Тексты для живой классики. ТЕКСТЫ. Гудрун Мебс Воскресный ребёнок
Скачать 85.13 Kb.
|
Гудрун Мебс Воскресный ребёнок Я – воскресный ребёнок. Потому что родилась в воскресенье. Говорят, воскресные дети какие-то особенно счастливые. Но по-моему – нет. В воскресенье в интернате ску-у-учно. В будние дни ещё ничего – ходишь в школу, потом делаешь уроки, потом гимнастика, или прогулка, или ещё что-нибудь. Гимнастику я люблю, а школу – нет. Вернее, не очень. В школу мне хочется только иногда, чаще всего по воскресеньям. Воскресенье в интернате – это ужасно скучно! В интернате я уже давно, можно сказать, всю жизнь. Мои родители не могли меня оставить, когда я родилась. Или не хотели. Почему – об этом мне не сказали. Во всяком случае, не сказали точно… Только что-то про «так сложились обстоятельства». А что это значит? Непонятно. Сначала я была слишком мала, чтобы задавать вопросы, а потом просто не хватало храбрости. Сейчас я думаю, что они просто не захотели меня оставить. Наверное, ждали мальчика, а не девочку. По-моему, это несправедливо. Раньше, когда я была ещё маленькая, я всё время искала своих родителей. Ну, не как-то специально искала, а просто везде – и на прогулке, и в магазине – смотрела на людей. На пары – женатых тётенек и дяденек, которые были похожи на родителей. Тогда я была ещё довольно глупая. Но потом поняла, что это чушь – вот так глазеть по сторонам, и толку с этого – ноль. Полный ноль. Однажды – я помню это очень хорошо – я увидела в магазине пару, тётеньку и дяденьку, и у них был такой вид – в точности как у моих родителей. Какими я их себе представляла. Я вырвалась из рук сестры Линды, бросилась к ним и закричала: «Мама, папа!» Ну и лица у них сделались! Сестра Линда стала красная, как помидор, крепко взяла меня за руку и извинилась перед ними, а меня отругала. Мне было стыдно. Не из-за того, что отругали, а оттого, что я сама уже видела – эти люди не могут быть моими родителями! Раз они ТАК смотрели! Больше я ничего такого не делала. Но тогда я была совсем ещё малявкой. С тех пор я сильно изменилась и родителей давно не ищу. Это просто глупо – искать кого-то, кого ты всё равно не знаешь. И вообще, может, они уже умерли. Андреа тоже так думает. Мы с Андреа живём в одной комнате. Нам повезло, у нас комната на двоих. С двухъярусной кроватью и двумя столами. Для домашних заданий. Это здорово! Я хочу сказать – двухъярусная кровать, а не столы. Наверху спит Андреа, а внизу – я. Иногда мы меняемся – мне ведь тоже хочется поспать наверху. Но Андреа почти никогда не хочет меняться, такая уж она вредная! Просто потому, что ей уже десять! Всего-то на два года старше. По-моему, это ещё не причина не меняться местами, но настаивать бесполезно – Андреа мне ни в жизни не переспорить. У неё родители умерли, и папа, и мама. И это очень грустно, ведь Андреа их успела узнать. Я своих родителей совсем не знаю. Может, они тоже умерли. Хотя, вообще-то, теперь это уже неважно. На самом деле в интернате очень хорошо. Интернат – это старинный дом с маленьким парком вокруг. Раньше всё это называлось «вилла». А теперь – «Детский дом для круглых сирот», или просто «сиротский дом», потому что тут полным-полно детей-сирот. Сироты – это мы, потому что у нас нет родителей. Владимир Железников «Чучело» Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе. Мне бы надо остановиться и уйти. Мальчишки набросились на меня. «За ноги ее! — орал Валька. — За ноги!..» Они повалили меня и схватили за ноги и за руки. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад. Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. На шее у меня, то есть у чучела, болталась дощечка со словами: «ЧУЧЕЛО — ПРЕДАТЕЛЬ». Ленка замолчала и как-то вся угасла. Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил. — А они веселились вокруг чучела, — сказала Ленка. — Прыгали и хохотали: «Ух, наша красавица-а-а!» «Дождалась!» «Я придумала! Я придумала! — Шмакова от радости запрыгала. — Пусть Димка подожжет костер!..» После этих слов Шмаковой я совсем перестала бояться. Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру. А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост. «У меня спичек нет», — тихо сказал Димка. «Зато у меня есть!» — Лохматый всунул Димке в руку спички и подтолкнул его к чучелу. Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я!» «Поджигай!» — приказала Железная Кнопка. Я не выдержала и закричала: «Димка! Не надо, Димка-а-а-а!..» А он по-прежнему стоял около чучела — мне была видна его спина, он ссутулился и казался каким-то маленьким. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке. Только он был маленький и некрепкий. «Ну, Сомов! — сказала Железная Кнопка. — Иди же, наконец, до конца!» Димка упал на колени и так низко опустил голову, что у него торчали одни плечи, а головы совсем не было видно. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону. Они подтащили меня вплотную к огню. Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра. Дедушка! Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла. Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня. Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось! Первым опомнился Димка. «Ты что, очумела? — Он схватил меня за руку и старался оттащить от огня. — Это же шутка! Ты что, шуток не понимаешь?» Я сильная стала, легко его победила. Так толкнула, что он полетел вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр. Они разбежались. А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву. Потом до меня долетел голос Железной Кнопки. Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина. А. Погорельский Черная курица, или Подземные жители Алёша, оставшись один, начал рассматривать своё зернышко и не мог им налюбоваться. Теперь-то он совершенно спокоен был насчёт урока, и вчерашнее горе не оставило в нём никаких следов. Он с радостью думал о том, как будут все удивляться, когда он безошибочно проговорит двадцать страниц, и мысль, что он опять возьмёт верх над товарищами, которые не хотели с ним говорить, ласкала его самолюбие. Об исправлении самого себя он хотя и не забыл, но думал, что это не может быть так трудно, как говорила Чернушка. «Будто не от меня зависит исправиться! — мыслил он. — Стоит только захотеть, и все опять меня любить будут...» Увы! бедный Алёша не знал, что для исправления самого себя необходимо начать тем, чтоб откинуть самолюбие и излишнюю самонадеянность. Когда поутру собрались дети в классы, Алёшу позвали наверх. Он вошёл с весёлым и торжествующим видом. — Знаете ли вы урок ваш? — спросил учитель, взглянув на него строго. — Знаю, — отвечал Алёша смело. Он начал говорить и проговорил все двадцать страниц без малейшей ошибки и остановки. Учитель был вне себя от удивления, а Алёша гордо посматривал на своих товарищей. От глаз учителя не скрылся гордый вид Алёшин. — Вы знаете урок свой, — сказал он ему, — это правда, но зачем вы вчера не хотели его сказать? — Вчера я не знал его, — отвечал Алёша. — Быть не может! — прервал его учитель. — Вчера ввечеру вы мне сказали, что знаете только две страницы, да и то плохо, а теперь без ошибки проговорили все двадцать! Когда же вы его выучили? Алёша замолчал. Наконец дрожащим голосом сказал он: — Я выучил его сегодня поутру! Но тут вдруг все дети, огорчённые его надменностью, закричали в один голос: — Он неправду говорит, он и книги в руки не брал сегодня поутру! Алёша вздрогнул, потупил глаза в землю и не сказал ни