Кэтрин Энн Портер корабль дураков
Скачать 3.85 Mb.
|
там больше половины их высадят в Санта-Крусе-де-Тенерифе. — В Бискайском заливе всегда штормит, — сказал Фрейтаг. — Что ж, этим людям хоть в одном смысле повезло — они возвращаются на родину. — Да, верно, — согласился Шуман. — Надеюсь, до конца плаванья им не придется больше мучиться. Он был хмур, сам казался измученным и едва кивнул на прощанье, когда Фрейтаг отошел. …В проходе, ведущем к кают-компании, перед доской объявлений по утрам всегда толпился народ. Дэвид еще издали увидел Дженни — она стояла у доски с миссис Тредуэл и казалась очень свежей и миловидной. Он решительно подошел к ним — сейчас он ее отведет в сторону и сразу выяснит отношения. — А, Дэвид, лапочка, привет! — как ни в чем не бывало сказала Дженни и взяла его под руку. Он чуть пожал ее локоть и в то же время слегка оттолкнул ее. Дженни тотчас отняла руку и на шаг отступила. Миссис Тредуэл кивком поздоровалась с Дэвидом, и они стали читать хиленький перечень развлечений, уже несколько приевшихся за эти дни: утром — богослужение (все-таки разнообразие, ведь нынче воскресенье), в два часа — «бега», весь день открыт плавательный бассейн, в пять на палубе музыка, в баре чаепитие, после ужина концерт и потом на палубе танцы под оркестр. Флажки на булавках, которые перекалывали каждый день, показывая на карте путь корабля, описывали плавную кривую на голубом поле Атлантического океана. — Мы и правда далеко ушли, — сказала Дэвиду миссис Тредуэл. — У меня сильный бинокль, но я нигде не вижу берегов. От Карибского моря до Канарских островов предстояло две недели ходу; от Канарских островов до Виго, до Хихона, Саутгемптона и, наконец, Бремерхафена еще дней восемь, а то и десять. — Пожалуй, уже появляется надежда, что это плаванье когда-нибудь кончится, — сказал Дэвид. На доске вывешены были известия сугубо мореходные, сочли нужным сообщать о движении кораблей, чьи названия сухопутным жителям ровно ничего не говорили, мельком упоминалось, что в Сан-Франциско, Нью-Йорке, Лиссабоне и Хихоне почти одновременно забастовали докеры. На клочках бумаги, пришпиленных к доске, пассажиры объявляли, кто из них нашел или потерял гребень, украшенный бирюзой или Рубинами, пуховую подушечку, кисет, маленький фотоаппарат, карманное зеркальце, четки. Тут же красовалось имя того, кто накануне выиграл корабельную пульку. Ноготь миссис Тредуэл, покрытый ярко-красным лаком, прочертил по голубой карте путь корабля. — Да, это правда, в Булонь мы не зайдем, — сказала она, видимо обращаясь к Дэвиду. На ее приветливом лице появилась застенчивая улыбка. Дэвид следил, как сверкающий красный ноготь скользнул в Булонскую гавань. — А это единственное место, куда мне так хотелось бы попасть, — сказала она Дэвиду, глядя не на него, а куда-то в пространство. — Тогда почему вы не сели на другой пароход? — спросил Дэвид. Он уверенно ждал — сейчас она ответит что-нибудь чисто по-женски нелепое. Конечно же, она из тех женщин, что вечно теряют ключи, опаздывают на поезд, забывают о назначенном свидании и, написав друзьям письма, полные нескромных сплетен, перепутывают конверты. Но нет, он услышал вполне разумное объяснение. — Агент Северогерманского отделения Ллойда в Мехико продал мне билет до Булони и сказал, что «Вера» туда зайдет, — сказала она спокойно, не злясь и не жалуясь. И прибавила, что в этом нет ничего необыкновенного и удивительного. Дорожные агенты часто так делают. — На моем билете ясно сказано… Она открыла сумочку и осторожно, одним пальцем стала перебирать содержимое. Из-за ее локтя Дэвид увидел в сумочке ворох дорогих безделушек — золотых, серебряных, черепаховых, кожаных. Миссис Тредуэл достала плоский футляр красной