Главная страница
Навигация по странице:

  • – А ничего не было. Вон вчерашней ветчины нет ли, надо у Анисьи спросить, – сказал Захар. – Принести, что ли – Принеси, что есть. Да как это не было

  • – Ну‑ка, подними! – с насмешкой говорил Илья Ильич. – Что ж ты За чем дело стало

  • – Что ты ко мне пристаешь с квартирой – Что ж мне делать‑то – А мне что делать – Вы хотели ведь написать к домовому хозяину

  • – Ты с ума сошел Одному мяснику такую кучу денег

  • – Черт знает, что за вздор выходит: всякий раз разное! – сказал Обломов. – Ну, сколько у тебя двести, что ли

  • – Благодарю. А что сосед – Что: недели три‑четыре, а может быть, до осени дотянет, а потом… водяная в груди: конец известный. Ну, вы что

  • – Гм! Биение сердца бывает Голова болит

  • – Да; а что – Помилуйте, доктор, за границу Как это можно – Отчего же неможно

  • – Что ж вам мешает – Как что Все…– Что ж все Денег, что ли, нет

  • – А что ж управляющему‑то сказать – О чем – А насчет того, чтоб переехать

  • – Ты решился уморить, что ли, меня – спросил опять Обломов. – Я надоел тебе – а Ну, говори же

  • – Зачем же ты предлагал мне переехать Станет ли человеческих сил вынести все это

  • – Что Что – вдруг с изумлением спросил Илья Ильич, приподнимаясь с кресел. – Что ты сказал

  • – Сказать ли тебе, что это такое

  • – То‑то же! А я Как ты думаешь, я «другой»

  • Гончаров. И. А. Гончаров - Обломов. Иван Александрович Гончаров Обломов Часть первая


    Скачать 3.16 Mb.
    НазваниеИван Александрович Гончаров Обломов Часть первая
    АнкорГончаров
    Дата29.03.2022
    Размер3.16 Mb.
    Формат файлаrtf
    Имя файлаИ. А. Гончаров - Обломов.rtf
    ТипДокументы
    #424199
    страница8 из 42
    1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   42

    VIII



    Захар, заперев дверь за Тарантьевым и Алексеевым, когда они ушли, не садился на лежанку, ожидая, что барин сейчас позовет его, потому что слышал, как тот сбирался писать. Но в кабинете Обломова все было тихо, как в могиле.

    Захар заглянул в щель – что ж? Илья Ильич лежал себе на диване, опершись головой на ладонь; перед ним лежала книга. Захар отворил дверь.

    – Вы чего лежите‑то опять? – спросил он.

    – Не мешай; видишь, читаю! – отрывисто сказал Обломов.

    – Пора умываться да писать, – говорил неотвязчивый Захар.

    – Да, в самом деле пора, – очнулся Илья Ильич. – Сейчас: ты поди. Я подумаю.

    – И когда это он успел опять лечь‑то! – ворчал Захар, прыгая на печку. – Проворен!

    Обломов успел, однако ж, прочитать пожелтевшую от времени страницу, на которой чтение прервано было месяц назад. Он положил книгу на место и зевнул, потом погрузился в неотвязчивую думу «о двух несчастиях».

    – Какая скука! – шептал он, то вытягивая, то поджимая ноги.

    Его клонило к неге и мечтам; он обращал глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только обливало ослепительным блеском известковую стену дома, за который закатывалось по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, – строго подумал он, – а потом…»

    Деревенское утро давно прошло, и петербургское было на исходе. До Ильи Ильича долетал со двора смешанный шум человеческих и нечеловеческих голосов; пенье кочующих артистов, сопровождаемое большею частию лаем собак. Приходили показывать и зверя морского, приносили и предлагали на разные голоса всевозможные продукты.

    Он лег на спину и заложил обе руки под голову. Илья Ильич занялся разработкою плана имения. Он быстро пробежал в уме несколько серьезных, коренных статей об оброке, о запашке, придумал новую меру, построже, против лени и бродяжничества крестьян и перешел к устройству собственного житья‑бытья в деревне.

    Его занимала постройка деревенского дома; он с удовольствием остановился несколько минут на расположении комнат, определил длину и ширину столовой, бильярдной, подумал и о том, куда будет обращен окнами его кабинет; даже вспомнил о мебели и коврах.

    После этого расположил флигеля дома, сообразив число гостей, которое намеревался принимать, отвел место для конюшен, сараев, людских и разных других служб.

    Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но, сделав в уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив это до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.

    Тут мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до того живо, что он вдруг перенесся на несколько лет вперед в деревню, когда уж имение устроено по его плану и когда он живет там безвыездно.

    Ему представилось, как он сидит в летний вечер на террасе, за чайным столом, под непроницаемым для солнца навесом деревьев, с длинной трубкой, и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь открывающимся из‑за деревьев видом, прохладой, тишиной; а вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий, как зеркало, пруд; с полей восходит пар; становится прохладно, наступают сумерки, крестьяне толпами идут домой.

    Праздная дворня сидит у ворот; там слышатся веселые голоса, хохот, балалайка, девки играют в горелки; кругом его самого резвятся его малютки, лезут к нему на колени, вешаются ему на шею; за самоваром сидит… царица всего окружающего, его божество… женщина! жена! А между тем в столовой, убранной с изящной простотой, ярко заблистали приветные огоньки, накрывался большой круглый стол; Захар, произведенный в мажордомы, с совершенно седыми бакенбардами, накрывает стол, с приятным звоном расставляет хрусталь и раскладывает серебро, поминутно роняя на пол то стакан, то вилку; садятся за обильный ужин; тут сидит и товарищ его детства, неизменный друг его, Штольц, и другие, все знакомые лица; потом отходят ко сну…

    Лицо Обломова вдруг облилось румянцем счастья: мечта была так ярка, жива, поэтична, что он мгновенно повернулся лицом к подушке. Он вдруг почувствовал смутное желание любви, тихого счастья, вдруг зажаждал полей и холмов своей родины, своего дома, жены и детей…

    Полежав ничком минут пять, он медленно опять повернулся на спину. Лицо его сияло кротким, трогательным чувством: он был счастлив.

