_Чичерин Б.Н., Собственность и государство. Борис Николаевич Чичерин Собственность и государство
Скачать 1.34 Mb.
|
Против этого не имеет силы возражение, которое делает Арене, что право не переносится на другое лицо одним обещанием, а только исполнением, прежде же исполнения ничего не перенесено, а потому воля остается свободною (Naturrecht, § 82). Арене видит в этом доказательство, что из субъективной воли нельзя вывести объективное отношение. Но его возражение основано на смешении юридического отношения с эмпирическим. С юридической точки зрения, договором право уже перенесено на другое лицо: исполнение же договора есть осуществление в реальном мире установленного уже идеального отношения. На это именно указал Гегель, который ясно формулировал объективную сторону договора. Договор, говорит он, не есть просто выражение чего бы то ни было; он содержит в себе состоявшуюся совокупную волю, в которой исчезает произвол субъективной мысли и ее изменений. Этот момент совокупной воли составляет существенное в юридическом значении договора; остающееся же пока владение есть не более как внешняя сторона, которая должна определяться первою. Договором я уже отдал известную собственность, а вместе и право произвольно ею распоряжаться; она сделалась уже собственностью другого, а потому я непосредственно обязан к исполнению. В этом, замечает Гегель, заключается различие между простым обещанием и договором. В первом выражается только субъективное определение воли, которое для лица не обязательно, а потому подлежит изменению; в договоре же состоялось уже совокупное решение, субъективное отношение превратилось в объективное (Phil. d. Rechts, § 19). Договор, по выражению юристов, составляет закон для сторон, закон, установленный самою свободою, вытекающий из ее автономии, но тем не менее для нее обязательный, ибо им определяется взаимное отношение воль и способ совместного их существования, а это и есть право. Из этого опять можно видеть, каким верным пониманием юридических отношений руководствовался Гегель, когда он, несмотря на свою чисто идеалистическую точку зрения, полагал существо договора в воле, а не в цели. Этого подводного камня не избегла идеалистическая школа Краузе. Мы видели уже, что Арене отвергает возможность вывести объективное начало в договоре из субъективного начала свободы. Рассматривая право как совокупность условий для достижения всех разумных целей человека, Арене в этих целях видит основание обязательной силы договоров. Как разумное существо, человек полагает себе цели для будущего, а так как для существования их требуется чужое содействие, то он должен иметь возможность рассчитывать на это содействие. Никакой рассчитанный на будущее план действий не был бы возможен, если бы каждый мог по своему произволу отступать от договоров. Следовательно, основание обязательной их силы лежит в разумном характере человека и в разумном, сообразном с известным планом исполнении его жизненного назначения (Naturrecht, § 82). Этот довод, так же как и практические соображения Бентама, идет слишком далеко. Если бы потребность устроить свою жизнь по известному плану могла служить достаточным юридическим основанием для вынуждения чужого содействия, то это начало простиралось бы не на одни договоры, но и на всякое другое действие. Для объяснения особенной обязательной силы договоров нужно, следовательно, искать иного основания. Поэтому сам Арене, когда он говорит об обязательствах вообще, основывает их на совершенно другом начале. "Характер обязательства, — говорит он, — не заключается, как часто признают на основании римско-юридического воззрения, в известной власти или в господстве одного лица над волею другого, оно содержит в себе только требование, обращенное к свободной воле, которая прежде всего должна свободно определяться к исполнению своего обязательства и считать себя связанною в договорах нравственно-юридическою связью верности. Поэтому своим существенным характером, право обязательств есть отношение верности, и при исполнении обязательства важнейший момент заключается в свободной доброй воле обязанного, тогда как необходимым иногда принуждением не всегда достигается исполнение обязательства, а наступает только вознаграждение ущерба" (§ 78). Но если основание обязательства заключается в верности, то человеческие цели тут ни при чем. Надобно только объяснить, что такое верность, на чем она основана и какие из нее вытекают требования. Но именно этого Арене не делает, вследствие чего у него оказывается смешение юридических начал с нравственными. Теоретически, он хочет основать святость договоров на чисто юридическом начале, с устранением нравственности (§ 82); но окончательно все основывается на нравственном сознании и на доброй воле обязанного лица, следовательно, на чисто нравственном начале. Очевидно, что подобное основание недостаточно: юридическое начало отличается от нравственного именно тем, что оно принудительно, принуждение же в обязательствах основано не на доброй воле обязанного лица, а на том, что одно лицо имеет право на действие другого, то есть на устраненном Аренсом римско-юридическом воззрении. Последнее, следовательно, одно