трудно плавать. Аркадий Натанович Стругацкий, Борис Натанович Стругацкий Трудно быть богом
Скачать 1.36 Mb.
|
– Ничего, – я ему говорю. – Кривой дорогой поближе будет. – И кинул последнюю гаечку на асфальт. Дальше дело пошло проще. Нашел я свою трещинку, чистая она оказалась, милая моя, никакой дрянью не заросла, цвет не переменила, смотрел я на нее и тихо радовался. И довела она нас до самых ворот гаража лучше всяких вешек. Я приказал Кириллу снизиться до полутора метров, лег на брюхо и стал смотреть в раскрытые ворота. Сначала с солнца ничего не было видно – черно и черно, потом глаза привыкли, и вижу я, что в гараже с тех пор ничего вроде бы не переменилось. Тот самосвал как стоял на яме, так и стоит, целехонький стоит, без дыр, без пятен, и на цементном полу вокруг все как прежде – потому, наверное, что «ведьмина студня» в яме мало скопилось, не выплескивался он с тех пор ни разу. Одно мне только не понравилось: в самой глубине гаража, где канистры стоят, серебрится что‑то. Раньше этого не было. Ну ладно, серебрится так серебрится, не возвращаться же теперь из‑за этого! Ведь не как‑нибудь особенно серебрится, а чуть‑чуть, самую малость, и спокойно так, вроде бы даже ласково… Поднялся я, отряхнул брюхо и поглядел по сторонам. Вон грузовики на площадке стоят, действительно, как новенькие, – с тех пор как я последний раз здесь был, они, по‑моему, еще новее стали, а бензовоз – тот совсем, бедняга, проржавел, скоро разваливаться начнет. Вон и покрышка валяется, которая у них на карте… Не понравилась мне эта покрышка. Тень от нее какая‑то ненормальная. Солнце нам в спину, а тень к нам протянулась. Ну да ладно, до нее далеко. В общем, ничего, работать можно. Только что это там все‑таки серебрится? Или это мерещится мне? Сейчас бы закурить, присесть тихонечко и поразмыслить – почему над канистрами серебрится, почему рядом не серебрится… Тень почему такая от покрышки… Стервятник Барбридж про тени что‑то рассказывал, диковинное что‑то, но безопасное… С тенями здесь бывает. А вот что это там все‑таки серебрится? Ну прямо как паутина в лесу на деревьях. Какой же это паучок ее там сплел? Ох, ни разу я еще жучков‑паучков в Зоне не видел. И хуже всего, что «пустышка» моя как раз там, шагах в двух от канистр, валяется. Надо мне было тогда же ее и упереть, никаких бы забот сейчас не было. Но уж больно тяжелая, стерва, полная ведь – поднять‑то я ее мог, но на горбу тащить, да еще ночью, да на карачках… А кто «пустышек» ни разу не таскал, пусть попробует: это все равно что пуд воды без ведер нести… Так идти, что ли? Надо идти. Хлебнуть бы сейчас… Повернулся я к Тендеру и говорю: – Сейчас мы с Кириллом пойдем в гараж. Ты остаешься здесь за водителя. К управлению без моего приказа не притрагивайся, что бы ни случилось, хоть земля под тобой загорится. Если струсишь – на том свете найду. Он серьезно мне покивал – не струшу, мол. Нос у него – что твоя слива, здорово я ему врезал… Ну, спустил я тихонечко аварийные блок‑тросы, посмотрел еще раз на это серебрение, махнул Кириллу и стал спускаться. Встал на асфальт, жду, пока он спустится по другому тросу. – Не торопись, – говорю ему. – Не спеши. Меньше пыли. Стоим мы на асфальте, «галоша» рядом с нами покачивается, тросы под ногами ерзают. Тендер башку через перила выставил, на нас смотрит, и в глазах у него отчаяние. Надо идти. Я говорю Кириллу: – Иди за мной шаг в шаг, в двух шагах позади, смотри мне в спину, не зевай. И пошел. На пороге остановился, огляделся. Все‑таки до чего же проще работать днем, чем ночью! Помню я, как лежал вот на этом самом пороге. Темно, как у негра в ухе, из ямы «ведьмин студень» языки высовывает, голубые, как спиртовое пламя, и ведь что обидно – ничего, сволочь, не освещает, даже темнее из‑за этих языков кажется. А сейчас – что! Глаза к сумраку привыкли, все как на ладони, даже в самых темных углах пыль видна. И действительно, серебрится там, нити какие‑то серебристые тянутся от канистр к потолку – очень на паутину похоже. Может, паутина и есть, но лучше от нее подальше. Вот тут‑то я и напортачил. Мне бы Кирилла рядом с собой поставить, подождать, пока и у него глаза к полутьме привыкнут, и показать ему эту паутину, пальцем в нее ткнуть. А я привык один работать – у самого глаза пригляделись, а про Кирилла я и не подумал. Шагнул это я внутрь, и прямо к канистрам. Присел над «пустышкой» на корточки, к ней паутина вроде бы не пристала. Взялся я за один конец и говорю Кириллу: – Ну, берись, да не урони – тяжелая… Поднял я на него глаза, и горло у меня перехватило: ни слова не могу сказать. Хочу крикнуть: стой, мол, замри! – и не могу. Да и не успел бы, наверное, – слишком уж быстро все получилось. Кирилл шагает через «пустышку», поворачивается задом к канистрам и всей спиной – в это серебрение. Я только глаза закрыл. Все во мне обмерло, ничего не слышу – слышу только, как эта паутина рвется. Со слабым таким сухим треском, словно обыкновенная паутина лопается, но, конечно, погромче. Сижу я с закрытыми глазами, ни рук, ни ног не чувствую, а Кирилл говорит: – Ну, что? – говорит. – Взяли? – Взяли, – говорю. Подняли мы «пустышку» и понесли к выходу, боком идем. Тяжеленная, стерва, даже вдвоем ее тащить нелегко. Вышли мы на солнышко, остановились у «галоши», Тендер к нам уже лапы протянул. – Ну, – говорит Кирилл, – раз, два… – Нет, – говорю, – погоди. Поставим сначала. Поставили. – Повернись, – говорю, – спиной. Он без единого слова повернулся. Смотрю я – ничего у него на спине нет. Я и так и этак – нет ничего. Тогда я поворачиваюсь и смотрю на канистры. И там ничего нет. – Слушай, – говорю я Кириллу, а сам все на канистры смотрю. – Ты паутину видел? – Какую паутину? Где? – Ладно, – говорю. – Счастлив наш бог. – А сам про себя думаю: сие, впрочем, пока неизвестно. – Давай, – говорю, – берись. Взвалили мы «пустышку» на «галошу» и поставили ее на попа, чтобы не каталась. Стоит она, голубушка, – новенькая, чистенькая, на меди солнышко играет, и синяя начинка между медными дисками туманно так переливается, струйчато. И видно теперь, что не «пустышка» это, а именно вроде сосуда, вроде стеклянной банки с синим сиропом. Полюбовались мы на нее, вскарабкались на «галошу» сами и без лишних слов – в обратный путь. Лафа этим ученым! Во‑первых, днем работают. А во‑вторых, ходить им тяжело только в Зону, а из Зоны «галоша» сама везет – есть у нее такое устройство, курсограф, что ли, которое ведет «галошу» точно по тому же курсу, по какому она сюда шла. Плывем мы обратно, все маневры повторяем, останавливаемся, повисим немного – и дальше, и над всеми моими гайками проходим, хоть собирай их обратно в мешок. Новички мои, конечно, сразу воспрянули духом. Головами вертят вовсю, страха у них почти не осталось – одно любопытство да радость, что все благополучно обошлось. Принялись болтать. Тендер руками замахал и грозится, что вот сейчас пообедает – и сразу обратно в Зону, дорогу к гаражу провешивать, а Кирилл взял меня за рукав и принялся мне объяснять про этот свой гравиконцентрат, про «комариную плешь» то есть. Ну, я их не сразу, правда, но укоротил. Спокойненько так рассказал им, сколько дураков гробанулись на радостях на обратном пути. Молчите, говорю, и глядите как следует по сторонам, а то будет с вами как с Линдоном‑Коротышкой. Подействовало. Даже не спросили, что случилось с Линдоном‑Коротышкой. И хорошо. В Зоне по знакомой дороге сто раз благополучно пройдешь, а на сто первый гробанешься. Плывем в тишине, а я об одном думаю: как буду свинчивать крышечку. Так и этак представляю себе, как первый глоток сделаю, а перед глазами нет‑нет да паутинка и блеснет. Короче говоря, выбрались мы из Зоны, загнали нас с «галошей» вместе в «вошебойку», или, говоря по‑научному, в санитарный ангар. Мыли нас там в трех кипятках и трех щелочах, облучали какой‑то сволочью, обсыпали чем‑то и снова мыли, потом высушили и сказали: «Валяйте, ребята, свободны!» Тендер с Кириллом поволокли «пустышку». Народу набежало смотреть – не протолкнешься, и ведь что характерно: все только смотрят и издают приветственные возгласы, а взяться и помочь усталым людям тащить – ни одного смельчака не нашлось… Ладно, меня это все не касается. Меня теперь ничто не касается… Стянул я с себя спецкостюм, бросил его прямо на пол – холуи‑сержанты подберут, – а сам двинул в душевую, потому что мокрый я был весь с головы до ног. Заперся в кабинке, вытащил флягу, отвинтил крышечку и присосался к ней, как клоп. Сижу на лавочке, в коленках пусто, в голове пусто, в душе пусто, знай себе глотаю крепкое, как воду. Живой. Отпустила Зона. Отпустила, поганка. Стерва родимая. Подлая. Живой. Ни хрена новичкам этого не понять. Никому, кроме сталкера, этого не понять. И текут у меня по щекам слезы – то ли от крепкого, то ли сам не знаю отчего. Высосал флягу досуха – сам мокрый, фляга сухая. Одного последнего глотка, конечно, не хватило. Ну ладно, это поправимо. Теперь все поправимо. Живой. Закурил сигарету, сижу. Чувствую – отходить начал. Премиальные в голову пришли. Это у нас в Институте поставлено отчетливо. Прямо хоть сейчас иди и получай конвертик. А может, и сюда принесут, прямо в душевую. Стал я потихоньку раздеваться. Снял часы, смотрю – а в Зоне‑то мы пробыли пять часов с минутами, господа мои! Пять часов. Меня аж передернуло. Да, господа мои, в Зоне времени нет. Пять часов… А если разобраться, что такое для сталкера пять часов? Да плюнуть и растереть. А двенадцать часов не хочешь? А двое суток не хочешь? Когда за ночь не успел, целый день в Зоне лежишь рылом в землю и уже не молишься даже, а вроде бы бредишь, и сам не знаешь, живой ты или мертвый… А во вторую ночь дело сделал, подобрался с хабаром к кордону, а там патрули‑пулеметчики, жабы, они же тебя ненавидят, им же тебя арестовывать никакого удовольствия нет, они тебя боятся до смерти, что ты заразный, они тебя шлепнуть стремятся, и все козыри у них на руках; иди потом доказывай, что шлепнули тебя незаконно… И значит, снова рылом в землю – молиться до рассвета и опять до темноты, а хабар рядом лежит, и ты даже не знаешь, то ли он просто лежит, то ли он тебя тихонько убивает. Или как Мослатый Исхак – застрял на рассвете на открытом месте, сбился с дороги и застрял между двумя канавами – ни вправо, ни влево. Два часа по нему стреляли, попасть не могли. Два часа он мертвым притворялся. Слава богу, надоело им, поверили, ушли наконец. Я его потом увидел – не узнал, сломали его, как не было человека… Отер я слезы и включил воду. Долго мылся. Горячей мылся, холодной мылся, снова горячей. Мыла целый кусок извел. Потом надоело. Выключил душ и слышу – барабанят в дверь, и Кирилл весело орет: – Эй, сталкер, вылезай! Зелененькими пахнет! Зелененькие – это хорошо. Открыл я дверь, стоит Кирилл голый, в одних трусах, веселый, без никакой меланхолии, и конверт мне протягивает. – Держи, – говорит, – от благодарного человечества. – Кашлял я на твое человечество! Сколько здесь? – В виде исключения и за геройское поведение в опасных обстоятельствах – два оклада! Да. Так жить можно. Если бы мне здесь за каждую «пустышку» по два оклада платили, я бы Эрнеста давным‑давно подальше послал. – Ну как, доволен? – спрашивает Кирилл, а сам сияет, рот до ушей. – Ничего, – говорю. – А ты? Он ничего не сказал. Обхватил меня за шею, прижал к потной своей груди, притиснул, оттолкнул и скрылся в соседней кабине. – Эй! – кричу я ему вслед. – А Тендер что? Подштанники небось стирает? – Что ты! Тендера там корреспонденты окружили, ты бы на него посмотрел, какой он важный… Он им так все компетентно излагает… – Как, – говорю, – излагает? – Компетентно. – Ладно, – говорю, – сэр. В следующий раз захвачу словарь, сэр. – И тут меня словно током ударило. – Подожди, Кирилл, – говорю. – Ну‑ка выйди сюда. – Да я уже голый, – говорит. – Выйди, я не баба! Ну, он вышел. Взял я его за плечи, повернул спиной. Нет, показалось. Чистая спина. Струйки пота засохли. – Чего тебе моя спина далась? – спрашивает он. Отвесил я ему пинка под голую задницу, нырнул к себе в душевую и заперся. Нервы, черт бы их подрал. Там мерещилось, здесь мерещится… К дьяволу все это! Напьюсь сегодня как зюзя. Ричарда бы ободрать, вот что! Надо же, стервец, как играет… Ну ни с какой картой его не возьмешь. Я уж и передергивать пробовал, и карты под столом крестил, и по‑всякому… – Кирилл! – кричу. – В «Боржч» сегодня придешь? – Не в «Боржч», а в «Борщ», сколько раз тебе говорить… – Брось! Написано – «Боржч». Ты к нам со своими порядками не суйся. Так придешь или нет? Ричарда бы ободрать… – Ох, не знаю, Рэд. Ты ведь, простая твоя душа, и не понимаешь, какую мы штуку притащили… – А ты‑то понимаешь? – Я, впрочем, тоже не понимаю. Это верно. Но теперь, во‑первых, понятно, для чего эти «пустышки» служили, а во‑вторых, если одна моя идейка пройдет… Напишу статью и тебе ее персонально посвящу: Рэдрику Шухарту, почетному сталкеру, с благоговением и благодарностью посвящаю. – Тут‑то меня и упекут на два года, – говорю я. – Зато в науку войдешь. Так эту штуку и будут называть – «банка Шухарта». Звучит? Пока мы так трепались, я оделся. Сунул пустую флягу в карман, пересчитал зелененькие и пошел себе. – Счастливо тебе оставаться, сложная твоя душа… Он не ответил – вода сильно шумела. Смотрю – в коридоре господин Тендер собственной персоной, красный весь и надутый, что твой индюк. Вокруг него толпа – тут и сотрудники, и корреспонденты, и пара сержантов затесалась (только что с обеда, в зубах ковыряют), а он знай себе болбочет: «Та техника, которой мы располагаем, – болбочет, – дает почти стопроцентную гарантию успеха и безопасности…» Тут он меня увидал и сразу же несколько усох – улыбается, ручкой делает. Ну, думаю, надо удирать. Рванул я когти, однако не успел. Слышу – топочут позади. – Господин Шухарт! Господин Шухарт! Два слова о гараже! – Комментариев не имею, – отвечаю я и перехожу на бег. Но черта с два от них оторвешься: один, с микрофоном, – справа, другой, с фотоаппаратом, – слева. – Видели ли вы в гараже что‑нибудь необычное? Буквально два слова! – Нет у меня комментариев! – говорю я, стараясь держаться к объективу затылком. – Гараж как гараж… – Благодарю вас. Какого вы мнения о турбоплатформах? – Прекрасного, – говорю я, а сам нацеливаюсь точнехонько в сортир. – Что вы думаете о целях Посещения? – Обратитесь к ученым, – говорю. И раз – за дверь. Слышу – скребутся. Тогда я им через дверь говорю: – Настоятельно рекомендую, – говорю, – расспросите господина Тендера, почему у него нос как свекла. Он по скромности умалчивает, а это было наше самое увлекательное приключение. Как они вдарят по коридору! Как лошади, ей‑богу. Я выждал минуту – тихо. Высунулся – никого. И пошел себе, посвистывая. Спустился в проходную, предъявил дылде пропуск, смотрю – он мне честь отдает. Герою дня, значит. – Вольно, сержант, – говорю. – Я вами доволен. Он осклабился, как будто я ему бог весть как польстил. – Ну, ты, Рыжий, молодец, – говорит. – Горжусь, – говорит, – таким знакомством. – Что, – говорю, – будет тебе в твоей Швеции о чем девкам рассказывать? – Спрашиваешь! – говорит. – Они ж у меня кипятком будут писать! Нет, ничего он парень. Я, если честно, таких рослых и румяных не люблю. Девки от них без памяти, а чего, спрашивается? Не в росте ведь дело… Иду это я по улице и размышляю, в чем же тут дело. Солнышко светит, безлюдно вокруг. И захотелось мне вдруг прямо сейчас же Гуту увидеть. Просто так. Посмотреть на нее, за руку подержать. После Зоны человеку только одно и остается – за руку девочку подержать. Особенно когда вспомнишь все эти разговоры про детей сталкеров – какие они получаются… Да уж какая сейчас Гута, мне сейчас для начала бутылку крепкого, не меньше. Миновал я автомобильную стоянку, а там и кордон. Стоят две патрульные машины во всей своей красе, широкие, желтые, прожекторами и пулеметами, жабы, ощетинились, ну и, конечно, голубые каски – всю улицу загородили, не протолкнешься. Я иду, глаза опустил, лучше мне сейчас на них не смотреть, днем на них мне лучше не смотреть совсем: есть там два‑три рыла, так я боюсь их узнать, скандал большой получится, если я их узнаю. Повезло им, ей‑богу, что Кирилл меня в Институт сманил, я их, гадов, искал тогда, пришил бы и не дрогнул… Прохожу я через эту толпу плечом вперед, совсем прошел уже, и тут слышу: «Эй, сталкер!» Ну, это меня не касается, иду дальше, волоку из пачки сигаретку. Догоняет сзади кто‑то, берет за рукав. Я эту руку с себя стряхнул и вполоборота вежливенько так спрашиваю: – Какого дьявола цепляешься, мистер? – Постой, сталкер, – говорит он. – Два вопроса. Поднял я на него глаза – капитан Квотерблад. Старый знакомый. Совсем ссохся, желтый стал какой‑то. – А, – говорю, – здравия желаю, капитан. Как ваша печень? – Ты, сталкер, мне зубы не заговаривай, – говорит он сердито, а сам так и сверлит меня глазами. – Ты мне лучше скажи, почему сразу не останавливаешься, когда тебя зовут? И уже тут как тут две голубые каски у него за спиной – лапы на кобурах, глаз не видно, только челюсти под касками шевелятся. И где у них в Канаде таких набирают? На племя их нам прислали, что ли?.. Днем я патрулей вообще‑то не боюсь, но вот обыскать, жабы, могут, а это мне в данный момент ни к чему. – Да разве вы меня звали, капитан? – говорю. – Вы же какого‑то Сталкера… – А ты, значит, уже и не сталкер? – Как по вашей милости отсидел – бросил, – говорю. – Завязал. Спасибо вам, капитан, глаза у меня тогда открылись. Если бы не вы… – Что в предзоннике делал? – Как что? Я там работаю. Два года уже. И, чтобы закончить этот неприятный разговор, вынимаю я свое удостоверение и предъявляю его капитану Квотербладу. Он взял мою книжечку, перелистал, каждую страничку, каждую печать просто‑таки обнюхал, чуть ли не облизал. Возвращает мне книжечку, а сам доволен, глаза разгорелись, и даже зарумянился. – Извини, – говорит, – Шухарт. Не ожидал. Значит, – говорит, – не прошли для тебя мои советы даром. Что ж, это прекрасно. Хочешь – верь, хочешь – не верь, а я еще тогда предполагал, что из тебя толк должен получиться. Не допускал я, чтобы такой парень… И пошел, и пошел. Ну, думаю, вылечил я еще одного меланхолика себе на голову, а сам, конечно, слушаю, глаза смущенно опускаю, поддакиваю, руками развожу и даже, помнится, ножкой застенчиво этак панель ковыряю. Эти громилы у капитана за спиной послушали‑послушали, замутило их, видно, гляжу – потопали прочь, где веселее. А капитан знай мне о перспективах излагает: ученье, мол, свет, неученье – тьма кромешная, Господь, мол, честный труд любит и ценит, – в общем, несет он эту разнузданную тягомотину, которой нас священник в тюрьме каждое воскресенье травил. А мне выпить хочется – никакого терпежу нет. Ничего, думаю, Рэд, это ты, браток, тоже выдержишь. Надо, Рэд, терпи! Не сможет он долго в таком же темпе, вот уже и задыхаться начал… Тут, на мое счастье, одна из патрульных машин принялась сигналить. Капитан Квотерблад оглянулся, крякнул с досадой и протягивает мне руку. – Ну что ж, – говорит. – Рад был с тобой познакомиться, честный человек Шухарт. С удовольствием бы опрокинул с тобой стаканчик в честь такого знакомства. Крепкого, правда, мне нельзя, доктора не велят, но пивка бы я с тобой выпил. Да вот видишь – служба! Ну, еще встретимся, – говорит. Не приведи господь, думаю. Но ручку ему пожимаю и продолжаю краснеть и делать ножкой – все, как ему хочется. Потом он ушел наконец, а я чуть ли не стрелой – в «Боржч». В «Боржче» в это время пусто. Эрнест стоит за стойкой, бокалы протирает и смотрит их на свет. Удивительная, между прочим, вещь: как ни придешь – вечно эти бармены бокалы протирают, словно у них от этого зависит спасение души. Вот так и будет стоять хоть целый день – возьмет бокал, прищурится, посмотрит на свет, подышит на него и давай тереть: потрет‑потрет, опять посмотрит, теперь уже через донышко, и опять тереть… – Здорово, Эрни! – говорю. – Хватит тебе его мучить, дыру протрешь! Поглядел он на меня через бокал, пробурчал что‑то, будто животом, и, не говоря лишнего слова, наливает мне на четыре пальца крепкого. Я взгромоздился на табурет, глотнул, зажмурился, головой помотал и опять глотнул. Холодильник пощелкивает, из музыкального автомата доносится какое‑то тихое пиликанье, Эрнест сопит в очередной бокал – хорошо, спокойно… Я допил, поставил бокал на стойку, и Эрнест без задержки наливает мне еще на четыре пальца прозрачного. – Ну что, полегче стало? – бурчит. – Оттаял, сталкер? – Ты знай себе три, – говорю. – Знаешь, один тёр‑тёр и злого духа вызвал. Жил потом в свое удовольствие. – Это кто же такой? – спрашивает Эрни с недоверием. – Да был такой бармен здесь, – отвечаю. – Еще до тебя. – Ну и что? – Да ничего. Ты думаешь, почему Посещение было? Тёр он, тёр… Ты думаешь, кто нас посетил, а? – Трепло ты, – говорит мне Эрни с одобрением. Вышел он на кухню и вернулся с тарелкой – жареных сосисок принес. Тарелку поставил передо мной, пододвинул кетчуп, а сам – снова за бокалы. Эрнест свое дело знает. Глаз у него наметанный, сразу видит, что сталкер из Зоны, что хабар будет, и знает Эрни, чего сталкеру после Зоны надо. Свой человек – Эрни. Благодетель. Доевши сосиски, я закурил и стал прикидывать, сколько же Эрнест на нашем брате зарабатывает. Какие цены на хабар в Европе – я не знаю, но краем уха слышал, что «пустышка», например, идет там чуть ли не за две с половиной тысячи, а Эрни дает нам всего четыреста. «Батарейки» там стоят не меньше ста, а мы получаем от силы по двадцать. Наверное, и все прочее в том же духе. Правда, переправить хабар в Европу тоже, конечно, денег стоит. Тому на лапу, этому на лапу, начальник станции наверняка у них на содержании… В общем, если подумать, не так уж много Эрнест и заколачивает – процентов пятнадцать‑двадцать, не больше, а если попадется – десять лет каторги ему обеспечено… Тут мои благочестивые размышления прерывает какой‑то вежливый тип. Я даже не слыхал, как он вошел. Объявляется он возле моего правого локтя и спрашивает: – Разрешите? – О чем речь! – говорю. – Прошу. Маленький такой, худенький, с востреньким носиком и при галстуке бабочкой. Фотокарточка его вроде мне знакома, где‑то я его уже видел, но где – не помню. Залез он на табурет рядом и говорит Эрнесту: – Бурбон, пожалуйста! – И сразу же ко мне: – Простите, кажется, я вас знаю. Вы в Международном Институте работаете, так? – Да, – говорю. – А вы? Он ловко выхватывает из кармашка визитку и кладет передо мной. Читаю: «Алоиз Макно, полномочный агент Бюро эмиграции». Ну, конечно, знаю я его. Пристает к людям, чтобы они из города уехали. Кому‑то очень надо, чтобы мы все из города уехали. Нас, понимаешь, в Хармонте и так едва половина осталась от прежнего, так им нужно совсем место от нас очистить. Отодвинул я карточку ногтем и говорю ему: – Нет, – говорю, – спасибо. Не интересуюсь. Мечтаю, знаете ли, умереть на родине. – А почему? – живо спрашивает он. – Простите за нескромность, но что вас здесь удерживает? Так ему прямо и скажи, что меня здесь держит. – А как же! – говорю. – Сладкие воспоминания детства. Первый поцелуй в городском саду. Маменька, папенька. Как в первый раз пьян надрался в этом вот баре. Милый сердцу полицейский участок… – Тут я достаю из кармана свой засморканный носовой платок и прикладываю к глазам. – Нет, – говорю. – Ни за что! Он посмеялся, лизнул своего бурбону и задумчиво так говорит: – Никак я вас, хармонтцев, не могу понять. Жизнь в городе тяжелая. Власть принадлежит военным организациям. Снабжение неважное. Под боком – Зона, живете как на вулкане. В любой момент может либо эпидемия какая‑нибудь разразиться, либо что‑нибудь похуже… Я понимаю – старики. Им трудно сняться с насиженного места. Но вот вы… Сколько вам лет? Года двадцать два, двадцать три, не больше… Вы поймите, наше Бюро – организация благотворительная, никакой корысти мы не извлекаем. Просто хочется, чтобы люди ушли с этого дьявольского места и включились бы в настоящую жизнь. Ведь мы обеспечиваем подъемные, трудоустройство на новом месте… молодым – таким, как вы, – обеспечиваем возможность учиться… Нет, не понимаю! – А что, – говорю я, – никто не хочет уезжать? – Да нет, не то чтобы никто… Некоторые соглашаются, особенно люди с семьями. Но вот молодежь, старики… Ну что вам в этом городе? Это же дыра, провинция… И тут я ему выдал. – Господин Алоиз Макно! – говорю. – Все правильно. Городишко наш – дыра. Всегда дырой был и сейчас дыра. Только сейчас, – говорю, – это дыра в будущее. Через эту дыру мы такое в ваш паршивый мир накачаем, что все переменится. Жизнь будет другая, правильная, у каждого будет все, что надо. Вот вам и дыра. Через эту дыру знания идут. А когда знание будет, мы и богатыми всех сделаем, и к звездам полетим, и куда хочешь доберемся. Вот такая у нас здесь дыра… На этом месте я оборвал, потому что заметил, что Эрнест смотрит на меня с огромным удивлением, и стало мне неловко. Я вообще не люблю чужие слова повторять, даже если эти слова мне, скажем, нравятся. Тем более что у меня это как‑то коряво выходит. Когда Кирилл говорит, заслушаться можно, рот забываешь закрывать. А я вроде бы то же самое излагаю, но получается как‑то не так. Может быть, потому, что Кирилл никогда Эрнесту под прилавок хабар не складывал. Ну ладно… Тут мой Эрни спохватился и торопливо налил мне сразу пальцев на шесть: очухайся, мол, парень, что это с тобой сегодня? А востроносый господин Макно снова лизнул своего бурбону и говорит: – Да, конечно… Вечные аккумуляторы, «синяя панацея»… Но вы и в самом деле верите, что будет так, как вы сказали? – Это не ваша забота, во что я там на самом деле верю, – говорю я. – Это я про город говорил. А про себя я так скажу: чего я у вас там, в Европе, не видел? Скуки вашей не видел? День вкалываешь, вечер телевизор смотришь, ночь пришла – к постылой бабе под одеяло, ублюдков плодить. Стачки ваши, демонстрации, политика раздолбанная… В гробу я вашу Европу видел, – говорю, – занюханную. – Ну почему же обязательно Европа?.. – А, – говорю, – везде одно и то же, а в Антарктиде еще вдобавок холодно. И ведь что удивительно: говорил я ему и всеми печенками верил в то, что говорил. И Зона наша, гадина стервозная, убийца, во сто раз милее мне в этот момент была, чем все ихние Европы и Африки. И ведь пьян еще не был, а просто представилось мне на мгновение, как я весь измочаленный с работы возвращаюсь в стаде таких же кретинов, как меня в ихнем метро давят со всех сторон и как все мне обрыдло и ничего мне не хочется. – А вы что скажете? – обращается востроносый к Эрнесту. – У меня дело, – веско отвечает Эрни. – Я вам не сопляк какой‑нибудь! Я все свои деньги в это дело вложил. Ко мне иной раз сам комендант заходит, генерал, не хвост собачий. Чего же я отсюда поеду?.. Господин Алоиз Макно принялся ему что‑то втолковывать с цифрами, но я его уже не слушал. Хлебнул я как следует из бокала, выгреб из кармана кучу мелочи, слез с табуретки и первым делом запустил музыкальный автомат на полную катушку. Есть там одна такая песенка – «Не возвращайся, если не уверен». Очень она на меня хорошо действует после Зоны… Ну, автомат, значит, гремит и завывает, а я забрал свой бокал и пошел в угол к «однорукому бандиту» старые счеты сводить. И полетело время, как птичка… Просаживаю это я последний никель, и тут вваливаются под гостеприимные своды Ричард Нунан с Гуталином. Гуталин уже на бровях – вращает белками и ищет, кому бы дать в ухо, а Ричард Нунан нежно держит его под руку и отвлекает анекдотами. Хороша парочка! Гуталин здоровенный, черный, как офицерский сапог, курчавый, ручищи до колен, а Дик – маленький, кругленький, розовенький весь, благостный, только что не светится. – А! – кричит Дик, увидев меня. – Вот и Рэд здесь! Иди к нам, Рэд! – Пр‑равильно! – ревет Гуталин. – Во всем городе есть только два человека – Рэд и я! Все остальные – свиньи, дети сатаны. Рэд! Ты тоже служишь сатане, но ты все‑таки человек… Я подхожу к ним со своим бокалом, Гуталин сгребает меня за куртку, сажает за столик и говорит: – Садись, Рыжий! Садись, слуга сатаны! Люблю тебя. Восплачем о грехах человеческих. Горько восплачем! – Восплачем, – говорю. – Глотнем слез греха. – Ибо грядет день, – возвещает Гуталин. – Ибо взнуздан уже конь бледный, и уже вложил ногу в стремя всадник его. И тщетны молитвы продавшихся сатане. И спасутся только ополчившиеся на него. Вы, дети человеческие, сатаною прельщенные, сатанинскими игрушками играющие, сатанинских сокровищ взалкавшие, – вам говорю: слепые! Опомнитесь, сволочи, пока не поздно! Растопчите дьявольские бирюльки! – Тут он вдруг замолчал, словно забыл, как будет дальше. – А выпить мне здесь дадут? – спросил он уже другим голосом. – Или где это я?.. Знаешь, Рыжий, опять меня с работы поперли. Агитатор, говорят. Я им объясняю: опомнитесь, сами слепые, в пропасть валитесь и других слепцов за собой тянете! Смеются. Ну, я дал управляющему по харе и ушел. Посадят теперь. А за что? Подошел Дик, поставил на стол бутылку. – Сегодня я плачу! – крикнул я Эрнесту. Дик на меня скосился. – Все законно, – говорю. – Премию будем пропивать. – В Зону ходили? – спрашивает Дик. – Что‑нибудь вынесли? – Полную «пустышку», – говорю я. – На алтарь науки. И полные штаны вдобавок. Ты разливать будешь или нет? – «Пустышку»!.. – горестно гудит Гуталин. – За какую‑то «пустышку» жизнью своей рисковал! Жив остался, но в мир принес еще одно дьявольское изделие. А как ты можешь знать, Рыжий, сколько горя и греха… – Засохни, Гуталин, – говорю я ему строго. – Пей и веселись, что я живой вернулся. За удачу, ребята! Хорошо пошло за удачу. Гуталин совсем раскис – сидит, плачет, течет у него из глаз, как из водопроводного крана. Ничего, я его знаю. Это у него стадия такая – обливаться слезами и проповедовать, что Зона, мол, есть дьявольский соблазн, выносить из нее ничего нельзя, а что уже вынесли – вернуть обратно и жить так, будто Зоны вовсе нет. Дьяволово, мол, дьяволу. Я его люблю, Гуталина. Я вообще чудаков люблю. У него когда деньги есть, он у кого попало хабар скупает, не торгуясь, за сколько спросят, а потом ночью прет этот хабар обратно, в Зону, и там закапывает… Во ревет‑то, господи помилуй! Ну ничего, он еще разойдется. – А что это такое – «полная пустышка»? – спрашивает Дик. – Просто «пустышку» я знаю, а вот что такое полная? Первый раз слышу. Я ему объяснил. Он головой покачал, губами почмокал. – Да, – говорит. – Это интересно. Это, – говорит, – что‑то новенькое. А с кем ты ходил? С русским? – Да, – отвечаю. – С Кириллом и с Тендером. Знаешь, наш лаборант. – Намучился с ними, наверное… – Ничего подобного. Вполне прилично держались ребята. Особенно Кирилл. Прирожденный сталкер, – говорю. – Ему бы опыта побольше, торопливость с него эту ребячью сбить, я бы с ним каждый день в Зону ходил. – И каждую ночь? – спрашивает он с пьяным смешком. – Ты это брось, – говорю. – Шутки шутками… – Знаю, – говорит он. – Шутки шутками, а за такое и по морде можно схлопотать. Считай, что я тебе должен две плюхи… – Кому две плюхи? – встрепенулся Гуталин. – Который здесь? Схватили мы его за руки, еле усадили. Дик ему сигарету в зубы вставил и зажигалку поднес. Успокоили. А народу тем временем все прибавляется. Стойку уже облепили, многие столики заняты. Эрнест своих девок кликнул, бегают они, разносят кому что – кому пива, кому коктейлей, кому чистого. Я смотрю, последнее время в городе много незнакомых появилось – все больше какие‑то молокососы в пестрых шарфах до полу. Я сказал об этом Дику. Дик кивнул. – А как же, – говорит. – Начинается большое строительство. Институт три новых здания закладывает, а кроме того, Зону собираются стеной огородить – от кладбища до старого ранчо. Хорошие времена для сталкеров кончаются… – А когда они у сталкеров были? – говорю. А сам думаю: вот тебе и на, что еще за новости? Значит, теперь не подработаешь. Ну что ж, может, это и к лучшему – соблазна меньше. Буду ходить в Зону днем, как порядочный, – деньги, конечно, не те, но зато куда безопаснее: «галоша», спецкостюм, то‑се, и на патрулей наплевать… Прожить можно и на зарплату, а выпивать буду на премиальные. И такая меня тоска взяла! Опять каждый грош считать: это можно себе позволить, это нельзя себе позволить, Гуте на любую тряпку копи, в бар не ходи, ходи в кино… И серо все, серо. Каждый день серо, и каждый вечер, и каждую ночь. Сижу я так, думаю, а Дик над ухом гудит: – Вчера в гостинице зашел я в бар принять ночной колпачок – сидят какие‑то новые. Сразу они мне не понравились. Подсаживается один ко мне и заводит разговор издалека, дает понять, что он меня знает, знает, кто я, где работаю, и намекает, что готов хорошо оплачивать разнообразные услуги… – Шпик, – говорю я. Не очень мне интересно было все это, шпиков я здесь навидался и разговоров насчет услуг наслышался. – Нет, милый мой, не шпик. Ты послушай. Я немножко с ним побеседовал, – осторожно, конечно, дурачка такого состроил. Его интересуют кое‑какие предметы в Зоне, и при этом предметы серьезные. Аккумуляторы, «зуда», «черные брызги» и прочая бижутерия ему не нужна. А на то, что ему нужно, он только намекал. – Так что же ему нужно? – спрашиваю я. – «Ведьмин студень», как я понял, – говорит Дик и странно как‑то на меня смотрит. – Ах, «ведьмин студень» ему нужен! – говорю я. – А «смерть‑лампа» ему, случайно, не нужна? – Я его тоже так спросил. – Ну? – Представь себе, нужна. – Да? – говорю я. – Ну так пусть сам и добывает все это. Это же раз плюнуть! «Ведьмина студня» вон полные подвалы, бери ведро да зачерпывай. Похороны за свой счет. Дик молчит, смотрит на меня исподлобья и даже не улыбается. Что за черт, нанять он меня хочет, что ли? И тут до меня дошло. – Подожди, – говорю. – Кто же это такой был? «Студень» запрещено даже в Институте изучать… – Правильно, – говорит Дик неторопливо, а сам все на меня смотрит. – Исследования, представляющие потенциальную опасность для человечества. Понял теперь, кто это? Ничего я не понимал. – Пришельцы, что ли? – говорю. Он расхохотался, похлопал меня по руке и говорит: – Давай‑ка лучше выпьем, простая ты душа! – Давай, – говорю, но злюсь. Какого хрена – нашли себе простую душу, сукины дети! – Эй, – говорю, – Гуталин! Хватит спать, давай выпьем. Нет, спит Гуталин. Положил свою черную ряшку на черный столик и спит, руки до полу свесил. Выпили мы с Диком без Гуталина. – Ну ладно, – говорю. – Простая я там душа или сложная, а про этого типа я бы тут же донес куда следует. Уж на что я не люблю полицию, а сам бы пошел и донес. – Угу, – говорит Дик. – А тебя бы в полиции спросили: а почему, собственно, оный тип именно к вам обратился? А? Я помотал головой. – Все равно. Ты, толстый боров, в городе третий год, а в Зоне ни разу не был, «ведьмин студень» только в кино видел, а посмотрел бы ты его в натуре, да что он с человеком делает – ты бы тут же и обгадился. Это, милок, страшная штука, ее из Зоны выносить нельзя… Сам знаешь, сталкеры – люди грубые, им только капусту подавай, да побольше, но на такое даже покойный Слизняк не пошел бы. Стервятник Барбридж на такое не пойдет… Я даже представить себе боюсь, кому и для чего «ведьмин студень» может понадобиться… – Что ж, – говорит Дик, – все это правильно. Только мне, понимаешь, не хочется, чтобы в одно прекрасное утро нашли меня в постельке покончившего жизнь самоубийством. Я не сталкер, однако человек тоже грубый и деловой и жить, понимаешь, люблю. Давно живу, привык уже… Тут Эрнест вдруг заорал из‑за стойки: – Господин Нунан! Вас к телефону! – Вот дьявол, – говорит Дик злобно. – Опять, наверное, рекламация. Везде найдут. Извини, – говорит, – Рэд. Встает он и уходит к телефону. А я остаюсь с Гуталином и с бутылкой, и поскольку от Гуталина проку никакого нет, то принимаюсь я за бутылку вплотную. Черт бы побрал эту Зону, нигде от нее спасения нет. Куда ни пойдешь, с кем ни заговоришь – Зона, Зона, Зона… Хорошо, конечно, Кириллу рассуждать, что из Зоны проистечет вечный мир и благорастворение воздухов. Кирилл – хороший парень, никто его дураком не назовет, наоборот – умница, но ведь он же о жизни ни черта не знает. Он же представить себе не может, сколько всякой сволочи крутится вокруг Зоны. Вот теперь пожалуйста: «ведьмин студень» кому‑то понадобился. Нет, Гуталин хоть и пропойца, хоть и психованный он на религиозной почве, но иногда подумаешь‑подумаешь, да и скажешь: может, действительно оставить дьяволово дьяволу? Не тронь дерьмо… Тут усаживается на место Дика какой‑то сопляк в пестром шарфе. – Господин Шухарт? – спрашивает. – Ну? – говорю. – Меня зовут Креон, – говорит. Я с Мальты. – Ну, – говорю. – И как там у вас на Мальте? – У нас на Мальте неплохо, но я не об этом. Меня к вам направил Эрнест. Так, думаю. Сволочь все‑таки этот Эрнест. Ни жалости в нем нет, ничего. Вот сидит парнишка – смугленький, чистенький, красавчик, не брился поди еще ни разу и девку еще ни разу не целовал, а Эрнесту все равно, ему бы только побольше народу в Зону загнать, один из трех с хабаром вернется – уже капуста… – Ну и как поживает старина Эрнест? – спрашиваю. Он оглянулся на стойку и говорит: – По‑моему, он неплохо поживает. Я бы с ним поменялся. – А я бы нет, – говорю. – Выпить хочешь? – Спасибо, я не пью. – Ну закури, – говорю. – Извините, но я и не курю тоже. – Черт тебя подери! – говорю я ему. – Так зачем тебе тогда деньги? Он покраснел, перестал улыбаться и негромко так говорит: – Наверное, – говорит, – это только меня касается, господин Шухарт, правда ведь? – Что правда, то правда, – говорю я и наливаю себе на четыре пальца. В голове, надо сказать, уже немного шумит, и в теле этакая приятная расслабленность: совсем отпустила Зона. – Сейчас я пьян, – говорю. – Гуляю, как видишь. Ходил в Зону, вернулся живой и с деньгами. Это не часто бывает, чтобы живой, и уж совсем редко, чтобы с деньгами. Так что давай отложим серьезный разговор… Тут он вскакивает, говорит «извините», и я вижу, что вернулся Дик. Стоит рядом со своим стулом, и по лицу его я понимаю – что‑то случилось. – Ну, – спрашиваю, – опять твои баллоны вакуум не держат? – Да, – говорит он. – Опять. Садится, наливает себе, подливает мне, и вижу я, что не в рекламации дело. На рекламации он, надо сказать, поплевывает – тот еще работничек. – Давай, – говорит, – выпьем, Рэд. – И, не дожидаясь меня, опрокидывает залпом всю свою порцию и наливает новую. – Ты знаешь, – говорит он, – Кирилл Панов умер. Сквозь хмель я его не сразу понял. Умер там кто‑то и умер. – Что ж, – говорю, – выпьем за упокой души… Он глянул на меня круглыми глазами, и только тогда я почувствовал, словно все у меня внутри оборвалось. Помнится, я встал, уперся в столешницу и смотрю на него сверху вниз. – Кирилл?!. – А у самого перед глазами серебряная паутина, и снова я слышу, как она потрескивает, разрываясь. И через это жуткое потрескивание голос Дика доходит до меня как из другой комнаты: – Разрыв сердца. В душевой его нашли, голого. Никто ничего не понимает. Про тебя спрашивали, я сказал, что ты в полном порядке… – А чего тут не понимать? – говорю. – Зона… – Ты сядь, – говорит мне Дик. – Сядь и выпей. – Зона… – повторяю я и не могу остановиться. – Зона… Зона… Ничего вокруг не вижу, кроме серебряной паутины. Весь бар запутался в паутине, люди двигаются, а паутина тихонько потрескивает, когда они ее задевают. А в центре мальтиец стоит, лицо у него удивленное, детское – ничего не понимает. – Малыш, – говорю я ему ласково, – сколько тебе денег надо? Тысячи хватит? На! Бери, бери! – Сую я ему деньги и уже кричу: – Иди к Эрнесту и скажи ему, что он сволочь и подонок, не бойся, скажи! Он же трус!.. Скажи и сейчас же иди на станцию, купи себе билет и прямиком на свою Мальту! Нигде не задерживайся!.. Не помню, что я там еще кричал. Помню, оказался я перед стойкой, Эрнест поставил передо мной бокал освежающего и спрашивает: – Ты сегодня вроде при деньгах? – Да, – говорю, – при деньгах… – Может, должок отдашь? Мне завтра налог платить. И тут я вижу – в кулаке у меня пачка денег. Смотрю я на эту капусту зеленую и бормочу: – Надо же, не взял, значит, Креон Мальтийский… Гордый, значит… Ну, все остальное – судьба. – Что это с тобой? – спрашивает друг Эрни. – Перебрал малость? – Нет, – говорю. – Я, – говорю, – в полном порядке. Хоть сейчас в душ. – Шел бы ты домой, – говорит друг Эрни. – Перебрал ты малость. – Кирилл умер, – говорю я ему. – Это который Кирилл? Шелудивый, что ли? – Сам ты шелудивый, сволочь, – говорю я ему. – Из тысячи таких, как ты, одного Кирилла не сделать. Паскуда ты, – говорю. – Торгаш вонючий. Смертью ведь торгуешь, морда. Купил нас всех за зелененькие… Хочешь, сейчас всю твою лавочку разнесу? И только я замахнулся как следует, вдруг меня хватают и тащат куда‑то. А я уже ничего не соображаю и соображать не хочу. Ору чего‑то, отбиваюсь, ногами кого‑то пинаю, потом опомнился – сижу в туалетной, весь мокрый, морда разбита. Смотрю на себя в зеркало и не узнаю, и тик мне какой‑то щеку сводит, никогда этого раньше не было. А из зала – шум, трещит там что‑то, посуда бьется, девки визжат, и слышу – Гуталин ревет, как белый медведь во время случки: «Покайтесь, паразиты! Где Рыжий? Куда Рыжего дели, дьяволово семя?..» И полицейская сирена завывает. Как она завыла, тут у меня в мозгу все словно хрустальное сделалось. Все помню, все знаю, все понимаю. И в душе уже больше ничего нет – одна ледяная злоба. Так, думаю, я тебе сейчас устрою вечерочек. Я тебе покажу, что такое сталкер, торгаш ты вонючий. Вытащил я из часового карманчика «зуду», новенькую, ни разу не пользованную, пару раз сжал ее между пальцами для разгона, дверь в зал приоткрыл и бросил ее тихонько в плевательницу. А сам окошко в сортире распахнул – и на улицу. Очень мне, конечно, хотелось посмотреть, как все это получится, но надо было рвать когти. Я эту «зуду» переношу плохо, у меня от нее кровь из носа идет. Перебежал я через двор и слышу: заработала моя «зуда» на полную катушку. Сначала завыли и залаяли собаки по всему кварталу – они первыми «зуду» чуют. Потом завопил кто‑то в кабаке, так что у меня даже уши заложило на расстоянии. Я так и представил себе, как там народишко заметался, – кто в меланхолию впал, кто в дикое буйство, кто от страха не знает, куда деваться… Страшная штука – «зуда». Теперь у Эрнеста не скоро полный кабак наберется. Он, сволочь, конечно, догадается про меня, да только мне наплевать… Все. Нет больше сталкера Рэда. Хватит с меня этого. Хватит мне самому на смерть ходить и других дураков этому делу обучать. Ошибся ты, Кирилл, дружок мой милый. Прости, да только, выходит, не ты прав, а Гуталин прав. Нечего здесь людям делать. Нет в Зоне добра. Перелез я через забор и побрел потихоньку домой. Губы кусаю, плакать хочется, а не могу. Впереди пустота, ничего нет. Тоска, будни. Кирилл, дружок мой единственный, как же это мы с тобой? Как же я теперь без тебя? Перспективы мне рисовал, про новый мир, про измененный мир… А теперь что? Заплачет по тебе кто‑то в далекой России, а я вот и заплакать не могу. И ведь я во всем виноват, паразит, не кто‑нибудь, а я! Как я, скотина, смел его в гараж вести, когда у него глаза к темноте не привыкли? Всю жизнь волком жил, всю жизнь об одном себе думал… И вот в кои‑то веки вздумал облагодетельствовать, подарочек поднести. На кой черт я вообще ему про эту «пустышку» сказал?.. И как вспомнил я об этом – взяло меня за глотку, хоть и вправду волком вой. Я, наверное, и завыл – люди от меня что‑то шарахаться стали, а потом вдруг словно бы полегчало – смотрю: Гута идет. Идет она мне навстречу, моя красавица, девочка моя, идет, ножками своими ладными переступает, юбочка над коленками колышется, из всех подворотен на нее глазеют, а она идет как по струночке, ни на кого не глядит, и почему‑то я сразу понял, что это она меня ищет. – Здравствуй, – говорю, – Гута. Куда это ты, – говорю, – направилась? Она окинула меня взглядом, в момент все увидела – и морду у меня разбитую, и куртку мокрую, и кулаки в ссадинах, но ничего про это не сказала, а говорит только: – Здравствуй, Рэд. А я как раз тебя ищу. – Знаю, – говорю. – Пойдем ко мне. Она молчит, отвернулась и в сторону смотрит. Ах как у нее головка‑то посажена, шейка какая – как у кобылки молоденькой, гордой, но покорной уже своему хозяину. Потом она говорит: – Не знаю, Рэд. Может, ты со мной больше встречаться не захочешь. У меня сердце сразу сжалось – что еще? Но я спокойно ей так говорю: – Что‑то я тебя не понимаю, Гута. Ты меня извини, я сегодня маленько того, может, поэтому плохо соображаю… Почему это я вдруг с тобой не захочу встречаться? Беру я ее под руку, и идем мы не спеша к моему дому, и все, кто только что на нее глазел, теперь торопливо рыла прячут. Я на этой улице всю жизнь живу, Рэда Рыжего здесь все прекрасно знают. А кто не знает, тот у меня быстро узнает, и он это чувствует. – Мать велит аборт делать, – говорит вдруг Гута. – А я не хочу. Я еще несколько шагов прошел, прежде чем понял, а Гута продолжает: – Не хочу я никаких абортов, я ребенка хочу от тебя. А ты – как угодно. Можешь на все четыре стороны, я тебя не держу. Слушаю я ее, как она понемножку накаляется, сама себя заводит, слушаю и потихоньку балдею. Ничего толком сообразить не могу. В голове какая‑то глупость вертится: одним человеком меньше – одним человеком больше. – Она мне толкует, – говорит Гута, – ребенок, мол, от сталкера, чего тебе уродов плодить? Проходимец он, говорит, ни семьи у вас не будет, ничего. Сегодня он на воле – завтра в тюрьме. А только мне все равно, я на все готова. Я и сама могу. Сама рожу, сама подниму, сама человеком сделаю. И без тебя обойдусь. Только ты ко мне больше не подходи – на порог не пущу… – Гута, – говорю, – девочка моя! Да подожди ты… – А сам не могу, смех меня разбирает какой‑то нервный, идиотский. – Ласточка моя, – говорю, – чего же ты меня гонишь, в самом деле? Я хохочу как последний дурак, а она остановилась, уткнулась мне в грудь и ревет. – Как же мы теперь будем, Рэд? – говорит она сквозь слезы. – Как же мы теперь будем? |