    Он с наслаждением, медленно вытянул ноги, отчего панталоны его засучились немного вверх, но он и не замечал этого маленького беспорядка. Услужливая мечта носила его, легко и вольно, далеко в будущем.

    Теперь его поглотила любимая мысль: он думал о маленькой колонии друзей, которые поселятся в деревеньках и фермах, в пятнадцати или двадцати верстах вокруг его деревни, как попеременно будут каждый день съезжаться друг к другу в гости, обедать, ужинать, танцевать; ему видятся всё ясные дни, ясные лица, без забот и морщин, смеющиеся, круглые, с ярким румянцем, с двойным подбородком и неувядающим аппетитом; будет вечное лето, вечное веселье, сладкая еда да сладкая лень…

    – Боже, Боже! – произнес он от полноты счастья и очнулся.

    А тут раздался со двора в пять голосов: «Картофеля! Песку, песку не надо ли! Уголья! Уголья!.. Пожертвуйте, милосердные господа, на построение храма господня!» А из соседнего, вновь строящегося дома раздавался стук топоров, крик рабочих.

    – Ах! – горестно вслух вздохнул Илья Ильич. – «Что за жизнь! Какое безобразие этот столичный шум! Когда же настанет райское, желанное житье? Когда в поля, в родные рощи? – думал он. – Лежать бы теперь на траве, под деревом, да глядеть сквозь ветки на солнышко и считать, сколько птичек перебывает на ветках. А тут тебе на траву то обед, то завтрак принесет какая‑нибудь краснощекая прислужница, с голыми, круглыми и мягкими локтями и с загорелой шеей; потупляет, плутовка, взгляд и улыбается… Когда же настанет эта пора?..»

    «А план! А староста, а квартира?» – вдруг раздалось в памяти его.

    – Да! да! – торопливо заговорил Илья Ильич, – сейчас, сию минуту!

    Обломов быстро приподнялся и сел в диване, потом спустил ноги на пол, попал разом в обе туфли и посидел так; потом встал совсем и постоял задумчиво минуты две.

    – Захар, Захар! – закричал он громко, поглядывая на стол и на чернильницу.

    – Что еще там? – послышалось вместе с прыжком. – Как только ноги‑то таскают меня? – хриплым шепотом прибавил Захар.

    – Захар! – повторил Илья Ильич задумчиво, не спуская глаз со стола. – Вот что, братец… – начал он, указывая на чернильницу, но, не кончив фразы, впал опять в раздумье.

    Тут руки стали у него вытягиваться кверху, колени подгибаться, он начал потягиваться, зевать…

    – Там оставался у нас, – заговорил он, все потягиваясь, с расстановкой, – сыр, да… дай мадеры; до обеда долго, так я позавтракаю немного…

    – Где это он оставался? – сказал Захар, – не оставалось ничего.

    – Как не оставалось? – перебил Илья Ильич. – Я очень хорошо помню: вот какой кусок был…

    – Нет, нету! Никакого куска не было! – упорно твердил Захар.

    – Был! – сказал Илья Ильич.

    – Не был, – отвечал Захар.

    – Ну, так купи.

    – Пожалуйте денег.

    – Вон мелочь там, возьми.

    – Да тут только рубль сорок, а надо рубль шесть гривен.

    – Там еще медные были.

    – Я не видал! – сказал Захар, переминаясь с ноги на ногу. – Серебро было, вон оно и есть, а медных не было!

    – Были: вчера мне разносчик самому в руки дал.

    – Он при мне дал, – сказал Захар, – я видел, что мелочь давал, а меди не видал…

    «Уж не Тарантьев ли взял? – подумал нерешительно Илья Ильич. – Да нет, тот бы и мелочь взял».

    – Так что ж там есть еще? – спросил он.


    – А ничего не было. Вон вчерашней ветчины нет ли, надо у Анисьи спросить, – сказал Захар. – Принести, что ли?


    – Принеси, что есть. Да как это не было?

    – Так, не было! – сказал Захар и ушел. А Илья Ильич медленно и задумчиво прохаживался по кабинету.

    – Да, много хлопот, – говорил он тихонько. – Вон хоть бы в плане – пропасть еще работы!.. А сыр‑то ведь оставался, – прибавил он задумчиво, – съел этот Захар, да и говорит, что не было! И куда это запропастились медные деньги? – говорил он, шаря на столе рукой.

    Через четверть часа Захар отворил дверь подносом, который держал в обеих руках, и, войдя в комнату, хотел ногой притворить дверь, но промахнулся и ударил по пустому месту: рюмка упала, а вместе с ней еще пробка с графина и булка.

    – Ни шагу без этого! – сказал Илья Ильич. – Ну, хоть подними же, что уронил; а он еще стоит да любуется!

    Захар, с подносом в руках, наклонился было поднять булку, но, присев, вдруг увидел, что обе руки заняты и поднять нечем.


    – Ну‑ка, подними! – с насмешкой говорил Илья Ильич. – Что ж ты? За чем дело стало?

    – О, чтоб вам пусто было, проклятые! – с яростью разразился Захар, обращаясь к уроненным вещам. – Где это видано завтракать перед самым обедом?

    И, поставив поднос, он поднял с пола, что уронил: взяв булку, он дунул на нее и положил на стол.