выражает собою истинную сущность юридически обязательных отношений. Такое же смешение нравственных понятий с юридическими мы находим и у Шталя. Но здесь это объясняется основною точкою зрения автора, который весь юридический порядок строит на нравственном начале. Шталь, так же как и Арене, выводит обязательную силу договоров из принадлежащих к самому существу человеческой личности начал свободы и верности. Последняя состоит в неизменности воли на будущее время. Договор основан на обоих, но обязательная сила его заключается в верности, которая есть нравственная идея всех обязательных отношений, как нравственных, так и юридических (Phil. d. Rechts, II, § 55). Шталь уверяет даже, что Кант, думая выводить обязательную силу договоров из свободы, в сущности выводит ее из верности (§ 56, примеч.). Если под именем верности разуметь постоянство воли, то она без сомнения требуется во всяком договоре; но вопрос состоит в том: в силу чего она требуется? Если во имя нравственного начала, то этого недостаточно: не всякое обещание может быть вынуждено. Обязательная сила договоров, как юридических отношений, основана не на нравственном требовании, а на том, что здесь свобода одного лица связывается с свободою другого. Обязавшись, я не могу изменить своей воли, не нарушив чужой свободы. Только отсюда со стороны другого может возникать требование и сопровождающее его принуждение. Следовательно, единственное определяющее начало здесь — свобода; связью же служит свободное соглашение, устанавливающее отношение свободы одного к свободе другого. Кроме того, с нравственной точки зрения, неизменность воли тогда только составляет обязанность, когда она служит нравственной цели. Мы возвращаемся к теории Вольфа. Вследствие этого сам Шталь видит в свободе и верности только субъективные основания обязательной силы договоров. Сверх того, требуется еще объективное основание, которое состоит в служении высшей цели. Нравственно обязательным, говорит Шталь, договор должен считаться только тогда, когда он служит нравственной цели; юридически обязательным, когда он служит цели юридической, то есть вытекающим из общественного порядка потребностям оборота, для которых соглашение служит только средством. С этой точки зрения обязательства не представляются чистым произведением человеческой свободы; это — очерченные уже общим порядком области, в которых свободное соглашение нужно только для вступления и для ближайшего определения, указанного уже законом содержания. Таким образом, хотя соглашение воль составляет собственно обязательный момент в договоре, но оно получает силу единственно под условием объективного содержания. К субъективному, формальному моменту, заключающемуся в свободе и верности, присоединяется объективный момент, высшее назначение (teloz) договорной связи. Это последнее начало, говорит Шталь, было совершенно упущено из виду прежнею философиею права, которая, вследствие своего отвлеченного и субъективного характера, лишало право одушевляющих его нравственных идей (§ 56). В этом объяснении обязательной силы договоров мы видим попытку связать субъективное начало с объективным, но попытку неудачную, вследствие смешения нравственной точки зрения с юридическою. Обязательный момент в договоре все-таки полагается в субъективном начале, но лишь под условием служения высшей цели. Между тем никакого служения высшей цели в договоре не требуется. Шталь смешивает договоры с теми постоянными союзами, в которые человек добровольно вступает, но которых содержание определяется не им; таков, например, брак. В договорах же, касающихся имущественной сферы, как признает и Шталь, не только самое существование их и продолжение зависят от воли сторон, но и содержание определяется соглашением. Оборот, говорит Шталь, требует, чтобы эти отношения "существовали только сообразно с волею сторон": следовательно, свободная воля составляет единственное определяющее их начало, источник и конец всех договорных отношений. Закон устанавливает только безразличную форму, которая пригодна для всех целей. Купля, наем, заем, одинаково могут служить и потребностям оборота, и целям человеколюбия, и мотовству и разврату. Видеть в этих формальных актах выражение нравственной идеи значит играть словами. Но из того, что обязательная сила и содержание договора зависят от свободной воли сторон, вовсе не следует, чтобы всякий договор, каково бы ни было его содержание, даже самое пустое и нелепое, сделался через это равно обязательным, как уверяет Шталь. Юридическая свобода имеет свои границы, а в договоре эти границы еще теснее, нежели в личных действиях и в праве собственности, ибо тут требуется содействие власти для принуждения другого лица. Власть, к которой взывают стороны, вправе требовать, чтобы ее призывали для серьезного дела, а не для пустой и праздной прихоти. Юридическая свобода, которая лежит в основании договора, есть свобода разумная. Прихоти предоставляется полный простор, но она не может юридически связывать ни себя, ни другого. Конечно, и за имущественным договором может скрываться чистая прихоть, так же как может скрываться безнравственная цель; но ни та, ни