Главная страница

Бергер_Лукман_Социальное конструирование реальности. Бергер П., Лукман т социальное конструирование реальности


Скачать 1.15 Mb.
НазваниеБергер П., Лукман т социальное конструирование реальности
Дата10.05.2023
Размер1.15 Mb.
Формат файлаdoc
Имя файлаБергер_Лукман_Социальное конструирование реальности.doc
ТипДокументы
#1118735
страница5 из 20
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   20

2. Социальное взаимодействие в повседневной жизни.


Реальность повседневной жизни я разделяю с другими людьми. Но как эти другие воспринимаются в повседневной жизни? Опять-таки можно различать несколько способов такого восприятия. Наиболее важно восприятие других людей в ситуации лицом-к-лицу, которая представляет собой прототип социального взаимодействия. Все другие случаи — отклонения от нее.

В ситуации лицом-к-лицу другой предстает передо мной в живом настоящем, которое мы оба переживаем. Я знаю, что в таком же живом настоящем я предстаю перед ним. Мое и его “здесь-и-сейчас” постоянно сталкиваются друг с другом, пока длится ситуация лицом-к-лицу. В результате происходит постоянный взаимообмен моей и его экспрессивности. Я вижу его улыбку, потом, реагируя на мой хмурый вид, он перестает улыбаться, потом улыбается снова, видя мою улыбку, и т.д. Каждое мое выражение направлено на него и наоборот; и эта непрерывная взаимность актов самовыражения одновременно доступна нам обоим. Это означает, что в ситуации лицом-к-лицу я могу “схватить” множество признаков субъективности другого. Конечно, некоторые из них я могу интерпретировать неправильно. Я могу думать, что другой улыбается, хотя на самом деле он ухмыляется. Тем не менее никакая другая форма социальной взаимосвязи не может с такой полнотой воспроизвести свойства субъективности, как ситуация лицом-к-лицу. Только здесь субъективность другого является

[53]

эмпатически “близкой”. Все прочие формы связи с другими людьми в той или иной степени являются “отдаленными”.

В ситуации лицом-к-лицу другой совершенно реален. Эта реальность является частью всей реальности повседневной жизни и в качестве таковой — массивной, тяжелой и принудительной. Конечно, другой может быть реальным для меня и без встречи с ним лицом-к-лицу, скажем, благодаря его репутации или переписке с ним. Однако в наиболее глубоком смысле слова он становится реальным для меня, только когда я встречаюсь с ним лицом-к-лицу. Можно даже сказать, что в ситуации лицом-к-лицу другой гораздо более реален для меня, чем я сам. Конечно, “я знаю себя лучше”, чем могу знать его. Моя субъективность доступна мне так, как никогда не будет доступна его, независимо от того, насколько близки наши взаимоотношения. Мое прошлое в моей памяти, и хотя я не смогу восстановить его во всей полноте, все равно это больше, чем другой может сказать о нем. Но это “лучшее знание” самого себя требует рефлексии. Оно не дано мне непосредственно, тогда как другой именно так дан мне в ситуации лицом-к-лицу. Поэтому он мне доступен таким, “каков он есть”. Это понимание непрерывно и дорефлексивно. С другой стороны, то, “каков я есть”, не столь понятно. Чтобы понять себя, я должен приостановить непрерывную спонтанность переживания и сознательно обратить внимание на самого себя. Кроме того, такая рефлексия относительно себя самого обычно бывает вызвана тем или иным отношением ко мне другого человека. Обычно она

[54]

является “зеркальной” реакцией на отношение ко мне другого. Из этого следует, что отношения с другими в ситуации лицом-к-лицу весьма подвижны.

Довольно трудно установить жесткие образцы для взаимодействия в ситуации лицом-к-лицу. Каковы бы ни были образцы, они будут все время меняться благодаря необычайно разнообразному и едва уловимому взаимообмену субъективными значениями. Например, мне может показаться, что другой недружелюбен ко мне, и тогда я буду вести себя по отношению к нему, не выходя за рамки по-своему понимаемого образца “недружелюбных отношений”. Однако в ситуации лицом-к-лицу я могу столкнуться с установками и действиями другого, настолько противоречащими этому образцу, что мне придется отказаться от него как неуместного и считать его дружелюбным. Иными словами, образец не может вместить всего многообразия свойств субъективности другого, доступного моему пониманию в ситуации лицом-к-лицу. Мне же, напротив, гораздо проще не принимать в расчет это многообразие свойств до встречи с другим лицом-к-лицу. Даже в случае такого довольно “близкого” взаимоотношения, как переписка, я вполне могу не принимать в расчет уверений другого в дружбе, как не отражающих его настоящего отношения ко мне, просто потому, что в переписке мне недостает его непосредственной, непрерывной и необычайно реальной экспрессивности. Конечно, вполне возможно, что даже в ситуации лицом-к-лицу я неправильно интерпретирую значения другого человека, а он “лицемерно” скрывает свои. В то же время неправильно интерпретировать и

[55]

“лицемерить” гораздо труднее во взаимодействии лицом-к-лицу, чем в менее “близких” формах социальных связей.