    Илья Ильич принялся завтракать, а Захар остановился в некотором отдалении от него, поглядывая на него стороной и намереваясь, по‑видимому, что‑то сказать.

    Но Обломов завтракал, не обращая на него ни малейшего внимания.

    Захар кашлянул раза два.

    Обломов все ничего.

    – Управляющий опять сейчас присылал, – робко заговорил наконец Захар, – подрядчик был у него, говорит: нельзя ли взглянуть на нашу квартиру? Насчет переделки‑то всё…

    Илья Ильич кушал, не отвечая ни слова.

    – Илья Ильич, – помолчав, еще тише сказал Захар.

    Илья Ильич сделал вид, что он не слышит.

    – На будущей неделе велят съезжать, – просипел Захар.

    Обломов выпил рюмку вина и молчал.

    – Как же нам быть‑то, Илья Ильич? – почти шепотом спросил Захар.

    – А я тебе запретил говорить мне об этом, – строго сказал Илья Ильич и, привстав, подошел к Захару.

    Тот попятился от него.

    – Какой ты ядовитый человек, Захар! – прибавил Обломов с чувством.

    Захар обиделся.

    – Вот, – сказал он, – ядовитый! Что я за ядовитый? Я никого не убил.

    – Как же не ядовитый! – повторил Илья Ильич, – ты отравляешь мне жизнь.

    – Я не ядовитый! – твердил Захар.


    – Что ты ко мне пристаешь с квартирой?


    – Что ж мне делать‑то?


    – А мне что делать?


    – Вы хотели ведь написать к домовому хозяину?

    – Ну и напишу; погоди; нельзя же вдруг!

    – Вот бы теперь и написали.

    – Теперь, теперь! Еще у меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, – говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, – и чернил‑то нет! Как я стану писать?

    – А я вот сейчас квасом разведу, – сказал Захар и, взяв чернильницу, проворно пошел в переднюю, а Обломов начал искать бумаги.

    – Да никак и бумаги‑то нет! – говорил он сам с собой, роясь в ящике и ощупывая стол. – Да и так нет! Ах, этот Захар: житья нет от него!

    – Ну, как же ты не ядовитый человек? – сказал Илья Ильич вошедшему Захару, – ни за чем не посмотришь! Как же в доме бумаги не иметь?

    – Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы ядовитым‑то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте.

    Он взял с этажерки и подал ему пол‑листа серой бумаги.

    – На этом разве можно писать? – спросил Обломов, бросив бумагу. – Я этим на ночь стакан закрывал, чтоб туда не попало что‑нибудь… ядовитое.

    Захар отвернулся и смотрел в стену.

    – Ну, да нужды нет: подай сюда, я начерно напишу, а Алексеев ужо перепишет.

    Илья Ильич сел к столу и быстро вывел: «Милостивый государь!..»

    – Какие скверные чернила! – сказал Обломов. – В другой раз у меня держи ухо востро, Захар, и делай свое дело как следует!

    Он подумал немного и начал писать.

    «Квартира, которую я занимаю во втором этаже дома, в котором вы предположили произвести некоторые перестройки, вполне соответствует моему образу жизни и приобретенной, вследствие долгого пребывания в сем доме, привычке. Известясь через крепостного моего человека, Захара Трофимова, что вы приказали сообщить мне, что занимаемая мною квартира…»

    Обломов остановился и прочитал написанное.

    – Нескладно, – сказал он, – тут два раза сряду что, а там два раза который.

    Он пошептал и переставил слова: вышло, что который относится к этажу – опять неловко. Кое‑как переправил и начал думать, как бы избежать два раза что.

    Он то зачеркнет, то опять поставит слово. Раза три переставлял что, но выходило или бессмыслица, или соседство с другим что.

    – И не отвяжешься от этого другого‑то что! – сказал он с нетерпением. – Э! да черт с ним совсем, с письмом‑то! Ломать голову из таких пустяков! Я отвык деловые письма писать. А вот уж третий час в исходе.

    – Захар, на вот тебе. – Он разорвал письмо на четыре части и бросил на пол.

    – Видел? – спросил он.

    – Видел, – отвечал Захар, подбирая бумажки.

    – Так не приставай больше с квартирой. А это что у тебя!

    – А счеты‑то.

    – Ах ты, Господи! Ты совсем измучишь меня! Ну, сколько тут, говори скорей!

    – Да вот мяснику восемьдесят шесть рублей пятьдесят четыре копейки.

    Илья Ильич всплеснул руками.


    – Ты с ума сошел? Одному мяснику такую кучу денег?

    – Не платили месяца три, так и будет куча! Вот оно тут записано, не украли!

    – Ну, как же ты не ядовитый? – сказал Обломов. – На мильон говядины купил! Во что это в тебя идет? Добро бы впрок.

    – Не я съел! – огрызался Захар.


    – Нет! Не ел?

    – Что ж вы мне хлебом‑то попрекаете? Вот, смотрите!

    И он совал ему счеты.

    – Ну, еще кому? – говорил Илья Ильич, отталкивая с досадой замасленные тетрадки.

    – Еще сто двадцать один рубль восемнадцать копеек хлебнику да зеленщику.

    – Это разорение! Это ни на что не похоже! – говорил Обломов, выходя из себя. – Что ты, корова, что ли, чтоб столько зелени сжевать…

    – Нет! Я ядовитый человек! – с горечью заметил Захар, повернувшись совсем стороной к барину. – Кабы не пускали Михея Андреича, так бы меньше выходило! – прибавил он.

    – Ну, сколько ж это будет всего, считай! – говорил Илья Ильич и сам начал считать.

    Захар делал ту же выкладку по пальцам.