страусовой кожи с золотой застежкой, куда вложен был ее паспорт. — Билет должен быть тут, — неуверенно пробормотала она. И погромче спросила себя: — Куда только все девается? — Потом прибавила: — Во всяком случае, на нем ясно сказано — Булонь. — А вы его не потеряли? — испугалась Дженни. — Он не при мне, но где-нибудь да есть. И не одна я еду в Булонь. Эти кубинцы, студенты- медики… — Да, знаю, им надо в Монпелье, — сказал Дэвид. — Интересно, а что они там будут делать? — сказала миссис Тредуэл. — Уж наверно, не медицину изучать? — Бедная Куба! — лениво заметила Дженни. — Прежде всего непонятно, как они туда доберутся, — сказал Дэвид. Миссис Тредуэл предположила, что и ее, и этих студентов высадят в Саутгемптоне, а уже оттуда… — Вот было бы мило, если б капитан мог просто посадить их всех в дырявую спасательную шлюпку, — вдруг сказала Дженни. — Ну и дал бы им два весла, бочонок с водой, в которой уже завелись головастики, и немножко червивых сухарей… вот бы я поглядела, как они поплывут! И спорим на что угодно, они доплывут. — А я как же? Я тоже хочу в Булонь, для меня это самый короткий путь в Париж. — Ox, я тоже очень хочу в Париж! — сказала Дженни. — Чем дальше, тем мне противней даже думать о Германии. Тот агент в Мехико нам говорил — если мы передумаем насчет Германии, всегда можно будет получить визу у французского консула в Виго, я теперь только на это и надеюсь. Миссис Тредуэл с улыбкой повернулась к Дэвиду — и поразилась: стоит бледный, зубы стиснуты, молчит, но похоже, взбешен. — Как мило, — сказала она слова, которые хотела сказать прежде, чем увидела его лицо. — И вы тоже собираетесь в Булонь? — Ни в коем случае, — был ответ. — Я еду в Испанию. — А я — в Париж, — резко сказала Дженни. Миссис Тредуэл вдруг почувствовала, что очутилась между двух огней. И с натянутой улыбкой, бочком, почти крадучись, начала отступать, прикрывая это бегство каким-то лепетом: прекрасное сегодня утро и уже пора завтракать… Неужели они способны вот так, прямо при ней, взять и поссориться? Это и смутило ее, и ужаснуло. И вот она торопливо идет прочь, а улыбка, наверно, так и осталась на лице, иначе почему бы Вильгельм Фрейтаг спросил, с чего она такая веселая с утра пораньше? Она ответила, что понятия не имеет, и заметила, как внимательно он посмотрел на Дженни и Дэвида — они прошли мимо, в ярком утреннем свете лица у обоих бледные, застывшие; с Фрейтагом оба поздоровались коротким кивком. Фрейтаг, еще под впечатлением вчерашней дурацкой сцены, немножко позлорадствовал: он уверен, да, он знает наверняка — хоть они и прикидываются, и что-то там изображают, все равно они не пара; ничуть они не счастливы вдвоем и никогда не будут счастливы, это все ненадолго. Он обернулся, поглядел им вслед, словно хотел удержать в памяти уже сейчас меняющийся, бледнеющий образ, — и внезапно, прежде чем он успел понять, оборвать, задушить эту ужасную мысль, в пробудившемся сознании прозвучало, точно крик: «Если бы там сейчас шла Мари, даже на таком расстоянии с первого взгляда каждый, каждый — даже я сам! — увидел бы, что она — еврейка… Мари, Мари, что же я сделал с тобой и с собой… что же мне делать?» И мгновенно разлетелась вдребезги картина его жизни, какою он рисовал ее себе до этой минуты. С ошеломленным лицом Фрейтаг опять повернулся к миссис Тредуэл и несколько громче, чем надо бы, предложил вместе позавтракать на палубе. — С удовольствием, — чуть подумав, согласилась она. Они сели, подозвали стюарда. Ярко светило солнце, за бортом весело блестела вода. Принесли кофе, на подносах — окутанные жарким паром телячьи котлеты, горячие булочки, масло и мед. Отражаясь от больших белоснежных салфеток, ложился на лица смягченный свет, и внезапное