С другой стороны, даже в ситуации лицом-к-лицу я постигаю другого посредством схем типизации, хотя они и более подвержены непосредственному вмешательству с его стороны, чем “отдаленные” формы взаимодействия. Иначе говоря, хотя довольно сложно применять жесткие образцы к взаимодействию лицом-к-лицу, но даже оно с самого начала упорядочено, если происходит в рамках привычного порядка повседневной жизни. (Можно оставить на потом рассмотрение случаев взаимодействия между совершенно посторонними людьми, не имеющими общей основы в повседневной жизни.) Реальность повседневной жизни содержит схемы типизации, на языке которых возможно понимание других и общение с ними в ситуациях лицом-к-лицу. Так, я воспринимаю другого как “мужчину”, “европейца”, “покупателя”, “живой тип” и т.д. Все эти типизации непрерывно влияют на мое взаимодействие с ним, пока я решаю, например, показать, как можно хорошо провести время, прежде чем продать ему мой товар. Наше взаимодействие лицом-к-лицу будет упорядочено этими типизациями, пока они не станут проблематичными из-за вмешательства с его стороны. Так. например, может оказаться, что, хотя он “мужчина”. “европеец”, “покупатель”, он также ханжа и моралист, а то, что поначалу казалось живостью, в действительности — выражение презрения к американцам вообще и американским торговцам в частности. Конечно, здесь моя схема

[56]

типизации должна видоизмениться, а вместе с ней и планы на вечер. Однако до тех пор, пока не брошен вызов и нет свидетельств об обратном, типизации будут сохраняться и будут определять мои действия в данной ситуации. Схемы типизации, выступающие в качестве составных элементов ситуации лицом-к-лицу, конечно, взаимны. Другой тоже воспринимает меня в определенной типичности — как “мужчину”, “американца”, “торговца”, “своего парня” и т.д. Типизации другого подвергаются вмешательству с моей стороны так же, как мои — вмешательству с его стороны. Другими словами, две схемы типизации вступают в непрерывные переговоры в ситуации лицом-к-лицу. В повседневной жизни такие “переговоры”, вероятно, должны быть упорядочены в определенной типичности как процесс типичной сделки между покупателями и продавцами.

Так что. в течение большей части времени мои встречи с другими в повседневной жизни типичны в двойном смысле — я воспринимаю другого как тип и взаимодействую в ним с ситуации, которая сама по себе типична. Чем дальше типизации социального взаимодействия удалены от ситуации лицом-к-лицу, тем более они анонимны. Конечно, каждая типизация содержит в себе зародыш анонимности. Если я типизирую моего друга Генри как представителя категории Х (скажем, как англичанина), я тем самым интерпретирую по крайней мере некоторые аспекты его поведения, являющиеся результатом этой типизации. Например, его вкусы в еде типичны для англичанина, так же, как его манеры, некоторые

[57]

эмоциональные реакции и т.д. Предполагается, что эти характеристики и действия моего друга Генри буду такими же, как у любого из категории англичан, т.е. я воспринимаю эти аспекты его бытия в анонимных терминах. Тем не менее, пока мой друг Генри воспринимается мной во всей полноте своих проявлений в ситуации лицом-к-лицу, он постоянно прорывается сквозь мой тип анонимного англичанина и проявляет себя как уникальный и потому нетипичный индивид, т.е. как мой друг Генри. Очевидно, что анонимность типа менее подвержена такого рода индивидуализации, когда ситуация лицом-к-лицу — дело прошлого (мой друг Генри — англичанин, которого я знал, когда учился в колледже); или когда она поверхностна и мимолетна (англичанин, с которым у меня была краткая беседа в поезде): или если ее никогда не было (мои деловые конкуренты в Англии).

Важным аспектом восприятия других в повседневной жизни является непосредственность или опосредованность такого переживания. В любой данный момент времени можно говорить о партнерах, с которыми я взаимодействую в ситуации лицом-к-лицу и о тех, кто является лишь современниками, о которых у меня могут быть более или менее глубокие воспоминания или о ком я знаю лишь понаслышке. В ситуации лицом-к-лицу у меня есть непосредственная данность моего партнера, его действий, атрибутов и т.д. Иначе — в случае с современниками, о них у меня есть лишь более или менее достоверное знание. Более того, я должен принимать в расчет своих партнеров по взаимодействию в ситуации лицом-к-лицу,

[58]

тогда как всего лишь о современниках я могу, но не обязан думать. Анонимность возрастает по мере того, как я удаляюсь от партнера к современнику, так как анонимность типизаций, посредством которых я “схватываю” партнеров в ситуациях лицом-к-лицу, постоянно “обогащается” множеством признаков конкретного человека.