    – Черт знает, что за вздор выходит: всякий раз разное! – сказал Обломов. – Ну, сколько у тебя? двести, что ли?

    – Вот погодите, дайте срок! – говорил Захар, зажмуриваясь и ворча. – Восемь десятков да десять десятков – восемнадцать, да два десятка…

    – Ну, ты никогда этак не кончишь, – сказал Илья Ильич, – поди‑ка к себе, а счеты подай мне завтра, да позаботься о бумаге и чернилах… Этакая куча денег! Говорил, чтоб понемножку платить, – нет, норовит все вдруг… народец!

    – Двести пять рублей семьдесят две копейки, – сказал Захар, сосчитав. – Денег пожалуйте.

    – Как же, сейчас! Еще погоди: я поверю завтра…

    – Воля ваша, Илья Ильич, они просят…

    – Ну, ну, отстань! Сказал – завтра, так завтра и получишь. Иди к себе, а я займусь: у меня поважнее есть забота.

    Илья Ильич уселся на стуле, подобрал под себя ноги и не успел задуматься, как раздался звонок.

    Явился низенький человек, с умеренным брюшком, с белым лицом, румяными щеками и лысиной, которую с затылка, как бахрома, окружали черные густые волосы. Лысина была кругла, чиста и так лоснилась, как будто была выточена из слоновой кости. Лицо гостя отличалось заботливо‑внимательным ко всему, на что он ни глядел, выражением, сдержанностью во взгляде, умеренностью в улыбке и скромно‑официальным приличием.

    Одет он был в покойный фрак, отворявшийся широко и удобно, как ворота, почти от одного прикосновения. Белье на нем так и блистало белизною, как будто под стать лысине. На указательном пальце правой руки надет был большой массивный перстень с каким‑то темным камнем.

    – Доктор! Какими судьбами? – воскликнул Обломов, протягивая одну руку гостю, а другою подвигая стул.

    – Я соскучился, что вы всё здоровы, не зовете, сам зашел, – отвечал доктор шутливо. – Нет, – прибавил он потом серьезно, – я был вверху, у вашего соседа, да и зашел проведать.


    – Благодарю. А что сосед?


    – Что: недели три‑четыре, а может быть, до осени дотянет, а потом… водяная в груди: конец известный. Ну, вы что?

    Обломов печально тряхнул головой.

    – Плохо, доктор. Я сам подумывал посоветоваться с вами. Не знаю, что мне делать. Желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дыханье тяжело… – говорил Обломов с жалкой миной.

    – Дайте руку, – сказал доктор, взял пульс и закрыл на минуту глаза. – А кашель есть? – спросил он.

    – По ночам, особенно когда поужинаю.


    – Гм! Биение сердца бывает? Голова болит?

    И доктор сделал еще несколько подобных вопросов, потом наклонил свою лысину и глубоко задумался. Через две минуты он вдруг приподнял голову и решительным голосом сказал:

    – Если вы еще года два‑три проживете в этом климате да будете все лежать, есть жирное и тяжелое – вы умрете ударом.

    Обломов встрепенулся.

    – Что ж мне делать? Научите, ради Бога! – спросил он.

    – То же, что другие делают: ехать за границу!

    – За границу! – с изумлением повторил Обломов.


    – Да; а что?


    – Помилуйте, доктор, за границу? Как это можно?


    – Отчего же неможно?

    Обломов молча обвел глазами себя, потом свой кабинет и машинально повторил:

    – За границу!


    – Что ж вам мешает?

    – Как что? Все…


    – Что ж все? Денег, что ли, нет?

    – Да, да, вот денег‑то в самом деле нет, – живо заговорил Обломов, обрадовавшись этому самому естественному препятствию, за которое он мог спрятаться совсем с головой. – Вы посмотрите‑ка, что мне староста пишет… Где письмо, куда я его девал? Захар!

    – Хорошо, хорошо, – заговорил доктор, – это не мое дело; мой долг сказать вам, что вы должны изменить образ жизни, место, воздух, занятие – все, все.

    – Хорошо, я подумаю, – сказал Обломов. – Куда же мне ехать и что делать? – спросил он.

    – Поезжайте в Киссинген или в Эмс, – начал доктор, – там проживете июнь и июль; пейте воды; потом отправляйтесь в Швейцарию или в Тироль: лечиться виноградом. Там проживете сентябрь и октябрь…

    – Черт знает что, в Тироль! – едва слышно прошептал Илья Ильич.

    – Потом куда‑нибудь в сухое место, хоть в Египет…

    «Вона!» – подумал Обломов.

    – Устраняйте заботы и огорчения…

    – Хорошо вам говорить, – заметил Обломов, – вы не получаете от старосты таких писем…

    – Надо тоже избегать мыслей, – продолжал доктор.


    – Мыслей?

    – Да, умственного напряжения.

    – А план устройства имения? Помилуйте, разве я осиновый чурбан?..

    – Ну, там как хотите. Мое дело только остеречь вас. Страстей тоже надо беречься: они вредят леченью. Надо стараться развлекать себя верховой ездой, танцами, умеренными движениями на чистом воздухе, приятными разговорами, особенно с дамами, чтоб сердце билось слегка и только от приятных ощущений.

    Обломов слушал его, повеся голову.

    – Потом? – спросил он.

    – Потом от чтения, писанья – Боже вас сохрани! Наймите виллу, окнами на юг, побольше цветов, чтоб около были музыка да женщины…


    – А пищу какую?

    – Пищи мясной и вообще животной избегайте, мучнистой и студенистой тоже. Можете кушать легкий бульон, зелень; только берегитесь: теперь холера почти везде бродит, так надо осторожнее… Ходить можете часов восемь в сутки. Заведите ружье…

    – Господи!.. – простонал Обломов.