слова. — Отвечайте же! — продолжал учитель. — Когда выучили вы урок? Но Алёша не прерывал молчания: он так поражён был этим неожиданным вопросом и недоброжелательством, которое оказывали ему все его товарищи, что не мог опомниться. Между тем учитель, полагая, что он накануне не хотел отвечать урока из упрямства, счёл за нужное строго наказать его. — Чем более вы от природы имеете способностей и дарований, — сказал он Алёше, — тем скромнее и послушнее вы должны быть. Не для того дан вам ум, чтоб вы во зло его употребляли. Вы заслуживаете наказание за вчерашнее упрямство, а сегодня вы ещё увеличили вину вашу тем, что солгали. Господа! — продолжал учитель, обратясь к пансионерам, — запрещаю всем вам говорить с Алёшею до тех пор, пока он совершенно исправится. А так как, вероятно, для него это небольшое наказание, то велите подать розги. Принесли розги... Алёша был в отчаянии! В первый ещё раз с тех пор, как существовал пансион, наказывали розгами, и кого же — Алёшу, который так много о себе думал, который считал себя лучше и умнее всех! Какой стыд!.. Он, рыдая, бросился к учителю и обещал совершенно исправиться. — Надо было думать об этом прежде, — был ему ответ. Слёзы и раскаяние Алёши тронули товарищей, и они просить за него. А Алёша, чувствуя, что не заслужил их сострадания, ещё горше стал плакать. Наконец учитель сжалился. — Хорошо! — сказал он, — я прощу вас ради просьбы товарищей ваших, но с тем, чтобы вы пред всеми признались в вашей вине и объявили, когда вы выучили заданный урок. Алеша совершенно потерял голову... он забыл обещание, данное подземному королю и его министру, и начал рассказывать о чёрной курице, о рыцарях, о маленьких людях... Учитель не дал ему договорить... — Как! — вскричал он с гневом. — Вместо того чтобы раскаяться в дурном поведении вашем, вы меня ещё вздумали дурачить, рассказывая сказку о чёрной курице... Это слишком уже много. Нет, дети, вы видите сами, что его нельзя не наказать! И бедного Алёшу высекли! С поникшею головою, с растерзанным сердцем Алёша пошёл в нижний этаж, в спальные комнаты. Он был как убитый... Стыд и раскаяние наполняли его душу. Когда чрез несколько часов он немного успокоился и положил руку в карман... конопляного зёрнышка в нём не было! Алёша горько заплакал, чувствуя, что потерял его невозвратно! Ввечеру, когда другие дети пришли спать, он тоже лёг в постель, но заснуть никак не мог. Как раскаивался он в дурном поведении своём! Он решительно принял намерение исправиться, хотя чувствовал, что конопляное зёрнышко возвратить невозможно! Около полуночи пошевелилась опять простыня у соседней кровати... Алёша, который накануне этому радовался, теперь закрыл глаза: он боялся увидеть Чернушку! Совесть его мучила. Он вспомнил, что ещё вчера так уверительно говорил Чернушке, что непременно исправится, — и вместо того... Что он ей теперь скажет? Несколько времени лежал он с закрытыми глазами. Ему слышался шорох от поднимающейся простыни... Кто-то подошёл к его кровати, и голос, знакомый голос, назвал его по имени: — Алёша, Алёша! Но он стыдился открыть глаза, а между тем слёзы из них катились и текли по его щекам... Вдруг кто-то дёрнул за одеяло. Алёша невольно взглянул: перед ним стояла Чернушка — не в виде курицы, а в чёрном платье, в малиновой шапочке с зубчиками и в белом накрахмаленном шейном платке, точно как он видел её в подземной зале. — Алёша! — сказал министр, — я вижу, что ты не спишь... Прощай! Я пришёл с тобою проститься, более мы не увидимся! Алёша горько зарыдал. — Прощай! — воскликнул он. — Прощай! И, если можешь, прости меня! Я знаю, что виноват перед тобою, но я жестоко за то наказан! — Алёша! — сказал сквозь слёзы министр, — я тебя прощаю; не могу забыть, что ты спас