ощущение полного благополучия ненадолго озарило предчувствием радости весь долгий, ничего хорошего не сулящий день. Мимо проходили другие пассажиры, и миссис Тредуэл заметила, что добрая половина их не здоровается друг с другом — не от неприязни, но по равнодушию; видно, вчерашнее празднество не очень-то всех сблизило, ничего не переменилось, сказала она Фрейтагу. Он ответил, как ей показалось, очень весело, что кое-какие мелкие происшествия все же приключились, в конце концов, пожалуй, будут и перемены. Миссис Тредуэл припомнила кое-какие случаи, которые наблюдала сама, и, как всегда, сочла за благо промолчать. Лутц, который в приятном одиночестве прогуливался по палубе, остановился, поглядел на их подносы и укоризненно покачал головой. — Ай-ай! Опять кушаем? Дай Бог еще сто лет по три раза в день, а? И миссис Тредуэл сразу показалось, что перед нею на подносе чересчур много всего и чересчур грубая это еда; уже не в первый раз она чувствовала: от одного присутствия герра Лутца все вокруг становится грубым и вульгарным. Фрейтаг щедро намазывал половину булочки маслом и медом. — Вы совершенно правы, — весело отозвался он и с наслаждением запустил зубы в булку. Слишком он красив — не так, как надо, уж очень по-немецки, подумала миссис Тредуэл, и слишком тщательно одевается, и вообще уж слишком пышет здоровьем, а в голове ни единой мысли, и очень грустно, что даже самые симпатичные немцы чересчур жадно едят. Путешественники отмечали эту жадность во все времена, и сама она еще не встречала ни одного немца, который не был бы обжорой. Фрейтаг, простодушно наслаждавшийся завтраком, с набитым ртом повернулся к ней — и впервые встретил внимательно-отчужденный взгляд: тонкие темные брови чуть приподняты, голова слегка склонилась набок, и словно бы нет в этом взгляде ничего особенного, но Фрейтаг на миг утратил душевное равновесие. Он отвернулся и с усилием глотнул. Когда он опять взглянул на миссис Тредуэл, она смотрела на море. — Завтрак — моя любимая еда, — сказал он. — Дома мы завтракали по-английски, со всякими горячими блюдами: на буфете отбивные, омлет, жареные грибы, сосиски со свежими булочками, — бери сам, что хочешь, и стоит большой кофейник, из носика пар струей. Моя жена… Ну, конечно: завтрак в английском стиле, обед уж наверняка во французском, для других случаев — другие заграничные стили, а время от времени возвращаемся к родимым Eisbein mit Sauerkohl [23] и пиву. До чего утомительный народ, думала миссис Тредуэл. И стиль у них, все равно их собственный или взятый у кого-то взаймы, всегда оказывается грубый и корявый. — Ich bin die fesche Lola, [24] — вполголоса пропела она, подражая Марлен Дитрих в самом пошлом, самом низменном ее воплощении. Фрейтаг весело рассмеялся и подхватил строчку о пианоле. — Где вы научились? — спросил он. — Это моя любимая песенка. — В Берлине, в мой последний приезд, — объяснила миссис Тредуэл. — Марлен больше всего мне нравилась, когда она своим великолепным низким контральто исполняла что-нибудь комическое. Тогда она была гораздо милее, чем в ролях романтических героинь в кино. Он согласился и прибавил: — Моя жена собирает такие пластинки, у нас их сотни, на всех языках, все восхитительно низкого пошиба, мы очень их любим. И он начал рассказывать, что у его жены особый дар — вокруг нее всем становится легко и весело. — Она всюду приносит радость, при ней легче жить, — сказал он, и собственные слова на время его успокоили. Воображение принялось собирать осколки его разбитой вдребезги жизни и складывать в цельную картину — она уже казалась почти прежней. Все это так — так было и, может быть, снова так будет. Мари — вот что главное в его жизни, а Мари не может перемениться, так