другая не составляет содержания договора, которое состоит в имущественной сделке. Закон же ограничивается этим формальным содержанием, не спрашивая о цели, которой оно служит. Эти возражения имеют силу и против Иеринга, который, сообразно с своею теориею права, пытается и договор свести к началу цели, однако не нравственной, а чисто практической. "Ввиду этой практической необходимости обязательной силы договоров, — говорит он, — едва можно понять, каким образом естественно-правовое учение могло видеть в этом вопросе в высшей степени трудную задачу, для разрешения которой одни напрягали величайшие усилия, а другие отчаивались в возможности разрешения". Иеринг объясняет эти затруднения тем, что философия права, совершенно упуская из виду начало цели и значение обещания для оборота, хотела вывести обязательную силу договоров чисто из природы воли, но не воли, полагающей себе известные цели и избирающей для этого средства, а воли изменчивой, которая в следующий момент забыла, чего она хотела в предыдущий. С этой атомистической, или психологической точки зрения, говорит Иеринг, конечно, невозможно понять, почему тот же самый человек, который сегодня хочет одного, не может завтра хотеть другого; но именно эта точка зрения совершенно ложная, ибо вопрос тут не психологический, а практически-юридический; он заключается не в том, что воля сама по себе может сделать, а в том, что она должна сделать, если она хочет достигнуть своей цели76. Из предыдущего изложения видно, до какой степени справедлив упрек, который Иеринг делает философии права. Только полное незнакомство с учениями философов объясняет подобное суждение. Этим же объясняется и то, что давно известная теория практической пользы, которую мы видели у Юма и у Бентама, выдается за нечто новое. Непонятно только, каким образом юрист может эту теорию называть практически-юридическою, тогда как она именно практическими юристами не признается. "Юрист, — говорит в другом месте Иеринг, — определяет договор как соглашение двух лиц. С юридической точки зрения это совершенно верно, ибо связующий момент договора лежит в воле. Но для нас, которые во всем этом исследовании имеем в виду не волю как таковую, а определяющий ее момент, цель, дело принимает иной, и, как я полагаю, более поучительный оборот" (стр. 77). Для нас значит для социал-политики; но поучительна здесь только та путаница понятий, которая порождается этою точкою зрения. С одной стороны признается, что юристы правы, когда они обязывающее начало договора видят в воле, с другой стороны утверждается, что обязательная сила договора заключается вовсе не в воле, а в цели. Вопрос, говорит Иеринг, "заключается не в том, что воля может делать, а в том, что она должна делать, если она хочет достигнуть в мире своей цели". А если она не хочет? если она находит, что та цель, которую она ставила себе вчера, не соответствует истинным ее интересам? Во имя чего станете вы ее принуждать? Во имя собственной ее цели? Но ведь это нелепо. Каждый сам судья своих целей. Разрешать вопрос таким образом значит просто не понять, в чем дело. Тогда, конечно, приходится удивляться, почему другие находят в нем затруднения. По-видимому, сам Иеринг смутно чувствует, что с одною практическою целью ничего не поделаешь. Поэтому он практическую цель возводит на степень общественной и исторической цели. "Свою цель, — продолжает он, — это не значит все, что она, то есть воля, может себе мысленно предположить, даже самое нелепое и бессмысленное, а цель, которая ей положена и ограничена тем миром, в котором она действует, то есть историческим устройством этого мира. И как нет отвлеченного, вечно себе равного мира, так нет и отвлеченной формулы для обязательной силы договоров; но с изменением мира, то есть общества и его целей, изменяется и самое договорное право. Отвечать отвлеченно на этот вопрос ничем не лучше, нежели дать отвлеченный ответ на вопрос о наилучшем правлении; и договорное право и государственное устройство суть исторические факты, которые можно понять только в связи с историею. Вследствие того что естественно-правовое учение покинуло твердую почву истории и хотело отвечать на вопрос, исходя из существа атомистической воли, отрешенной от всякого общества и от истории, оно лишило себя возможности решения; утверждало ли оно или отрицало обязательную силу договоров, и то и другое было равно ложно, ибо находилось в резком противоречии с действительным миром, который не может ни безусловно утверждать, ни безусловно отрицать этот вопрос, но может отвечать на него только сообразно с целями, которые он в данное время понимает и преследует" (стр. 265–266). Мы совершенно недоумеваем, читая эти строки. Что значит цель, которая лицу полагается миром? Значит ли это, что она становится для него обязательною? Тогда возникает вопрос: в силу чего общественная цель, в договорных отношениях, может сделаться обязательною для лица? Этот вопрос имеет чисто теоретическое значение, помимо всяких исторических данных. Если же, что вероятнее, автор хотел только сказать, что лицу предоставляется на волю преследовать или не преследовать всякая цели, какие существуют в