жизнь мою, и всё тебя люблю, хотя ты сделал меня несчастным, может быть, навеки!.. Прощай! Мне позволено видеться с тобою на самое короткое время. Ещё в течение нынешней ночи король с целым народом своим должен переселиться далеко-далеко от здешних мест! Все в отчаянии, все проливают слёзы. Мы несколько столетий жили здесь так счастливо, так покойно!.. Алёша бросился целовать маленькие ручки министра. Схватив его за руку, он увидел на ней что-то блестящее, и в то же самое время какой-то необыкновенный звук поразил его слух... — Что это такое? — спросил он с изумлением. Министр поднял обе руки кверху, и Алёша увидел, что они были скованы золотою цепью... Он ужаснулся!.. — Твоя нескромность причиною, что я осуждён носить эти цепи, — сказал министр с глубоким вздохом, — но не плачь, Алёша! Твои слёзы помочь мне не могут. Одним только ты можешь меня утешить в моём несчастии: старайся исправиться и будь опять таким же добрым мальчиком, как был прежде. Прощай в последний раз! Министр пожал Алёше руку и скрылся под соседнею кроватью. — Чернушка, Чернушка! — кричал ему вслед Алёша, но Чернушка не отвечала. Гавриил Троепольский Белый Бим Чёрное ухо Ах, если бы Биму сейчас несколько глотков воды! А так, наверно, он не встал бы никогда, если бы... Подошла женщина. Она была в ватном пиджаке и ватных же брюках, голова повязана платком. Сильная, большая женщина. Видимо, она сперва подумала, что Бим уже мертв, - наклонилась над ним, став на колени, и прислушалась: Бим еще дышал. Он настолько ослабел со времени прощания с другом, что ему, конечно, нельзя было устраивать такой прогон, какой он совершил за поездом, - это безрассудно. Но разве имеет значение в таких случаях разум, даже у человека! Женщина взяла в ладони голову Бима и приподняла: - Что с тобой, собачка? Ты что, Черное Ухо? За кем же ты так бежал, горемыка? У этой грубоватой на вид женщины был теплый и спокойный голос. Она спустилась под откос, принесла в брезентовой рукавице воды, снова приподняла голову Бима и поднесла рукавицу, смочив ему нос. Бим лизнул воду. Потом, в бессилии закачав головой, вытянул шею, лизнул еще раз. И стал лакать. Женщина гладила его по спине. Она поняла все: кто-то любимый уехал навсегда, а это страшно, тяжко до жути - провожать навсегда, все равно что хоронить живого. Она каялась Биму: - Я вот - тоже. И отца, и мужа провожала на войну... Видишь, Черное Ухо, старая стала... А все не забуду... Я тоже бежала за поездом... И тоже упала... И просила себе смерти... Пей, мой хороший, пей, горемыка... Бим выпил из рукавицы почти всю воду. Теперь он посмотрел женщине в глаза и сразу же поверил: хороший человек. И лизал, лизал ее грубые, в трещинах, руки, слизывая капельки, падающие из глаз. Так второй раз в жизни Бим узнал вкус слез человека: первый раз - горошинки хозяина, теперь вот эти, прозрачные, блестящие на солнышке, густо просоленные неизбывным горем. Женщина взяла его на руки и снесла с полотна дороги под откос. - Лежи, Черное Ухо. Лежи. Я приду, - и пошла туда, где несколько женщин копались на путях. Бим смотрел ей вслед мутными глазами. Но потом с огромным усилием приподнялся и, шатаясь, медленно побрел за нею. Та оглянулась, подождала его. Он приплелся и лег перед нею. - Хозяин бросил? - спросила она. - Уехал? Бим вздохнул. И она поняла. А. Чехов Ванька Ванька судорожно вздохнул и опять уставился на окно. Он вспомнил, что за елкой для господ всегда ходил в лес дед и брал с собою внука. Веселое было время! И дед крякал, и мороз крякал, а глядя на них, и Ванька крякал. Бывало, прежде чем вырубить елку, дед выкуривает трубку, долго нюхает табак, посмеивается над озябшим Ванюшкой... Молодые елки, окутанные инеем, стоят неподвижно и ждут, которой из них помирать? Откуда ни возьмись, по сугробам летит стрелой заяц... Дед не может чтоб не крикнуть:— Держи, держи... держи! Ах, куцый дьявол!