    – Наконец, – заключил доктор, – к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре жизни, развлекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за город, с визитами, чтоб около вас друзья, шум, смех…

    – Не нужно ли еще чего‑нибудь? – спросил Обломов с худо скрытой досадой.

    Доктор задумался…

    – Разве попользоваться морским воздухом: сядьте в Англии на пароход да прокатитесь до Америки…

    Он встал и стал прощаться.

    – Если вы все это исполните в точности… – говорил он…

    – Хорошо, хорошо, непременно исполню, – едко отвечал Обломов, провожая его.

    Доктор ушел, оставив Обломова в самом жалком положении. Он закрыл глаза, положил обе руки на голову, сжался на стуле в комок и так сидел, никуда не глядя, ничего не чувствуя.

    Сзади его послышался робкий зов.

    – Илья Ильич!

    – Ну? – откликнулся он.


    – А что ж управляющему‑то сказать?


    – О чем?


    – А насчет того, чтоб переехать?

    – Ты опять об этом? – с изумлением спросил Обломов.

    – Да как же, батюшка, Илья Ильич, быть‑то мне? Сами рассудите: и так жизнь‑то моя горька, я в гроб гляжу…

    – Нет, ты, видно, в гроб меня хочешь вогнать своим переездом, – сказал Обломов. – Послушай‑ка, что говорит доктор!

    Захар не нашел, что сказать, только вздохнул так, что концы шейного платка затрепетали у него на груди.


    – Ты решился уморить, что ли, меня? – спросил опять Обломов. – Я надоел тебе – а? Ну, говори же?

    – Христос с вами! Живите на здоровье! Кто вам зла желает? – ворчал Захар в совершенном смущении от трагического оборота, который начинала принимать речь.

    – Ты! – сказал Илья Ильич. – Я запретил тебе заикаться о переезде, а ты, не проходит дня, чтоб пять раз не напомнил мне: ведь это расстроивает меня – пойми ты. И так здоровье мое никуда не годится.

    – Я думал, сударь, что… отчего, мол, думал, не переехать? – дрожащим от душевной тревоги голосом говорил Захар.

    – Отчего не переехать! Ты так легко судишь об этом! – говорил Обломов, оборачиваясь с креслами к Захару. – Да ты вникнул ли хорошенько, что значит переехать – а? Верно, не вникнул?

    – И так не вникнул! – смиренно отвечал Захар, готовый во всем согласиться с барином, лишь бы не доводить дела до патетических сцен, которые были для него хуже горькой редьки.

    – Не вникнул, так слушай, да и разбери, можно переезжать или нет. Что значит переехать? Это значит: барин уйди на целый день да так одетый с утра и ходи…

    – Что ж, хоть бы и уйти? – заметил Захар. – Отчего же и не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, Бог знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что…

    – Полно вздор молоть, а слушай! – сказал Обломов. – Ходить по улицам!

    – Да, право, – продолжал Захар с большим жаром. – Вон, говорят, какое‑то неслыханное чудовище привезли: его бы поглядели. В тиатр или маскарад бы пошли, а тут бы без вас и переехали.

    – Не болтай пустяков! Славно ты заботишься о барском покое! По‑твоему, шатайся целый день – тебе нужды нет, что я пообедаю невесть где и как и не прилягу после обеда?.. Без меня они тут перевезут! Недогляди, так и перевезут – черепки. Знаю я, – с возрастающей убедительностью говорил Обломов, – что значит перевозка! Это значит ломка, шум; все вещи свалят в кучу на полу: тут и чемодан, и спинка дивана, и картины, и чубуки, и книги, и склянки какие‑то, которых в другое время и не видать, а тут черт знает откуда возьмутся! Смотри за всем, чтоб не растеряли да не переломали… половина тут, другая на возу или на новой квартире: захочется покурить, возьмешь трубку, а табак уж уехал… Хочешь сесть, да не на что; до чего ни дотронулся – выпачкался, все в пыли; вымыться нечем, и ходи вон с этакими руками, как у тебя…

    – У меня руки чисты, – заметил Захар, показывая какие‑то две подошвы вместо рук.

    – Ну, уж не показывай только! – сказал Илья Ильич, отворачиваясь. – А захочется пить, – продолжал Обломов, – взял графин, да стакана нет…

    – Можно и из графина напиться! – добродушно прибавил Захар.

    – Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, – продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, – дня в три не разберутся, все не на своем месте: картины у стен, на полу, галоши на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь, – нет, никто не знает – где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда…

    – В ину пору раз десять взад и вперед сбегаешь, – перебил Захар.

    – Вот видишь ли! – продолжал Обломов. – А встанешь на новой квартире утром, что за скука! Ни воды, ни угольев нет, а зимой так холодом насидишься, настудят комнаты, а дров нет; поди бегай, занимай…

    – Еще каких соседей Бог даст, – заметил опять Захар, – от иных не то что вязанки дров – ковша воды не допросишься.

    – То‑то же! – сказал Илья Ильич. – Переехал – к вечеру, кажется бы, и конец хлопотам: нет, еще провозишься недели две. Кажется, все расставлено… смотришь, что‑нибудь да осталось; шторы привесить, картинки приколотить – душу всю вытянет, жить не захочется… А издержек, издержек…

    – Прошлый раз, восемь лет назад, рублев двести стало – как теперь помню, – подтвердил Захар.

    – Ну вот, шутка! – говорил Илья Ильич. – А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря другое что‑нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина – а? – спросил с упреком Илья Ильич.

    – Вижу, – прошептал смиренно Захар.


    – Зачем же ты предлагал мне переехать? Станет ли человеческих сил вынести все это?

    – Я думал, что другие, мол, не хуже нас, да переезжают, так и нам можно… – сказал Захар.


    – Что? Что? – вдруг с изумлением спросил Илья Ильич, приподнимаясь с кресел. – Что ты сказал?

    Захар вдруг смутился, не зная, чем он мог подать барину повод к патетическому восклицанию и жесту. Он молчал.

    – Другие не хуже! – с ужасом повторил Илья Ильич. – Вот ты до чего договорился! Я теперь буду знать, что я для тебя все равно, что «другой»!

    Обломов поклонился иронически Захару и сделал в высшей степени оскорбленное лицо.

    – Помилуйте, Илья Ильич, разве я равняю вас с кем‑нибудь?..

    – С глаз долой! – повелительно сказал Обломов, указывая рукой на дверь. – Я тебя видеть не могу. А! «другие»! Хорошо!

    Захар с глубоким вздохом удалился к себе.

    – Эка жизнь, подумаешь! – ворчал он, садясь на лежанку.

    – Боже мой! – стонал тоже Обломов. – Вот хотел посвятить утро дельному труду, а тут расстроили на целый день! И кто же? свой собственный слуга, преданный, испытанный, а что сказал! И как это он мог?

    Обломов долго не мог успокоиться; он ложился, вставал, ходил по комнате и опять ложился. Он в низведении себя Захаром до степени других видел нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина всем и каждому.

    Он вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что такое другие и что он сам, в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар, то есть убежден ли он был, что Илья Ильич все равно, что «другой», или так это сорвалось у него с языка, без участия головы. Все это задело самолюбие Обломова, и он решился показать Захару разницу между ним и теми, которых разумел Захар под именем «других», и дать почувствовать ему всю гнусность его поступка.

    – Захар! – протяжно и торжественно кликнул он.

    Захар, услышав этот зов, не прыгнул по обыкновению с лежанки, стуча ногами, не заворчал; он медленно сполз с печки и пошел, задевая за все и руками и боками, тихо, нехотя, как собака, которая по голосу господина чувствует, что проказа ее открыта и что зовут ее на расправу.

    Захар отворил вполовину дверь, но войти не решался.

    – Войди! – сказал Илья Ильич.

    Хотя дверь отворялась свободно, но Захар отворял так, как будто нельзя было пролезть, и оттого только завяз в двери, но не вошел.

    Обломов сидел на краю постели.

    – Поди сюда! – настойчиво сказал он.

    Захар с трудом высвободился из двери, но тотчас притворил ее за собой и прислонился к ней плотно спиной.

    – Сюда! – говорил Илья Ильич, указывая пальцем место подле себя. Захар сделал полшага и остановился за две сажени от указанного места.

    – Еще! – говорил Обломов.

    Захар сделал вид, что будто шагнул, а сам только качнулся, стукнул ногой и остался на месте.

    Илья Ильич, видя, что ему никак не удается на этот раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он стоял, и смотрел на него несколько времени молча, с укоризной.

    Захар, чувствуя неловкость от этого безмолвного созерцания его особы, делал вид, что не замечает барина, и более, нежели когда‑нибудь, стороной стоял к нему и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего взгляда на Илью Ильича.

    Он упорно стал смотреть налево, в другую сторону: там увидал он давно знакомый ему предмет – бахрому из паутины около картин, и в пауке – живой упрек своему нерадению.

    – Захар! – тихо, с достоинством произнес Илья Ильич.

    Захар не отвечал: он, кажется, думал: «Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь я тут стою», и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью: сквозь нее дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик.

    Он с неудовольствием отвратил взгляд от этого грустного, слишком знакомого ему предмета и решился на минуту остановить его на Илье Ильиче. Взгляды их встретились.

    Захар не вынес укора, написанного в глазах барина, и потупил свои вниз, под ноги: тут опять, в ковре, пропитанном пылью и пятнами, он прочел печальный аттестат своего усердия к господской службе.

    – Захар! – с чувством повторил Илья Ильич.

    – Чего изволите? – едва слышно прошептал Захар и чуть‑чуть вздрогнул, предчувствуя патетическую речь.

    – Дай мне квасу! – сказал Илья Ильич.

    У Захара отлегло от сердца; он с радости, как мальчишка, проворно бросился в буфет и принес квасу.


    – Что, каково тебе? – кротко спросил Илья Ильич, отпив из стакана и держа его в руках. – Ведь нехорошо?

    Вид дикости на лице Захара мгновенно смягчился блеснувшим в чертах его лучом раскаяния. Захар почувствовал первые признаки проснувшегося в груди и подступившего к сердцу благоговейного чувства к барину, и он вдруг стал смотреть прямо ему в глаза.

    – Чувствуешь ли ты свой проступок? – спросил Илья Ильич.

    «Что это за „проступок“ за такой? – думал Захар с горестью, – что‑нибудь жалкое; ведь нехотя заплачешь, как он станет этак‑то пропекать».

    – Что ж, Илья Ильич, – начал Захар с самой низкой ноты своего диапазона, – я ничего не сказал, окроме того, что, мол…

    – Нет, ты погоди! – перебил Обломов. – Ты понимаешь ли, что ты сделал? На вот, поставь стакан на стол и отвечай!

    Захар ничего не отвечал и решительно не понимал, что он сделал, но это не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он даже понурил немного голову, сознавая свою вину.

    – Как же ты не ядовитый человек? – говорил Обломов.

    Захар все молчал, только крупно мигнул раза три.

    – Ты огорчил барина! – с расстановкой произнес Илья Ильич и пристально смотрел на Захара, наслаждаясь его смущением.

    Захар не знал, куда деваться от тоски.

    – Ведь огорчил? – спросил Илья Ильич.