данном обществе, то опять возникает вопрос: в силу чего действия, предоставленные свободе, могут сделаться обязательными? И этот вопрос имеет чисто теоретическое, то есть безусловно общее значение; он относится ко всяким договорам, каковы бы ни были их цели. Ставить его на историческую почву значит опять не понять, в чем дело. В доказательство своей теории Иеринг ссылается на историю римского права, которое, по его уверению, победоносно подтверждает его взгляд. В древнейшем праве простое обещание не дает права иска: обязательная сила договора основывается единственно на получении от другого какой-нибудь материальной вещи, и в первые времена эта передача должна быть обоюдная. Затем к этому двустороннему вещному договору присоединяется односторонний вещный, который еще позднее переходит в фиктивное действие; далее признается обязательная сила обоюдного соглашения, а наконец допускается и обязательная сила одностороннего обещания. Какой же смысл этого процесса? Сам Иеринг объясняет его нам в своем "Духе римского права". Он состоит в постепенном отрешении юридического мышления от чувственного элемента. "Чувственность, — говорит Иеринг, — составляет предшествующую ступень духовности. Всякое первоначальное мышление отдельных лиц и народов погружено в чувственность; дух освобождается от внешнего явления только через то, что он некоторое время был к нему привязан и в нем прошел предварительную школу отвлеченного мышления. Этому естественному закону, который подтверждается во всех областях человеческого мышления и знания, разумеется, подчиняется и право. — Но, спросят, разве самое существо права этому не противоречит? Ведь оно состоит именно в отторжении от конкретного, внешнего явления, в отвлечении; всякое понятие, всякое юридическое положение содержит в себе отвлечение, нечто общее, отрешающееся от особенного. Несомненно; тем не менее и здесь открывается чувственности широкое поприще", с одной стороны в формах, представляющих способы осуществления права, с другой стороны в самом содержании, которое на первых порах неспособно еще отрешиться от материальных явлений. Отсюда материализм и формализм, которые составляют отличительные признаки первобытного права. Но так как эта чувственная оболочка противоречит существу права, то последнее борется с нею и постепенно от нее отрешается, с тем чтобы стать наконец тем, что оно есть в себе самом. "Я думаю, — говорит Иеринг, — не будет слишком смело утверждать, что право есть та область, в которой человеческий дух, по необходимости, ранее всего возвысился к отвлечению". В римском праве этот процесс особенно очевиден в обязательствах. "Ни на каком отношении, — говорит Иеринг, — спиритуализм позднейшего римского права не обнаруживается до такой степени, как на обязательстве. Оно в обе стороны освободилось от вещи: для него не нужно вещественной передачи, ни как основания, ни как предмета обязанности, и новейший оборот действует с этим невидимым объектом так же легко и верно, как старый с материальною вещью"77. Итак, вот смысл исторического развития договорного права. Что этот исторический процесс происходит не в чистой мысли, а в связи с жизнью, под влиянием практических потребностей, в этом нет сомнения; но в чем же проявляется действие этих потребностей? В умножении определений? В указании человеку все новых целей? Ничуть не бывало: в большем и большем расширении свободы. Право удовлетворяет практическим целям, не воспринимая их в себя, не делая их обязательными, а делая их доступными свободе человека, снимая с последней все стесняющие ее формальные и материальные преграды. И этого оно достигает, развивая собственную свою сущность, отрешаясь от всяких материальных явлений и возвышаясь в область чистого отвлечения. Результатом означенного процесса является определение римских юристов: "договор есть соглашение двух или многих лиц на счет тождественного решения" (Est autem pactio duorum pluriumve in idem placitum consensus). В этом определении, как видно, совершенно устранено понятие цели, и когда, развивая это начало, римские юристы приходят наконец к понятию об обязательной силе даже одностороннего обещания, и когда это достигшее полного одухотворения начало переходит и в новые законодательства, и мы читаем, например, во французском Гражданском Кодексе: "обязательство выдать вещь совершенно, в силу одного согласия сторон" (ст. 1138), то должны ли мы эти определения рассматривать как выражения временной исторической цели, налагаемой обществом на лица? Очевидно, в них нет ничего подобного. Историческое развитие договоров представляет тот же самый процесс, который мы видели в развитии личной свободы и собственности, именно, постепенное расширение свободы, которая скидывает с себя все узы и является наконец владычествующим началом в договорах, так же как и в собственности. Отсюда общепринятые постановления: "договоры составляют закон для тех, кто их заключил" (Фр. Гр. Код., ст. 1134) или: в толковании договоров "надобно исследовать, каково было общее намерение договаривающихся сторон" (ст. 1156). Ссылка Иеринга доказывает, следовательно, совершенно противоположное тому, что он хотел доказать. |