Срубленную елку дед тащил в господский дом, а там принимались убирать ее... Больше всех хлопотала барышня Ольга Игнатьевна, любимица Ваньки. Когда еще была жива Ванькина мать Пелагея и служила у господ в горничных, Ольга Игнатьевна кормила Ваньку леденцами и от нечего делать выучила его читать, писать, считать до ста и даже танцевать кадриль. Когда же Пелагея умерла, сироту Ваньку спровадили в людскую кухню к деду, а из кухни в Москву к сапожнику Аляхину...«Приезжай, милый дедушка, — продолжал Ванька, — Христом богом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой... А еще кланяюсь Алене, кривому Егорке и кучеру, а гармонию мою никому не отдавай. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка приезжай».Ванька свернул вчетверо исписанный лист и вложил его в конверт, купленный накануне за копейку... Подумав немного, он умокнул перо и написал адрес: На деревню дедушке. Потом почесался, подумал и прибавил: «Константину Макарычу». Довольный тем, что ему не помешали писать, он надел шапку и, не набрасывая на себя шубейки, прямо в рубахе выбежал на улицу...Сидельцы из мясной лавки, которых он расспрашивал накануне, сказали ему, что письма опускаются в почтовые ящики, а из ящиков развозятся по всей земле на почтовых тройках с пьяными ямщиками и звонкими колокольцами. Ванька добежал до первого почтового ящика и сунул драгоценное письмо в щель...Убаюканный сладкими надеждами, он час спустя крепко спал... Ему снилась печка. На печи сидит дед, свесив босые ноги, и читает письмо кухаркам... Около печи ходит Вьюн и вертит хвостом.. М. Зощенко Находка Однажды мы с Лелей взяли коробку от конфет и положили туда лягушку и паука. Потом мы завернули эту коробку в чистую бумагу, перевязали её шикарной голубой ленточкой и положили этот пакет на панель против нашего сада. Как будто бы кто-то шёл и потерял свою покупку. Положив этот пакет возле тумбы, мы с Лелей спрятались в кустах нашего сада и, давясь от смеха, стали ждать, что будет. И вот идёт прохожий. Увидев наш пакет, он, конечно, останавливается, радуется и даже от удовольствия потирает себе руки. Ещё бы: он нашёл коробку конфет — это не так-то часто бывает в этом мире. Затаив дыхание, мы с Лелей смотрим, что будет дальше. Прохожий нагнулся, взял пакет, быстро развязал его и, увидев красивую коробку, ещё того более обрадовался. И вот крышка открыта. И наша лягушка, соскучившись сидеть в темноте, выскакивает из коробки прямо на руку прохожего. Тот ахает от удивления и швыряет коробку подальше от себя. Тут мы с Лелей стали так смеяться, что повалились на траву. И мы смеялись до того громко, что прохожий обернулся в нашу сторону и, увидев нас за забором, тотчас всё понял. В одно мгновенье он ринулся к забору, одним махом перепрыгнул его и бросился к нам, чтобы нас проучить. Мы с Лелей задали стрекача. Мы с визгом бросились через сад к дому. Но я запнулся о грядку и растянулся на траве. И тут прохожий довольно сильно отодрал меня за ухо. Я громко закричал. Но прохожий, дав мне ещё два шлепка, спокойно удалился из сада. На крик и шум прибежали наши родители. Держась за покрасневшее ухо и всхлипывая, я подошёл к родителям и пожаловался им на то, что было. Моя мама хотела позвать дворника, чтобы с дворником догнать прохожего и арестовать его. И Леля уже было кинулась за дворником. Но папа остановил её. И сказал ей и маме: — Не зовите дворника. И не надо арестовывать прохожего. Конечно, это не дело, что он отодрал Миньку за уши, но на месте прохожего я, пожалуй, сделал бы то же самое. Услышав эти слова, мама рассердилась на папу и сказала ему: — Ты