Это, конечно, еще не все. Своих современников я воспринимаю совершенно по-разному. Некоторых я вновь и вновь воспринимаю в ситуациях лицом-к-лицу и надеюсь встречаться с ними регулярно (мой друг Генри). О других я вспоминаю как о конкретных людях на основе прошлых встреч (блондинка, которую я встречал на улице), бывших, однако, мимолетными, и которые, скорее всего, больше не повторятся. Других я знаю как конкретных людей, но воспринимаю их лишь посредством более или менее анонимных пересекающихся типизаций (мои британские конкуренты, королева Англии). Последних можно разделить на вероятных партнеров по ситуациям лицом-к-лицу (мои британские конкуренты) и потенциальных, но вряд ли вероятных партнеров (королева Англии).

Однако степень анонимности, характеризующая наше восприятие других людей в повседневной жизни, зависит и от другого фактора. Я вижу продавца газет на углу улицы так же регулярно, как свою жену. Но он менее важен для меня, и с ним я не в близких отношениях. Он может оставаться относительно анонимным для меня. В зависимости от степени интереса и степени интимности анонимность восприятия может

[59]

уменьшаться или увеличиваться. Они могут оказывать на нее взаимное влияние. Я могу быть в довольно близких отношениях с рядом своих партнеров по теннисному клубу и в весьма формальных отношениях со своим боссом. Однако первые, хотя и совершенно не анонимные, могут стать просто “светской компанией”, тогда как последний остается уникальной личностью. Далее, анонимность может стать почти полной в случае определенных типизаций без намерения их индивидуализировать, как, например, “типичный читатель лондонской “Таймс””. И, наконец, “границы” типизации — а тем самым и ее анонимности — можно расширить, говоря о “британском общественном мнении”. Итак, социальную реальность повседневной жизни можно понять в континууме типизаций, анонимность которых возрастает по мере их удаления от “здесь-и-сейчас” ситуации лицом-к-лицу. На одном полюсе континуума находятся те другие, с которыми я часто и интенсивно взаимодействую в ситуациях лицом-к-лицу. Это, так сказать, “мой круг”. На другом полюсе — крайне анонимные абстракции, которые по самой своей природе никогда не могут стать доступными взаимодействию лицом-к-лицу. Социальная структура — это вся сумма типизаций и созданных с их помощью повторяющихся образцов взаимодействия. В качестве таковой социальная структура является существенным элементом реальности повседневной жизни. Следует отметить здесь еще один момент, хотя мы и не сможем осветить его полностью. Мои отношения с другими не сводятся к отношениям

[60]

лишь с партнерами и с современниками. Я вступаю также и в отношения с предшественниками и преемниками, теми другими, которые жили раньше и которые будут жить после меня в общей истории моего общества. Кроме моих бывших партнеров (мой умерший друг Генри), я связан и с моими предшественниками посредством крайне анонимных типизаций — “мои прародители эмигранты” или “отцы-основатели”. По понятным причинам мои преемники типизируются еще более анонимно — “мои внуки” или “будущие поколения”. Эти типизации, в сущности, пустые абстракции, совершенно лишенные индивидуального содержания, тогда как типизации предшественников, по крайней мере в некоторой степени, имеют такое содержание, хотя и довольно мифического характера. Как бы то ни было, анонимность обеих систем типизации не мешает тому, что они становятся элементами реальности повседневной жизни, иногда довольно важными. В конце концов, я могу пожертвовать жизнью из верности отцам-основателям или ради будущих поколений.

3. Язык и знание в повседневной жизни.


Человеческая экспрессивность объективируется, т.е. проявляет себя в продуктах человеческой деятельности, доступных как ее создателям, так и другим людям в качестве элементов общего всем мира. Такие объективации служат более или менее устойчивыми показателями

[61]

субъективных процессов, присущих их создателям, и позволяют вывести эти процессы за пределы ситуации лицом-к-лицу, в которых их можно было непосредственно наблюдать.

Например, субъективная установка на гнев непосредственно выражается в ситуации лицом-к-лицу с помощью разнообразных телесных знаков — выражения лица, всего положения тела, особых движений рук, ног и т.д. Эти знаки можно наблюдать в ситуации лицом-к-лицу, которая именно потому и представляется мне оптимальной ситуацией для получения доступа к субъективности другого человека. Но те же знаки нельзя сохранить за пределами живого настоящего ситуации лицом-к-лицу. Однако гнев можно объективировать посредством оружия. Скажем, у меня была ссора с человеком, который дал мне достаточно выразительное доказательство своего гнева по отношению ко мне. Ночью я был разбужен ножом, вонзившимся в стену над моей кроватью. Нож как объект выражает гнев моего врага. Он открывает мне доступ к его субъективности, хотя я и спал, когда он бросал нож, и я никогда не видел его, так как он скрылся сразу после своего броска. Если бы я оставил нож на своем месте, то на следующее утро я снова смог бы увидеть его, и он снова выражал бы гнев человека, который его бросил. Кроме того, кто-то еще мог бы прийти посмотреть на него и сделать такой же вывод. Другими словами, нож в моей стене стал объективно существующим элементом реальности, которую я разделяю с моим врагом и с другими людьми. Вероятно, этот нож не был сделан исключительно для того, чтобы бросить

[62]

его в меня. Но он выражает субъективную интенцию к насилию, независимо от того, каков был мотив: гнев или практическое размышление типа убийства ради добычи пищи. Оружие как объект реального мира выражает общее намерение совершить насилие, которое признается любым, кто знает, что это за оружие. Тогда оружие оказывается как продуктом человеческой деятельности, так и объективацией человеческой субъективности.