с чего на него вдруг напал страх за их будущее? Нигде в целом свете не будет хуже, чем в Германии, а может, еще и получше. Стыд и раскаяние охватили его — откуда взялись те подлые, предательские мысли? Надо быть поосторожней, не выдать перед Мари своих сомнений — хоть она и веселая, и умница, и все понимает, но ее так легко огорчить и растревожить: ее часто мучают страшные сны, порой проснется с криком, прильнет к нему, прижмется лицом к его плечу, будто хочет вся зарыться, спрятаться в нем, — и никогда не расскажет, что же во сне так ее испугало. А порой она как-то отходит и от него, и от самой жизни, весь день сидит бессильная, поникшая, закрыв лицо руками. «Оставь меня, — почти беззвучно говорит она в такие минуты, — я должна сама с этим справиться. Подожди». И он научился ждать. Миссис Тредуэл без особого интереса попробовала представить себе, как он живет — конечно, день за днем все то же, вечно в четырех стенах, с упоением занимается любовью под пуховыми перинами, уплетает горы снеди; жена у него, наверно, рослая, гладкая, розовая, спокойная, на голове короной уложены белокурые косы, она щедро оделяет всех весельем и уютом, точно густым супом в глубоких тарелках. Изредка они бывают в театре, в опере, чаще — в каких-нибудь кабачках, на эстрадных представлениях, им нравятся самоновейшие комики и непристойные песенки. В любое время рекой текут вино и пиво, с большим размахом празднуются годовщины свадьбы и дни рожденья. Миссис Тредуэл подумала, что Фрейтаг явно доволен жизнью — конечно, потому, что лишен воображения и смолоду привык к завтракам по- английски, — деликатно откусила кусочек телячьей котлетки и нашла ее восхитительной. Сколько она денег тратила, чего только ни покупала, где только ни побывала — но не могла припомнить, чтобы хоть когда-нибудь ей было весело и уютно. Меня может ущипнуть нищенка, напомнила она себе, и ни за какие деньги я не в силах купить билет туда, куда мне по- настоящему хочется. Может быть, такого места вовсе нет на свете, а если и есть, слишком поздно — туда уже не попадешь. А мой муж предпочитал спать с первой попавшейся шлюхой, только не со мной, хотя я очень старалась быть шлюхой, чтобы ему угодить, — и притом он дни и ночи напролет твердил, как он меня любит! Больше всего он об этом говорил посторонним. И если есть на корабле скучный тип, уж конечно, именно с ним я и заведу разговор. А ведь этот издали казался довольно занятным, Дженни Браун слушала его раскрыв рот. Фрейтаг давно уже что-то говорил, и она вынырнула из жалости к себе, в которой купалась, точно в теплой ванне, как раз вовремя, чтобы уловить его последние слова: — …понимаете, моя жена — еврейка, и мы уезжаем из Германии навсегда… — Но почему же? — спросила миссис Тредуэл. — Наверно, особой спешки нет, — Фрейтаг словно извинялся, — но я предпочитаю сам все устроить и уехать, пока еще есть время. — Время? — бездумно повторила миссис Тредуэл. — Но что происходит? Спросила — и сразу екнуло сердце: она уже знала ответ и совсем не хотела его услышать. — Ну, все те же известные знаки и предзнаменования, — сказал Фрейтаг, он уже жалел, что начал такой разговор: эта женщина, миловидная и с виду очень неглупая, оказалась на редкость тупой и равнодушной. — Разного рода предупреждения. Пожалуй, ничего уж очень серьезного, но мы (мы? — переспросил он себя) привыкли смотреть, куда ветер дует, и глядеть в оба, — докончил он и сам подивился своей неосторожности: надо же, разоткровенничался с этой чужой женщиной. — О, можете мне не рассказывать, — поспешно сказала миссис Тредуэл. — Когда-то я была знакома с одним русским евреем, он вспоминал про погром, который пережил ребенком. Ему тогда было шесть лет, — говорила она спокойно, почти небрежно, — и он запомнил все до мелочей… он рассказывал ужасные подробности… одного не мог вспомнить — как он выбрался оттуда живым. Этого он просто не знал. Странно, правда? Его спасли, усыновили и перевезли в Нью-Йорк какие-то люди, которых он до погрома никогда не видал, и он начисто забыл, как это было. Очень разумный, добрый, образованный человек, преподаватель разных языков; и он производил такое впечатление, точно у него никогда в жизни не было никаких неприятностей. Прекрасная история, правда? Фрейтаг молчал так долго, что она улыбнулась ему приветливей обычного. Он ковырял ноготь большого пальца, и лицо у него было такое, словно его ударили по голове. — Зря я про это заговорил, — сказал он со сдержанной досадой. — Не надо было про это рассказывать. — Может быть, вы и правы, — заметила миссис Тредуэл и подумала: а чего ты от меня хочешь? Что я могу сделать? Она отодвинула свой поднос. Фрейтаг взял его и поставил на палубу рядом со своим. Оба встали. — Очень приятно было позавтракать на открытом воздухе, — сказала она. — Как мило, что вы это придумали. — Я в восторге, — напыщенно сказал Фрейтаг. И миссис Тредуэл пошла прочь, спасаясь от человеческой близости, от чувств и излияний. Она знала — если остаться и слушать, поневоле поддашься слабости, исполнишься участия, пожалуй, еще влезешь в чужую шкуру, чужие горести и обиды ощутишь как свои и под конец почувствуешь себя виноватой, будто сама навлекла на него горе и обиды; да и он сам тоже в это поверит и станет ее во всем винить. Сколько раз уже так бывало, неужели она никогда не научится уму-разуму? Такие разговоры к добру не ведут, от них плохо и тому, кто исповедуется, и тому, кто слушает. Нет ни исцеления, ни утешения, слезы ничего не меняют, и словами не раскрыть правду. Нет, не говори мне больше о себе, я не слушаю, и ты не заставишь меня слушать. Не хочу тебя знать и не узнаю. Оставь меня в покое. У Дэвида с похмелья мутно было на душе и мутилось в глазах, поэтому, когда он перед завтраком встретил Дженни у доски объявлений, она показалась ему такой свежей и хорошенькой, а ее приветливость такой обманчивой, что он опять начал злиться: просто неприлично с ее стороны так выглядеть и так себя вести после всего, что случилось накануне вечером, что бы там ни случилось. А у Дженни настроение оказалось как нельзя лучше, и притом по очень странной причине. Проснулась она спозаранку, приснилось что-то такое страшное, что, уже открыв глаза, она все прижимала руки к груди, боялась отнять их и увидеть на пальцах кровь. Потом в голове прояснилось, видение рассеялось как дым, и она уже могла объяснить себе весь ход сна и его связующие звенья. Да, конечно. Накануне вечером Дэвид торчал в баре, пока не напился до умопомрачения, потом ходил по пятам за ней и Фрейтагом, крадучись, будто частный сыщик, собирающий улики для ревнивого мужа. Фрейтаг сразу это понял, но притворился, будто ничего не замечает. Они опять танцевали и надеялись ускользнуть, но Дэвид с самым дурацким и злобным видом протолкнулся между ними и схватил ее за руку выше локтя. Она попыталась было высвободиться, потом уступила и пошла с Дэвидом, который все сжимал ее руку, точно клещами. Она еще издали увидела, что он пьян в лоск; а значит, упрям, молчалив, попросту невменяем, никакого сладу с ним не будет; в такие минуты она его боялась; лучше пойти с ним, как-нибудь свернуть к его каюте, а уж там она от него избавится. Но она быстро поняла, что у него совсем другие планы. Он тяжело опирался на ее плечо, смотрел на нее остекленелым, блуждающим, но похотливым взглядом и путь держал не к своей, а к ее каюте. Она похолодела от гнева и отвращения; у своей двери, неожиданно для |