ужасный эгоист! И мы с Лелей тоже рассердились на папу и ничего ему не сказали. Только я потёр своё ухо и заплакал. И Лелька тоже захныкала. И тогда моя мама, взяв меня на руки, сказала папе: — Вместо того, чтобы заступаться за прохожего и этим доводить детей до слёз, ты бы лучше объяснил им, что есть плохого в том, что они сделали. Лично я этого не вижу и всё расцениваю как невинную детскую забаву. И папа не нашёлся, что ответить. Он только сказал: — Вот дети вырастут большими и когда-нибудь сами узнают, почему это плохо. Ю. Яковлев. Мама.7 кл. Мама. Закрой глаза, прислушайся. И ты услышишь мамин голос. Он живёт в самом тебе такой знакомый, родной. Его не спутаешь ни с одним другим голосом. Даже когда станешь взрослым, всегда будешь помнить мамин голос, мамины глаза, мамины руки. Мама. Ты ещё не умел говорить, а мама понимала тебя без слов. Угадывала, что ты хочешь, что у тебя болит. Когда ты ещё не умел ходить, мама носила тебя на руках. А потом мама научила тебя говорить, ходить... Мама прочла первую книжку. Мама учила тебя видеть и открывать мир. От мамы ты узнал название птиц – воробей, ласточка, синица. Узнал, что у каждого цветка есть тоже своё имя – ромашка, василёк, иван-да-марья. Мама принесла домой сухую веточку и поставила её в воду. И вскоре веточка – сухая, безжизненная веточка – зазеленела. А потом на ней появились светло – лиловые цветы. Вся веточка покрылась цветами. Что это? – удивлённо спросил ты. И мама ответила: – Багульник. На улице шёл снег. Мама протянула руку и поймала снежинку. На шерстяной варежке снежинка не таяла. Ты посмотрел и снова увидел чудо. Ты думал, что снежинка – это крохотный пушистый комочек, а она оказалась красивой, ровной звёздочкой. Ты наклонился, чтобы лучше рассмотреть белую звёздочку, дохнул на неё – и звёздочка исчезла. На варежке осталась капелька воды. Первую снежинку помогла тебе увидеть мама. Мама всегда рядом с тобой. И всё, что ты видел, всё, что окружало тебя, как бы начиналось с мамы. Каждый день твоего и моего детства связан с мамой. Озабоченная и радостная, спокойная и печальная, она всегда рядом. Моя мама погибла во время блокады Ленинграда, летом 1942 года. Последний раз я её видел, когда она провожала меня в армию. Мне тогда было восемнадцать лет. Это трудно было понять, что мамы нет больше. Но любовь к матери проходит у нормального человека через всю жизнь. И моя мама до сих пор живёт в моём сердце, словно мама жива, только она где-то далеко, так далеко, что письма не доходят. Но она всегда есть. Я слышу её голос. Помни, что нет большего горя на свете, чем потерять родную мать. Не причиняй ей страданий. Береги её, как можешь. С чего начинается Родина? Я задаю себе этот вопрос и сам отвечаю на него: Родина для каждого из нас начинается с мамы. Борис Екимов НОЧЬ ИСЦЕЛЕНИЯ 9 кл. Рассказ Внук приехал и убежал с ребятами на лыжах кататься. А баба Дуня, разом оживев, резво суетилась в доме: варила щи, пирожки затевала, доставала варенья да компоты и поглядывала в окошко, не бежит ли Гриша. К обеду внук заявился, поел, как подмел, и снова умчался, теперь уже в лог, с коньками. И снова баба Дуня осталась одна. Но то было не одиночество. Лежала на диване рубашка внука, книжки его – на столе, сумкаброшена у порога – все не на месте, вразлад. И живым духом веяло в доме. Сын и дочь свили гнездо в городе и наезжали редко – хорошо, коли раз в год. Баба Дуня у них гостила не чаще и обыденкою вечером возвращалась к дому. С одной стороны, за хату боялась: какое ни есть, а хозяйство, с другой… Вторая причина была поважнее: с некоторых пор спала баба Дуня тревожно, разговаривала, а то и кричала во сне. В своей хате, дома, шуми хоть на весь белый свет. Кто услышит! А вот в гостях… Только