    – Огорчил! – шептал, растерявшись совсем, Захар от этого нового жалкого слова. Он метал взгляды направо, налево и прямо, ища в чем‑нибудь спасения, и опять замелькали перед ним и паутина, и пыль, и собственное отражение, и лицо барина.

    «Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!» – подумал он, видя, что не избежать ему патетической сцены, как ни вертись. И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слезы.

    Наконец он отвечал барину известной песней, только в прозе.

    – Чем же я огорчил вас, Илья Ильич? – почти плача сказал он.

    – Чем? – повторил Обломов. – Да ты подумал ли, что такое другой?

    Он остановился, продолжая глядеть на Захара.


    – Сказать ли тебе, что это такое?

    Захар повернулся, как медведь в берлоге, и вздохнул на всю комнату.

    – Другой – кого ты разумеешь – есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где‑нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает‑то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день‑деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» – «Переезжаю», – говорит. Вот это так «другой»! А я, по‑твоему, «другой» – а?

    Захар взглянул на барина, переступил с ноги на ногу и молчал.

    – Что такое другой? – продолжал Обломов. – Другой есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врет, он и не знает, что такое прислуга; послать некого – сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет…

    – Из немцев много этаких, – угрюмо сказал Захар.


    – То‑то же! А я? Как ты думаешь, я «другой»?

    – Вы совсем другой! – жалобно сказал Захар, все не понимавший, что хочет сказать барин. – Бог знает, что это напустило такое на вас…

    – Я совсем другой – а? Погоди, ты посмотри, что ты говоришь! Ты разбери‑ка, как «другой»‑то живет? «Другой» работает без устали, бегает, суетится, – продолжал Обломов, – не поработает, так и не поест. «Другой» кланяется, «другой» просит, унижается… А я? Ну‑ка, реши: как ты думаешь, «другой» я – а?

    – Да полно вам, батюшка, томить‑то меня жалкими словами! – умолял Захар. – Ах ты, Господи!

    – Я «другой»! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? Худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего‑нибудь? Кажется, подать, сделать – есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава Богу! Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих «других»? Разве я могу все это делать и перенести?

    Захар потерял решительно всякую способность понять речь Обломова; но губы у него вздулись от внутреннего волнения; патетическая сцена гремела, как туча, над головой его. Он молчал.

    – Захар! – повторил Илья Ильич.

    – Чего изволите? – чуть слышно прошипел Захар.

    – Дай еще квасу.

    Захар принес квасу, и когда Илья Ильич, напившись, отдал ему стакан, он было проворно пошел к себе.

    – Нет, нет, ты постой! – заговорил Обломов. – Я спрашиваю тебя: как ты мог так горько оскорбить барина, которого ты ребенком носил на руках, которому век служишь и который благодетельствует тебе?

    Захар не выдержал: слово благодетельствует доконало его! Он начал мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической речи Илья Ильич, тем грустнее становилось ему.

    – Виноват, Илья Ильич, – начал он сипеть с раскаянием, – это я по глупости, право, по глупости…

    И Захар, не понимая, что он сделал, не знал, какой глагол употребить в конце своей речи.

    – А я, – продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, – еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше… а о ком? Для кого? Все для вас, для крестьян; стало быть, и для тебя. Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы да поминали меня добром. Неблагодарные! – с горьким упреком заключил Обломов.

    Захар тронулся окончательно последними жалкими словами. Он начал понемногу всхлипывать; сипенье и хрипенье слились в этот раз в одну, невозможную ни для какого инструмента ноту, разве только для какого‑нибудь китайского гонга или индийского тамтама.

    – Батюшка, Илья Ильич! – умолял он. – Полно вам! Что вы, Господь с вами, такое несете! Ах ты, Мать Пресвятая Богородица! Какая беда вдруг стряслась нежданно‑негаданно…

    – А ты, – продолжал, не слушая его, Обломов, – ты бы постыдился выговорить‑то! Вот какую змею отогрел на груди!

    – Змея! – произнес Захар, всплеснув руками, и так приударил плачем, как будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. – Когда же я змею поминал? – говорил он среди рыданий. – Да я и во сне‑то не вижу ее, поганую!

    Оба они перестали понимать друг друга, а наконец каждый и себя.

    – Да как это язык поворотился у тебя? – продолжал Илья Ильич. – А я еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен, в «другие» пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит!

    Захар продолжал всхлипывать, и Илья Ильич был сам растроган. Увещевая Захара, он глубоко проникся в эту минуту сознанием благодеяний, оказанных им крестьянам, и последние упреки досказал дрожащим голосом, со слезами на глазах.

    – Ну, теперь иди с Богом! – сказал он примирительным тоном Захару. – Да постой, дай еще квасу! В горле совсем пересохло: сам бы догадался – слышишь, барин хрипит? До чего довел!

    – Надеюсь, что ты понял свой проступок, – говорил Илья Ильич, когда Захар принес квасу, – и вперед не станешь сравнивать барина с другими. Чтоб загладить свою вину, ты как‑нибудь уладь с хозяином, чтоб мне не переезжать. Вот как ты бережешь покой барина: расстроил совсем и лишил меня какой‑нибудь новой, полезной мысли. А у кого отнял? У себя же; для вас я посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти… Ну, да Бог с тобой! Вон, три часа бьет! Два часа только до обеда, что успеешь сделать в два часа? Ничего. А дела куча. Так и быть, письмо отложу до следующей почты, а план набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали; может быть, я с часик и усну; а в половине пятого разбуди.

    Захар начал закупоривать барина в кабинете; он сначала покрыл его самого и подоткнул одеяло под него, потом опустил шторы, плотно запер все двери и ушел к себе.

    – Чтоб тебе издохнуть, леший этакой! – ворчал он, отирая следы слез и влезая на лежанку. – Право, леший! Особый дом, огород, жалованье! – говорил Захар, понявший только последние слова. – Мастер жалкие‑то слова говорить: так по сердцу точно ножом и режет… Вот тут мой и дом, и огород, тут и ноги протяну! – говорил он, с яростью ударяя по лежанке. – Жалованье! Как не приберешь гривен да пятаков к рукам, так и табаку не на что купить, и куму нечем попотчевать! Чтоб тебе пусто было!.. Подумаешь, смерть‑то нейдет!

    Илья Ильич лег на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал, волновался, волновался…

    – Два несчастья вдруг! – говорил он, завертываясь в одеяло совсем с головой. – Прошу устоять!

    Но на самом‑то деле эти два несчастья, то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, перестали тревожить Обломова и поступали уже только в ряд беспокойных воспоминаний.

    «До бед, которыми грозит староста, еще далеко, – думал он, – до тех пор многое может перемениться: авось дожди поправят хлеб; может быть, недоимки староста пополнит; бежавших мужиков „водворят на место жительства“, как он пишет».

    «И куда это они ушли, эти мужики? – думал он и углубился более в художественное рассмотрение этого обстоятельства. – Поди, чай, ночью ушли, по сырости, без хлеба. Где же они уснут? Неужели в лесу? Ведь не сидится же! В избе хоть и скверно пахнет, да тепло, по крайней мере…»

    «И что тревожиться? – думал он. – Скоро и план подоспеет – чего ж пугаться заранее? Эх, я…»

    Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее, позднейшее несчастье; но в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда, тем более, что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже выиграна целая неделя спокойствия!

    «А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку: ну, как‑нибудь да сделают! Нельзя же в самом деле… переезжать!..»

    Так он попеременно волновался и успокоивался, и, наконец, в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как‑нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий.

    Уже легкое, приятное онемение пробежало по членам его и начало чуть‑чуть туманить сном его чувства, как первые, робкие морозцы туманят поверхность вод; еще минута – и сознание улетело бы Бог весть куда, но вдруг Илья Ильич очнулся и открыл глаза.

    – А ведь я не умылся! Как же это? Да и ничего не сделал, – прошептал он. – Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не поверил и денег не выдал – утро так и пропало!

    Он задумался…

    «Что ж это такое? А другой бы все это сделал? – мелькнуло у него в голове. – Другой, другой… Что же это такое другой

    Он углубился в сравнение себя с «другим». Он начал думать, думать: и теперь у него формировалась идея, совсем противоположная той, которую он дал Захару о другом.

    Он должен был признать, что другой успел бы написать все письма, так что который и что ни разу не столкнулись бы между собою, другой и переехал бы на новую квартиру, и план исполнил бы, и в деревню съездил бы…

    «Ведь и я бы мог все это… – думалось ему, – ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, – прибавилось еще к характеристике другого; – „другой“… – тут он зевнул… – почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» – уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из‑под одеяла.

    Настала одна из ясных сознательных минут в жизни Обломова.

    Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове просыпались один за другим и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные вопросы.

    Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования.

    В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть‑чуть тронуты и ни одна не разработана до конца.

    А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое‑то хорошее, светлое начало, может быть, теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой.

    Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто‑то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью сокровища. Что‑то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой‑то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения…

    И уж не выбраться ему, кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку. Лес кругом его и в душе все чаще и темнее; тропинка зарастает более и более; светлое сознание просыпается все реже и только на мгновение будит спящие силы. Ум и воля давно парализованы, и, кажется, безвозвратно.

    События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.

    Горько становилось ему от этой тайной исповеди перед самим собою. Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упреки совести язвили его, как иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упреков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Но на кого?

    – Это все… Захар! – прошептал он.

    Вспомнил он подробности сцены с Захаром, и лицо его вспыхнуло целым пожаром стыда.

    «Что, если б кто‑нибудь слышал это?.. – думал он, цепенея от этой мысли. – Слава Богу, что Захар не сумеет пересказать никому; да и не поверят; слава Богу!»

    Он вздыхал, проклинал себя, ворочался с боку на бок, искал виноватого и не находил. Охи и вздохи его достигли даже до ушей Захара.

    – Эк его там с квасу‑то раздувает! – с сердцем ворчал Захар.

    «Отчего же это я такой, – почти со слезами спросил себя Обломов и спрятал опять голову под одеяло, – право?»

    Поискав бесполезно враждебного начала, мешающего ему жить как следует, как живут «другие», он вздохнул, закрыл глаза, и чрез несколько минут дремота опять начала понемногу оковывать его чувства.

    – И я бы тоже… хотел… – говорил он, мигая с трудом, – что‑нибудь такое… Разве природа уж так обидела меня… Да нет, слава Богу… жаловаться нельзя…

    За этим послышался примирительный вздох. Он переходил от волнения к нормальному своему состоянию, спокойствию и апатии.

    – Видно, уж так судьба… Что ж мне тут делать?.. – едва шептал он, одолеваемый сном.

    – «Яко две тысячи поменее доходу…» – сказал он вдруг громко в бреду. – Сейчас, сейчас, погоди… – и очнулся вполовину.

    – Однако… любопытно бы знать… отчего я… такой?.. – сказал он опять шепотом. Веки у него закрылись совсем. – Да, отчего?.. Должно быть… это… оттого… – силился выговорить он и не выговорил.

    Так он и не додумался до причины; язык и губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался еще вздох, и вслед за тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека.

    Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенес его в другую эпоху, к другим людям, в другое место, куда перенесемся за ним и мы с читателем в следующей главе.

    1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   42


    написать администратору сайта