Реальность повседневной жизни не просто полна объективаций, она и возможна лишь благодаря им. Я постоянно окружен объектами, которые обозначают субъективные намерения моих партнеров, хотя у меня иногда и возникают трудности в связи с правильным пониманием того, что определенный объект “обозначает”, особенно если он был создан людьми, которых я не знал достаточно хорошо или вообще не знал в ситуациях лицом-к-лицу. Любой этнолог или археолог охотно подтвердит наличие этих трудностей, но сам факт, что их можно преодолеть и по артефакту реконструировать субъективные намерения людей, которые жили в давно исчезнувших обществах, — красноречивое доказательство огромной силы человеческих объективаций.

Особый и очень важный случай объективации представляет собой процесс обозначения (сигнификация), т. е. сознание человеком знаков. Знак отличается от других объективаций своей явной интенцией быть показателем субъективных значений. Конечно, все объективации используются как знаки, даже если первоначально они были созданы без такого намерения. Например, оружие

[63]

могло быть поначалу создано для того чтобы убивать зверей, но впоследствии, скажем, в обряде, оно становится обозначением агрессивности и насилия вообще. Есть, однако, определенные объективации, которым с самого начала было недвусмысленно предназначено быть знаками. Например, вместо того чтобы бросать в меня нож (акт, в ходе которого предполагалось меня убить, но это мог быть и акт, с помощью которого предполагалось лишь показать такую возможность), мой противник мог бы поставить черный крест на моей двери в знак того, что мы теперь официально находимся в состоянии вражды. Такой знак, не имеющий иной цели, кроме обозначения субъективного смысла, вкладываемого в него тем, кто его поставил, становится субъективно доступным другим людям, с которыми мы разделяем нашу общую реальность. Как я, так и другие люди признают смысл, который он подразумевает и который представляется его создателю объективным “напоминанием” его первоначального намерения. Из вышесказанного становится ясно, что инструментальное и сигнификативное использование таких объективаций тесно переплетены. Особый случай представляет собой магия, где происходит слияние этих двух моментов, но сейчас нас это не интересует.

Знаки группируются в системы. Так, существуют системы жестовых знаков, стандартных телесных движений, различных систем материальных артефактов и т.д. Знаки и знаковые системы являются объективациями в том смысле, что они объективно доступны другим людям за пределами проявления субъективных интенций

[64]

“здесь-и-сейчас”. Для знаков характерна “отдаленность” от непосредственных проявлений субъективности и опосредованное присутствие субъекта. Так, исполнение танца, выражающего агрессивное намерение, резко отличается от того, как человек в приступе гнева сжимает кулаки или дерется со злобным выражением лица. Последние действия выражают мою субъективность здесь-и-сейчас, первые могут быть абсолютно отделены от этой субъективности. Я вообще могу быть совсем не злым и не агрессивным, но исполнять свою партию в танце лишь потому, что мне за­платили, чтобы я сделал это вместо того, кто действительно зол.

Другими словами, если танец может быть отделен от субъективности танцора, то злость не может быть отделена от того, кто злится. И танец, и злоба суть проявления телесной экспрессивности, но лишь первый имеет характер объективно доступного знака. Все знаки и знаковые системы характеризуются “отделенностью”, но различаются по степени, в которой они отделены от ситуаций лицом-к-лицу. Так, очевидно, что танец менее отделен, чем материальный артефакт, выражающий то же самое субъективное значение.

Язык, который можно определить как систему словесных знаков, представляет собой наиболее важную знаковую систему человеческого общества. Конечно, в основе языка лежит присущая человеческому организму способность к словесным выражениям, но о языке начинают говорить лишь в том случае, когда возможно отделение словесных выражений от непосредственного

[65]

здесь-и-сейчас субъективных структур. Это еще не язык, когда я рычу, хрюкаю, завываю, шиплю, хотя эти звуковые выражения могут стать лингвистическими, поскольку они интегрированы в объективно доступную знаковую систему. Общие объективации повседневной жизни поддерживаются главным образом с помощью лингвистических обозначений. Кроме того, повседневная жизнь — это жизнь, которую я разделяю с другими посредством языка. Понимание языка существенно для понимания реальности повседневной жизни. Язык возникает в ситуации лицом-к-лицу, но может быть и удален от нее. И не только потому, что я могу громко кричать в темноте или на расстоянии, говорить по телефону, по радио или передавать лингвистические обозначения при помощи письма (последнее представляет собой знаковую систему второго порядка). Корни отделенности языка — в способности передавать сообщения, которые непосредственно не выражают субъективности “здесь-и-сейчас”. Эта способность свойственна не только языку, но и другим знаковым системам, однако сложность и огромное разнообразие языка делают его гораздо более, чем другие системы, отделенным от ситуации лицом-к-лицу (например, система жестов). Я могу говорить о бесчисленных материях, которые никогда не были даны мне в ситуации лицом-к-лицу, включая и те, которые я никогда не переживал и не буду переживать непосредственно. Так что язык может стать объективным хранилищем огромного разнообразия накопленных значений, жизненного опыта, которые можно

[66]

сохранить во времени и передать последующим поколениям.

В ситуации лицом-к-лицу язык обладает присущим ему качеством взаимности, отличающим его от других знаковых систем. Непрерывное создание словесных знаков в беседе может сопровождаться непрерывными субъективными намерениями говорящих. Я говорю как думаю; так же делает и мой партнер по беседе. Каждый из нас слушает, что говорит другой в тот же самый момент, что делает возможным непрерывное и одновременное взаимное “схватывание” наших субъективностей, интерсубъективную близость в ситуации лицом-к-лицу, которую не может воспроизвести никакая другая знаковая система. Я слышу себя, когда говорю, мои собственные субъективные “значения становятся объективно и постоянно доступными мне и, ipso facto, более реальными для меня. Здесь следует вспомнить, что говорилось раньше, о том, что другой в ситуации лицом-к-лицу имеет “лучшее знание” обо мне, чем я сам. Этот несомненно парадоксальный факт мы объясняли раньше непрерывным, целостным, дорефлексивным “схватыванием” бытия другого в ситуации лицом-к-лицу, тогда как для “схватывания” себя самого требуется рефлексия. Однако теперь, когда я посредством языка объективирую свое собственное бытие, я схватываю его глубоко и непрерывно в тот же самый момент, что и другой, и могу спонтанно реагировать на него, “не прерывая” размеренной рефлексии. Поэтому можно сказать, что язык делает мою субъективность “более реальной” не только для моего партнера по беседе, но и для меня самого.

[67]

Эта способность языка делать понятной и стабильной для меня мою собственную субъективность сохраняется (хотя и в видоизмененном виде) по мере того, как язык отделяется от ситуации лицом-к-лицу. Очень важная характеристика языка схвачена в выражении, что люди должны говорить о себе до тех пор, пока они себя как следует не узнают.

Язык возникает в повседневной жизни и тесно связан с ней. Кроме того, он соотносится с реальностью, которую я воспринимаю бодрствующим сознанием и которой управляет прагматический мотив (то есть совокупность значений, имеющих непосредственное отношение к настоящим и будущим действиям), которую я разделяю с другими людьми как нечто само собой разумеющееся. Хотя язык может использоваться и по отношению к другим реальностям, но даже и тогда он сохраняет свои корни в реальности повседневной жизни. Как знаковая система язык имеет качество объективности. Я сталкиваюсь с языком как с внешней для меня фактичностью, и он оказывает на меня свое принудительное влияние. Язык подчиняет меня своим структурам. Я не могу пользоваться правилами немецкого синтаксиса, когда говорю по-английски; я не могу пользоваться словами, придуманными моим трехлетним сыном, если мне нужно общаться с кем-то за пределами моей семьи; в разных случаях я должен учитывать преобладающие стандарты правильной речи, даже если предпочитаю свои собственные “неправильные”. Язык предоставляет мне готовую возможность непрерывной объективации моего возрастающего опыта. Иначе говоря,

[68]

язык раздвигает свои рамки так гибко, что позволяет мне объективировать огромное множество переживаний на протяжении всей моей жизни. Язык также типизирует мои переживания и опыт, позволяя распределить их по более широким категориям, в терминах которых они приобретают значение не только для меня, но и для других людей. В той мере, в какой язык типизирует опыт, он делает его анонимным, так как опыт, подвергшийся типизации, в принципе может быть воспроизведен любым, кто попадает в рассматриваемую категорию. Например, у меня ссора с тещей. Этот конкретный и субъективно уникальный опыт лингвистически типизируется в категорию “неприятности с тещей”. Эта типизация приобретает смысл для меня, для других и, вероятно, для моей тещи. Но эта же самая типизация является анонимной. Не только я, но любой (точнее, любой из категории “зять”) может иметь “неприятности с тещей”. Так что мой биографический опыт теперь классифицирован согласно правилам организации значений и является объективно и субъективно реальным.

Благодаря своей способности выходить за пределы “здесь-и-сейчас” язык соединяет различные зоны реальности повседневной жизни и интегрирует их в единое смысловое целое. Выходы за пределы (трансценденции) имеют пространственное, временное и социальное измерения. Благодаря языку я могу преодолеть разрыв между моей зоной манипуляции и зоной манипуляции другого; я могу привести в соответствие мою и его биографические временные последовательности; и я могу беседовать с ним о людях и

[69]

группах, с которыми у нас не было взаимодействия лицом-к-лицу. В результате этих трансценденции язык может “создать эффект присутствия” множества объектов, которые в пространственном, временном и социальном отношении отсутствуют “здесь-и-сейчас”. Ipso facto множество накопленных значений и переживаний объективируются “здесь-и-сейчас”. Проще говоря, с помощью языка весь мир может актуализироваться в любой момент. Эта трансцендирующая и интегрирующая сила языка сохраняется, когда я не беседую с другим актуально. Благодаря лингвистической объективации, даже когда я говорю “с самим собой” в уединенном размышлении, в любой момент весь мир может предстать передо мной. Что касается социальных отношений, язык “делает наличными” для меня не только отсутствующих в данный момент людей, но и тех, кто относится к моим воспоминаниям и реконструируемому прошлому, а также людей будущего, представляемых мной в воображении. Конечно, “наличие” их всех может иметь большое значение для текущей реальности повседневной жизни.

Более того, язык вообще может выходить за пределы реальности повседневной жизни. Он может иметь отношение к переживаниям в конечных областях значений и соединять оторванные друг от друга сферы реальности. Например, можно интерпретировать “значение” сна, лингвистически интегрируя его в рамки порядка повседневной жизни. Такая интеграция перемещает отвлеченную реальность сна в реальность повседневной жизни, которая становится анклавом в

[70]

рамках последней. Теперь сновидение приобретает значение скорее в понятиях реальности повседневной жизни, чем в понятиях его собственной отвлеченной реальности. Анклавы, возникающие в результате такого перемещения, принадлежат обеим сферам реальности. Они “размещены” в одной, но “имеют отношение” к другой.

Таким образом, предмет — обозначение, который соединяет различные сферы реальности, можно определить как символ, а лингвистический способ, с помощью которого происходят такие перемещения, можно назвать символическим языком. На символическом уровне лингвистическое обозначение достигает максимального отделения от “здесь-и-сейчас” повседневной жизни, и язык воспаряет в такие выси, которые не только de facto, но и a priori недоступны повседневному восприятию. Теперь язык конструирует грандиозные системы символических представлений, которые возвышаются над реальностью повседневной жизни подобно явлениям из иного мира. Религия, философия, искусство, наука — наиболее важные системы такого рода. Назвать их - значит уже сказать, что, несмотря на их максимальную оторванность от повседневного опыта, конструирование этих систем требует, чтобы они представляли огромную важность для реальности повседневной жизни. Язык может не только конструировать крайне абстрагированные от повседневного опыта символы, но и “превращать” их в объективно существующие элементы повседневной жизни. Так что символизм и символический язык становятся существенными элементами реальности повседневной жизни и

[71]

обыденного понимания этой реальности. Каждый день я живу в мире знаков и символов.

Язык формирует лингвистически обозначенные семантические поля и смысловые зоны. Словарь, грамматика и синтаксис способствуют организации этих семантических полей. Таким образом, язык формирует схемы классификации для различения объектов посредством “рода” (материи, совершенно отличной от пола) и числа; формирует высказывания действия и высказывания существования; показывает степень социальной близости и т.д. Например, в языках, в которых различают формальное и интимное обращение посредством местоимений (таких, как tu и vous во французском, или du и Sie в немецком), последние обозначают координаты семантического поля, которое можно назвать зоной интимности. Здесь находится мир братства (Tutoiement, Bruderschaft) с большим количеством значений, постоянно доступных мне для упорядочения моего социального опыта. Такое семантическое поле есть, конечно, и у говорящих по-английски, хотя и более ограниченное лингвистически. Или возьмем другой пример. Сумма лингвистических объективаций, соответствующих моей профессии, представляет другое семантическое поле, которое значимо упорядочивает все обыденные события, происходящие в моей повседневной работе. В рамках созданных семантических полей можно объективировать, сохранять и накапливать биографический и исторический опыт. Конечно, накопление является выборочным, в зависимости от семантических полей, определяющих, что должно быть сохранено, а что “забыто” из

[72]

всего опыта индивида или общества. В результате такого накопления составляется социальный запас знания, передающийся от поколения к поколению, доступный индивиду в повседневной жизни. Я живу в обыденном мире повседневной жизни, имея специфические системы знания. Кроме того, я знаю, что другие разделяют по крайней мере часть этого знания, и они знают, что я это знаю. Поэтому на мое взаимодействие с другими в повседневной жизни постоянно оказывает влияние наша общая причастность к доступному нам социальному запасу знания.

Социальный запас знания включает знание моей ситуации и ее пределов. Например, я знаю, что я беден и не надеюсь жить в фешенебельном пригороде. Конечно, это знание разделяется как теми, кто сам беден, так и теми, кто находится в более привилегированном положении. Причастность к социальному запасу знания, таким образом, способствует “размещению” индивидов в обществе и соответствующиему обращению с ними. Это невозможно для того, кто непричастен к этому знанию, например, для иностранца, который может вообще не считать меня бедным, так как критерии бедности в его обществе — совершенно иные. Как я могу быть бедным, если у меня есть ботинки и я не выгляжу голодным?

Так как в повседневной жизни преобладает прагматический мотив, важное место в социальном запасе знания занимает знание рецептов, то есть знание, сводящееся к практической компетентности в обыденных делах. Например, я каждый день пользуюсь телефоном в своих особых практических целях. Я знаю, как это делать.

[73]

Я также знаю, что делать, если мой телефон сломается, — это не значит, что я знаю, как его починить, но я знаю, кого позвать на помощь. Мое знание, связанное с телефоном, включает также информированность о системе телефонной коммуникации, например, я знаю, что некоторые люди имеют номера телефонов, не включенные в телефонную книгу, что в определенных обстоятельствах я могу одновременно говорить с двумя абонентами, находящимися на большом расстоянии от меня, что я должен помнить о разнице во времени, если хочу дозвониться в Гонконг и т.д. Все это — знание рецептов, так как оно не касается ничего другого, кроме того, что я должен знать для достижения моих нынешних и вероятных будущих практических целей. Меня не интересует, почему телефон работает именно так и какова система научного и инженерного знания, делающая возможным конструирование телефонов. Меня не интересует использование телефона, выходящее за пределы моих целей, скажем, комбинирование его с коротковолновым радио для сообщения с судами. Точно так же у меня есть знание рецептов, связанное с человеческими взаимоотношениями. Например, я знаю, что я должен делать для оформления паспорта, Но все, что меня интересует, — это получение паспорта по истечении определенного времени, Меня не волнует и я не знаю, какой путь проходит мое заявление при оформлении паспорта в административных службах, кем и после чего дается согласие, кто ставит печать в документе. Я не изучаю правительственную бюрократию — я лишь хочу провести каникулы за границей. Интерес

[74]

к неизвестной мне процедуре оформления паспорта может возникнуть в том случае, если по истечении определенного срока мой паспорт не будет готов. Тогда я обращусь (как в случае поломки телефона — к телефонному мастеру, чтобы он его починил) к эксперту по оформлению паспорта, скажем, к юристу, конгрессмену или правам человека в США.

Mutatis mutandis, значительная часть социального запаса знания представляет собой рецепты решения повседневных проблем. Обычно я мало заинтересован в том, чтобы выходить за рамки этого практически необходимого знания, посредством которого можно решать мои проблемы.

Социальный запас знания дифференцирует реальность по степени знакомства. Он дает сложную и подробную информацию о тех секторах повседневкой жизни, с которыми я часто имею дело, и гораздо более общую и неточную — об удаленных секторах. Так, мое знание собственной профессии и ее мира — очень специальное, глубокое и полное, тогда как о профессиональных мирах других людей я имею довольно поверхностное знание. Социальный запас знания предоставляет в мое распоряжение схемы типизации, необходимые для большинства обыденных дел повседневной жизни — не только типизаций других людей, которые обсуждались раньше, но и типизаций любого рода событий и опыта, как социальных, так и природных. Так, я живу в мире родных, знакомых, коллег по работе и функционеров. Следовательно, в этом мире у меня бывают семейные, профессиональные встречи, столкновения со службой дорожного

[75]

движения и т.д. Природный фон этих событий также типизируется в рамках запаса знания. Мой мир организован в терминах обычного вопроса о погоде, о сенной лихорадке и т.д. “Я знаю, что делать” по отношению ко всем этим другим людям и ко всем этим другим событиям в рамках моей повседневной жизни.

Будучи данным мне как единое целое, социальный запас знания предоставляет мне тем самым и средства интеграции разрозненных элементов моего собственного знания. Другими словами, “то, что знает каждый” имеет свою логику, и ее можно использовать для упорядочения разных вещей, которые я знаю. Например, я знаю, что мой друг Генри — англичанин, и я знаю, что он всегда очень пунктуален при встречах. Так как “каждый знает”, что пунктуальность — английская черта, я могу соединить теперь эти два элемента моего знания о Генри в типизацию, являющуюся значимой в понятиях социального запаса знания. Достоверность моего знания повседневной жизни считается мной и другими людьми само собой разумеющейся, пока нет свидетельств об обратном, то есть до тех пор, пока не возникает проблема, которую нельзя решить на основе моего знания. До тех пор, пока мое знание действует безотказно, я отбрасываю всякие сомнения по его поводу. В определенных отношениях, отдаленных от повседневной реальности, — в шутке, в театре, в церкви, в философском размышлении и т.д. — у меня могут возникать сомнения по поводу отдельных его элементов. Но эти сомнения “не следует воспринимать всерьез”. Например,

[76]

как бизнесмен я знаю, что не следует ни с кем считаться. Я могу смеяться над шуткой, в которой обыгрывается несостоятельность этого принципа; я могу быть взволнован священником или актером, превозносящим добродетели доброты и внимания по отношению к другому. И в философском расположении духа я могу согласиться с тем, что во всех социальных отношениях следует руководствоваться золотым правилом. Смеясь, будучи взволнован и философствуя, я возвращаюсь к “серьезному” миру бизнеса, признавая логику его принципов и действуя в соответствии с ними. Только когда эти принципы не оправдывают надежд в мире, где они применимы, они становятся для меня проблематичными “не на шутку”.

Хотя социальный запас знания представляет повседневный мир как интегрированный, отдельные части которого различают в соответствии с зонами, являющимися знакомыми и удаленными, в целом этот мир остается непрозрачным. Иначе говоря, реальность повседневной жизни всегда оказывается хорошо понятной зоной, за пределами которой — темный фон. Если некоторые реальности освещены довольно хорошо, то другие затемнены. Я не могу знать все что следует об этой реальности. Даже если, например, я кажусь всесильным деспотом в семье, я не знаю всех факторов, способствующих такому моему образу. Я знаю, что мои распоряжения всегда выполняются, но все шаги и мотивы этого исполнения совершенно недоступны моему пониманию. Всегда есть вещи, остающиеся “вне поля моего зрения”. A fortiori: это имеет отношение и к

[77]

более сложным, чем семейные, социальным взаимосвязям и объясняет, между прочим, почему деспоты — обычно нервные люди. Мое знание повседневной жизни напоминает инструмент, прорубающий дорогу в лесу и проливающий узкую полосу света на то, что находится впереди и непосредственно рядом, а со всех сторон дороги обступает темнота. Этот образ даже в большей степени относится к множественным реальностям, куда постоянно перемещается реальность повседневной жизни. Последнее утверждение можно перефразировать (если не исчерпывающе, то поэтически), сказав, что повседневная жизнь покрыта полумраком наших снов.

Мое знание повседневной жизни организовано в понятиях релевантностей. Некоторые из них определяются моими непосредственными практическими интересами, другие — всей моей ситуацией в обществе. Мне неважно, каким образом моя жена готовит мой любимый гуляш, если он получается хорошо. Меня не интересует то, что акции общества падают, если я не владею этими акциями; что католики модернизируют свое учение, если я атеист; что можно лететь без пересадки в Африку, если я туда не собираюсь. Однако, поскольку во многом мои релевантные структуры пересекаются с релевантными структурами других, есть вещи, “интересующие” нас взаимно, и нам есть, что сказать друг другу. Важный элемент моего знания повседневной жизни — знание релевантных структур других людей. Так, я “знаю лучше”, чем мой врач, свои проблемы, связанные с помещением капитала, лучше, чем мой адвокат, я знаю свои язвенные боли; лучше, чем

[78]

мой бухгалтер, свои поиски религиозной истины. Основные релевантные структуры, относящиеся к повседневной жизни, даны мне уже готовыми в самом социальном запасе знания. Я знаю, что “женская болтовня” неуместна для меня как для мужчины, “праздные размышления” неуместны для меня как для человека действия и т.д. В конечном счете, социальный запас знания как целое имеет свою собственную релевантную структуру. Так, в терминах запаса знания, объективированного в американском обществе, было бы неуместно изучать движение звезд, чтобы предсказать положение дел на фондовой бирже, однако вполне уместно понаблюдать за обмолвками в разговоре, чтобы узнать о сексуальной жизни того или иного индивида и т.д. Напротив, в других обществах астрология может быть вполне уместной для знания экономики, а речевой анализ — совершенно неуместен для удовлетворения любопытства в области эротики и т.д.

И наконец, следует сказать о социальном распределении знания. Я обнаруживаю, что знание в повседневной жизни социально распределено, то есть разные индивиды и типы индивидов обладают им в различной степени. Я не разделяю свое знание в равной степени со всеми партнерами, и у меня может быть такое знание, которое я не разделяю ни с кем. Я разделяю свои профессиональные знания с моими коллегами, но не с семьей, и я могу ни с кем не разделять моего умения мошенничать в картах. Социальное распределение знания может быть весьма сложным и даже привести в замешательство человека со стороны. У меня не только нет знания, необходимого для

[79]

лечения моих физических заболеваний, но даже и знания того, почему многие врачи требуют привлечения к ответственности по поводу, моей болезни. В таком случае мне нужен совет не просто эксперта, но более важный совет эксперта экспертов. Таким образом, социальное распределение знания начинается с того простого факта, что я не знаю всего, что знают мои партнеры, и наоборот; это достигает кульминации в необычайно сложных и эзотерических системах знаний. Знание того, как распределяется социально доступный запас знания (по крайней мере в общих чертах), представляет собой важный элемент этого самого запаса знания. В повседневной жизни я знаю (хотя бы приблизительно), что и от кого я могу скрыть, от кого я могу получить информацию, которой не располагаю, и вообще какого рода знаний можно ожидать от разных людей.

[80]
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   20


написать администратору сайта