улягутся и заснут, как забормочет баба Дуня, в голос заговорит, кого-то убеждает, просит так явственно в ночной тишине, а потом закричит: «Люди добрые! Спасите!!» Конечно, все просыпаются – и к бабе Дуне. А это сон у нее такой тревожный. Поговорят, поуспокаивают, валерьянки дадут и разойдутся. А через час то же самое: «Простите Христа ради! Простите!!» И снова квартира дыбом. Конечно, все понимали, что виновата старость и несладкая жизнь, какую баба Дуня провела. С войной и голодом. Понимать понимали, но от этого было не легче. Приезжала баба Дуня – и взрослые, считай, ночь напролет не спали. Хорошего мало. Водили ее к врачам. Те прописывали лекарства. Ничего не помогало. И стала баба Дуня ездить к детям все реже и реже, а потом лишь обыденкою: протрясется два часа в автобусе, спросит про здоровье и назад. И к ней, в родительский дом, приезжали лишь в отпуск, по лету. Но вот внучек Гриша, в годы войдя, стал ездить чаще: на зимние каникулы, на Октябрьские праздники да Майские. Он зимой и летом рыбачил в Дону, грибы собирал, катался на коньках да лыжах, дружил с уличными ребятами,– словом, не скучал. Баба Дуня радовалась. И нынче с Гришиным приездом она про хвори забыла. День летел невидя, в суете и заботах. Не успела оглянуться, а уж синело за окном, подступал вечер. Гриша заявился по-светлому. Загромыхал на крылечке, в хату влетел краснощекий, с морозным духом и с порога заявил: – Завтра на рыбалку! Берш за мостом берется. Дуром! – Это хорошо,– одобрила баба Дуня. – Ушицей посладимся. Гриша поужинал и сел разбирать снасти: мормышки да блесны проверял, на полдома разложив свое богатство. А баба Дуня устроилась на диване и глядела на внука, расспрашивая его о том о сем. Внук все малым был да малым, а в последние год-два вдруг вытянулся, и баба Дуня с трудом признавала в этом длинноногом, большеруком подростке с черным пушком на губе косолапого Гришатку. – Бабаня, я говорю, и можешь быть уверена. Будет уха и жарёха. Фирма веников не вяжет. Учти. – С вениками правда плохо,– согласилась баба Дуня. – До трех рублей на базаре. Гриша рассмеялся: – Я про рыбу. – Про рыбу… У меня дядя рыбалил. Дядя Авдей. Мы на Картулях жили. Меня оттуда замуж брали. Так там рыбы… Гриша сидел на полу, среди блесен и лесок, длинные ноги – через всю комнатушку, от кровати до дивана. Он слушал, а потом заключил: – Ничего, и мы завтра наловим: на уху и жарёху. За окном солнце давно закатилось. Долго розовело небо. И уже светила луна половинкою, но так хорошо, ясно. Укладывались спать. Баба Дуня, совестясь, сказала: – Ночью, може, я шуметь буду. Так ты разбуди. Гриша отмахивался: – Я, бабаня, ничегоне слышу. Сплю мертвым сном. – Ну и слава Богу. А то вот я шумлю, дура старая. Ничего поделать не могу. Заснули быстро, и баба Дуня, и внук. Но среди ночи Гриша проснулся от крика: – Помогите! Помогите, люди добрые! Спросонья, во тьме он ничего не понял, и страх обуял его. – Люди добрые! Карточки потеряла! Карточки в синем платочке завязаны! Может, кто поднял? – И смолкла. Гриша уразумел, где он и что. Это кричала баба Дуня. Во тьме, в тишине так ясно слышалось тяжелое бабушкино дыхание. Она словно продыхивалась, сил набиралась. И снова запричитала, пока не в голос: – Карточки… Где карточки… В синем платочке… Люди добрые. Ребятишки… Петяня, Шурик, Таечка… Домой приду, они исть попросят… Хлебец дай, мамушка. А мамушка ихняя… – Баба Дуня запнулась, словно ошеломленная, и закричала: – Люди добрые! Не дайте помереть! Петяня! Шура! Таечка! – Имена детей она словно выпевала, тонко и болезненно. Гриша не выдержал, поднялся с постели, прошел в бабушкину комнату. – Бабаня! Бабаня! – позвал он. – Проснись… Она проснулась, заворочалась: – Гриша, ты? Разбудила тебя. