Главная страница

Сергеич П "Искусство речи на суде". П. сергеич искусство речи на суде


Скачать 1.73 Mb.
НазваниеП. сергеич искусство речи на суде
АнкорСергеич П "Искусство речи на суде".doc
Дата27.02.2018
Размер1.73 Mb.
Формат файлаdoc
Имя файлаСергеич П "Искусство речи на суде".doc
ТипДокументы
#15978
страница22 из 32
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   32

* * *

Чем прочнее составленная вами речь, тем легче вам украшать ее всеми живыми красками судебного следствия, тем легче оратору пользоваться живым сотрудничеством других участников процесса.

Сказать хорошую речь несравненно легче, чем сочинить хорошее стихотворение или написать хорошую картину. Плутарх рассказывает, что по просьбе одного афинянина оратор Лизий составил для него защитительную речь; тот прочел ее и был в восхищении; но через несколько дней он пришел к Лизию и сказал ему: с первого раза речь показалась мне превосходной; но чем больше я ее читал, тем менее она мне нравилась, а теперь она кажется мне совсем ни к чему не годной. — Любезный друг, — ответил Лизий, — ты забываешь, что судьям придется прослушать ее только один раз. Это забываем и мы, когда сравниваем красноречие с другими искусствами. Ваятели, художники, поэты творят для всего человечества, для потомства, судебные ораторы — для небольшой судебной залы, для трех судей или двенадцати присяжных; те — навсегда, навеки, эти — на несколько минут. Речь оратора — это отблеск луны на беспокой-

* Brutus, XXXVII.

294

ных волнах потемневшего моря, игра облаков на светлом июньском небе, гроза, прошумевшая над лесом, ветер, пробежавший по степи; это — преходящее, мимолетное, бесследное, а творения Гомера, Праксителя, Рафаэля — это неувядающее, бессмертное, вечное.

Итак, быть оратором легче потому, что от него меньше требуется. Но есть и другие, более действительные основания для этого. Непосредственная задача, ближайшая цель у него та же, что у поэта или художника; но он имеет несравненные преимущества в самих условиях его творчества, такие, каких нет ни в одной другой области человеческого искусства. Условия эти: живая речь, живая аудитория, живая, действительная, а не вымышленная драма дела и живое сотрудничество прочих участников процесса.

1. Живой голос — могучее средство влияния одного человека на других. Всякий из вас знает это по опыту, всякий согласится, что самая ясная, сильная мысль, будучи высказана вслух, выигрывает в блеске и силе. С. А. Андреевский идет значительно дальше и вполне справедливо говорит: «Самая дешевая мысль, самая пошлая сентенция, выраженные устно перед слушателями, производят сразу неизмеримо большее действие, нежели гениальнейшее изречение бессмертного человека, изображенное им для читателей на бумаге». В области чувства влияние живой речи еще неизмеримо больше. Меняя тон, ритм, темп и силу звука, оратор без труда передает своим слушателям самые незаметные, самые прихотливые оттенки чувства и настроения, самые противоположные движения души. Обаяние голоса может быть очень сильно; оно близко к чарам музыки, а музыка всемогуща в своем волшебстве. Вспомните Алексея Толстого:

Он водил по струнам; упадали

Волоса на безумные очи,

Звуки скрипки так дивно звучали,

Разливаясь в безмолвии ночи.

В них рассказ убедительно лживый

Развивал невозможную повесть,

И змеиного цвета отливы

Соблазняли и мучили совесть.

Обвиняющий слышался голос

И рыдали в ответ оправданья,

И бессильная воля боролась

С возрастающей бурей желанья...

295

Кто слыхал настоящих ораторов, тот знает и сладостный соблазн, и убедительную лживость, и дивную власть живой речи. Выразительность голоса в передаче чувства есть нечто поистине чудодейственное. В третьем акте Гамлета в сцене свидания с королевой есть в этом отношении интересное для нас, русских, место. Заколов спрятанного за занавесью Полония и не зная, кого убил, Гамлет спрашивает у матери: Is it the king? В переводе Полевого этот вопрос был выражен неясно:

Королева: Ах, что ты сделал, сын мой! Гамлет: Что? Не знаю. Король?

Белинский рассказывает, что это место было непонятно ему, пока Мочалов не бросил на него внезапный свет: «Слова: «Что? Не знаю» — Мочалов проговорил тоном человека, в голове которого блеснула приятная для него мысль, но который еще не смеет ей поверить, боясь обмануться. Но слово «король» он выговорил с какой-то дикой радостью, сверкнув глазами и бросившись к месту убийства... Бедный Гамлет! Мы поняли твою радость; тебе казалось, что подвиг твой уже свершен, свершен нечаянно: сама судьба, сжалившись над тобою, помогла тебе стряхнуть с шеи эту ужасную тягость...»224 В старинной мелодраме «Тридцать лет, или жизнь игрока» герой идет грабить на большую дорогу и убивает родного сына. Стоя на сцене с окровавленным топором в руке, Мочалов произносил: «Дайте мне воды, у меня так в горле пересохло», — и вся зала содрогалась в одном рыдании. И эти поразительные эффекты создавались как бы сами собою; слова были самые простые. Сколько же силы и чувства было в голосе? Откройте Шиллера, Макс Пикколомини220 узнает, что Валленштейн, его названный отец, его учитель в славном ратном деле, его земной кумир — не что иное, как честолюбец и предатель. Он восклицает:

Es kann nicht sein! Kann nicht sein! Капп nicht sein!

Он повторяет три раза одни и те же простые слова, но сколько в них глубокого значения, какой разнообразный смысл! «Не может быть!» — это негодующий протест; «Нет, быть не может...» — это испуганное, отравленное подозрением, мучительное сомнение... «Не

296

может быть!!» — это вопль отчаяния, вырывающийся у человека, перед которым открылась нравственная бездна... Мгновенное крушение целого миросозерцания, утрата веры в людей — страшная трагедия в жизни человека, и, однако, все существо ее можно выразить одним изменением голоса.

2. Живой голос оратора раздается среди живой аудитории. Скульптор, художник, зодчий обращают свое произведение к людям в спокойном созерцательном настроении; мы подходим a froid226 к картине или статуе; напротив того, в судебной зале люди, окружающие оратора, ни единой минуты не находятся в полном душевном равновесии; они все время переходят от одного настроения или чувства к другому; среда все время несколько нагрета и, следовательно, восприимчива к дальнейшему нагреванию. Возьмем старое сравнение: бросьте зерно на засохшую твердую почву, оно погибнет; бросьте его во влажный чернозем, земля обнимет его своим теплом, всеми своими живыми силами пойдет навстречу его живому соку. Вы случайно затронули мысль, которая вертелась в голове одного из присяжных, — и вы видите, как быстрое умственное движение отразилось на его лице. Но мы говорим не о случайностях, мы говорим о расчетливом уменье, об искусстве. Опытный оратор заранее знает мысли и настроение своих слушателей; он ведет свою речь в осмотрительном соответствии с этим настроением; он крайне сдержан до той минуты, пока не почувствует, что овладел ими и подчинил их себе. Но, как только явилось у него это сознание, он уже распоряжается их чувствами как хочет и без труда вызывает вокруг себя то настроение, которое ему в данную минуту нужно. Он то нагревает, то охлаждает воздух; его семена падают на почву не только с искусственным орошением, но и с искусственной теплотой. Мудрено ли, что и посев всходит с волшебной пышностью и быстротой. Повторяю, вы не случайно затронули здесь одного из многих слушателей ваших, вы с сознательным расчетом увлекаете за собой всю залу; вы заражаете их своим чувством, они заражают друг друга; все они, зрители, судьи, присяжные, сливаются в единую живую лиру, струны которой звенят в ответ на каждый ваш удар... Они вами живут: как же можно говорить к ним без успеха?

3. Среди живой аудитории идет живая драма процесса. Повесть, роман есть вымысел писателя; судебная

297

речь есть поэма, созданная из живых страданий и слез. Правда, писатель часто берет свою тему из действительной жизни; но настоящая драма уже кончилась, когда он взялся за перо; он — наблюдатель и рассказчик. Пусть в своем воображении он выстрадал и пережил страдания своих героев, пусть даже описывает драму, в которой сам был действующим лицом, — он говорит о том, что миновало, чего нет, и его рассказ может вызвать во всяком случае лишь иллюзию, лишь условное, отраженное страдание. Но говорит оратор на суде — и перед ним или рядом с ним, в лице подсудимого, его жертвы, их близких и родных, дрожит, терзается, стонет сама жизнь со всеми своими порывами, страстями, ужасом смерти, страхом возмездия, терзаниями совести... Нужно ли пояснять, что, видя перед собой эти страдания, люди становятся несравненно более восприимчивы ко всякому воздействию на их чувства, другими словами, что в этих условиях больший успех достигается меньшими средствами? Рядовой обвинитель или защитник на суде может сильнее волновать своих слушателей, чем талантливый чтец или актер на эстраде. Актер властвует над своими зрителями: они вместе с ним переживают все драматическое представление; но занавес падает, драма кончается и исчезает, как сон. Судебный оратор — актер в действительной драме; суд — только один из ее грозных актов, и не последний; судьи, присяжные — участники той же драмы, и они до последней минуты не знают, к чему она их приведет, окажется ли комедией или трагедией. Они пришли на суд не для отдыха или изысканных эстетических трепетаний; не развлечения хотят они от оратора, они ждут от него помощи в тяжелой борьбе с самими собою, они ловят в его словах ответа на мучительные искания их совести, то блуждающей в беспросветном лабиринте, то вдруг застывшей в нравственном тупике. Я не могу распространяться об этом; это отвлекло бы нас в сторону. Напомню только одно дело. В 1901 году в сенате рассматривалось прошение Александра Тальма, присужденного пять лет тому назад к каторжным работам по обвинению в убийстве генеральши Болдыревой. Как известно, Тальма просил о возобновлении дела ввиду приговора по делу Ивана и Александра Карповых, судившихся за то же убийство и признанных виновными в укрывательстве. Представителем Александра Тальма был Н. П. Карабчевский. Заканчивая свою речь, он ска-

298

зал: «Господа сенаторы! Из всех ужасов, присущих нашей мысли и нашему воображению, самый большой ужас — быть заживо погребенным. Этот ужас здесь налицо. Правосудие справило печальную тризну в этом деле. Тальма похоронен, но он жив. Он стучится в крышку своего гроба, ее надо открыть!»

4. Одним из привлекательнейших украшений речи является живое сотрудничество других участников процесса. Ни одно большое дело не обходится без так называемых incidents cf audience; это неожиданные, непредвиденные случайности, возникающие сами собою по самым разнообразным поводам. Но я разумею не эти incidents в тесном смысле, а отношение к ним или к предшествовавшим событиям со стороны свидетелей, эксперта, подсудимого, потерпевшего или противника оратора.

В деле Ольги Штейн каждый свидетель приносил новые неожиданные краски к услугам обвинителя.

У старого военного типографа она выманила под предлогом залога 9 тысяч рублей. На вопрос председателя, откуда были у него эти деньги, свидетель сказал: «Я 29 лет служил в Восточной Сибири и в Средней Азии; я по два года бывал в командировках и за 29 лет скопил 10 тысяч рублей». Разве трудно было вызвать у присяжных живое представление о том, сколько тысяч верст изъездил молодой чиновник по тайге и по степи, пока к седым волосам накопил скромную сумму на черный день? А затем отчего бы не напомнить, что достояние, сколоченное в 29 лет, пропало меньше чем в 29 часов?

Скромный писец, у которого Ольга Штейн постепенно выманила 3 тысячи рублей, говорил спокойно и выражался очень сдержанно; объясняя свою доверчивость и уступчивость, он сказал присяжным: «Столько грусти, столько трагизма было в ее словах, что я не мог устоять перед ее просьбами». Тот же скромный конторщик показал, что подсудимая имела собственный особняк на Васильевском острове, и, увлекаясь рассказом, он говорил: «Это был чудный дом, маленький дворец с очаровательным зимним садом, это сказка была какая-то...» Вот готовый повод для импровизации.

Свидетель Свешников показал, что, когда, доведенный до отчаяния разорением своей семьи, он высказал одному высокому сановнику намерение подать жалобу прокурорской власти, собеседник стал умолять его не

299

делать этого, чтобы не погубить грабительницу. «Она святая, она золотая», — твердил влюбленный старик.

Святая! Золотая! Это женщина, отбиравшая десятки тысяч у состоятельных людей и последние гроши у бедняков!

Все эти отрывки должны были войти в речь обвинителя; к сожалению, он не захотел воспользоваться этими блестками.

В губернском городе судился учитель пения за покушение на убийство жены. Это был мелкий деспот, жестоко издевавшийся над любящей, трудящейся, безупречной супругой и матерью; насколько жалким представлялся он в своем себялюбии и самомнении, настолько привлекательна была она своей простотой, искренностью. Муж стрелял в нее сзади, сделал четыре выстрела и всадил ей одну пулю в спину, другую в живот. Обвинитель заранее рассчитывал на то негодование, которое рассказ этой мученицы произведет на присяжных. Когда ее вызвали к допросу и спросили, что она может показать, она сказала: «Я виновата перед мужем, муж виноват передо мной — я его простила и ничего показывать не желаю». Я виновата — и я простила. Сколько бы ни думал обвинитель, как бы ни искал сильных и новых эффектов, — такого эффекта он никогда бы не нашел. Надо быть Достоевским или Толстым, чтобы сочинить такое противоречие. Что же вышло? Самое прекрасное, самое возвышенное место в речи прокурора принадлежало не ему, а его сотруднице — полуграмотной мещанке.

Свидетельница говорит со свойственной крестьянам медлительностью: «Был день рождения дочери: восемнадцать лет ей минуло; я собралась в свою церкву и она в свою церкву. Я говорю: поди, возьми просвирку за здравие; она пошла, подала просвирку за здравие. Пришла я из церкви; ее нет. Я ждать, ждать, ждать, ждать. Нет ее; а спросить людей совестно. И на ночь не пришла, а она никогда на ночь нигде не оставалась. На утро приходит ко мне баба, спрашивает: где твоя Ольга? — Не знаю. — Она, говорит, зарезана; у третьей будки лежит».

После нескольких вопросов о характере убитой девушки председатель спрашивает:

— Помогала она вам в доме?

— Помощница большая была... — голос свидетельницы начинает дрожать. — Я не могу вспомнить...

300

В глухом селе Ярославской губернии была убита крестьянская девушка, служившая нянькой у священника. Убийца пробрался в дом во время обедни, в благовещенье; все были в церкви, кроме этой несчастной; рн затащил ее в чулан и после отчаянного сопротивления одолел жертву; на трупе оказалось, помнится, более сорока ран. Священник, придя домой, нашел тело в чулане, сплошь залитом кровью на полу и по стенам. И здесь обвинитель с уверенностью рассчитывал на впечатление, которое должен был произвести на присяжных рассказ свидетеля об ужасном зрелище. Священник стал перед судьями, но все усилия прокурора вызвать его на описание этой жестокой картины оказались тщетными. Всем было ясно, что этот старик вновь видит все то, что увидал в ту страшную минуту, но не мог сказать ни слова. Он онемел от ужаса при одном воспоминании — и конечно, ничего более драматического, чем эта горестная немая фигура в поношенной рясе, никакой обвинитель не сумел бы найти*.

Ясно, что и эксперт, и противник, и председатель и члены суда могут явиться неожиданными сотрудниками для чуткого оратора.

О ВНИМАНИИ СЛУШАТЕЛЕЙ

Мы уже знаем, что в деловой речи не бывает лишнего. Следовательно, необходимо, чтобы все сказанное обвинителем или защитником было воспринято слушателями; другими словами, необходимо непрерывное их внимание. Во время судебного следствия оно поддерживается постоянной сменой впечатлений; но во время прений, хотя бывают приняты все меры к тому, чтобы ничто не развлекало присяжных, ничто и никто, кроме самого оратора, уже не может способствовать их вниманию. Поэтому оратор должен уметь возбуждать и поддерживать его искусственными приемами. Это одно из важнейших условий успеха, и по своей очевидности оно не требует особых пояснений. Я ограничусь немногими краткими указаниями.

Будьте только внимательны, читатель, и вы скажете,

* Сюда же относятся случаи, приведенные на ее. 58, 91. 301

что первый прием применен в предыдущей строке; это — прямое требование внимания от слушателей.

Вы также скажете, что второй прием, столь же простой и естественный, это, конечно... пауза.

Третий прием заключается в употреблении — и надо сказать, что это единственный случай, когда вообще может быть допустимо употребление, — вставных предложений.

Четвертый прием, как вы уже догадались, не правда ли, проницательный читатель? — это риторическая фигура apostrophe — обращение к слушателям с неожиданным вопросом.

Перейдем к пятому приему, после которого останутся еще только два; из них последний, седьмой — самый интересный. Пятый прием есть очень завлекательный, но вместе с тем и... Впрочем, в настоящую минуту мне кажется удобнее обратиться к шестому приему, не менее полезному и, пожалуй, сходному с ним в своем основании; шестой прием основан на одной из наиболее распространенных и чувствительных слабостей человека; нет сомнения, что, задумавшись хотя бы на секунду, всякий мало-мальски сообразительный человек сам укажет его; я даже не знаю, стоит ли прямо называть эту уловку, когда читатель уже издалека заметил, что сочинитель просто старается затянуть изложение и поддразнить его любопытство, чтобы обеспечить себе его внимание.

Возвращаясь теперь к пятому приему, мы можем сказать, что внимание слушателей получает толчок, когда оратор неожиданно для них прерывает начатую мысль, — и новый толчок, когда, поговорив о другом, возвращается к недоговоренному ранее.

Седьмой прием, как видели читатели, заключается в том, чтобы заранее намекнуть на то, о чем предстоит говорить впоследствии.

Приведенные правила слишком просты, чтобы требовать многих примеров. Привожу один или два. В середине той речи, содержание которой было подробно разобрано мною в пятой главе, С. А. Андреевский сказал:

«Не сомневаюсь, что Сарра Левина, благодаря своему легкому взгляду на мужчин и чувственному темпераменту, отдавалась своему здоровому супругу с полнейшей для него иллюзией горячей взаимности. Чего бы он мог еще требовать? И в таком заблуждении он про-

302

жил, насколько возможно, счастливо в течение почти семнадцати лет. Как вдруг!..»

«Но здесь мы оставим мужа и обратимся к жене».

Такой неожиданный переход от недоконченной мысли к другой возможен, когда угодно и нетрудно усилить его эффект, внушив слушателям ложное ожидание, что оратор намеревается докончить начатую мысль, а отнюдь не оборвать ее. Непосредственное приглашение слушателей к совместному обсуждению дела также оживляет их внимание, например: «Господа присяжные заседатели! Никто не видел происшедшего. Но если бы кто из нас случайно оказался на месте, что увидал и что услыхал бы он?»

По поводу первого из указанных выше приемов нельзя не привести тонкого совета Аристотеля: «Не упустите случая сказать: я просил бы вас обратить внимание на это соображение; оно гораздо важнее для вас, чем для меня».

Блестящий пример apostrophe, соединенный с непосредственным доказательством, созданным на глазах у слушателей, встречается в неподражаемой речи о венце. Оратор напоминает, что Эсхин где-то сказал о нем: «Тот, кто попрекает меня знакомством с Александром». — «Я попрекаю тебя знакомством с Александром? — иронически спрашивает Демосфен. — Откуда ты взял, чем заслужил это знакомство? Я никогда не назову тебя ни знакомым Филиппа, ни другом Александра. Если так, то всякого поденщика можно назвать знакомым или другом его хозяина. Где это видано? Ничего подобного не бывает и не может быть. Я называл тебя наемником Филиппа и Александра, как все эти люди и теперь тебя называют. А если не веришь, спроси их, или лучше я сам спрошу их за тебя.
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   32


написать администратору сайта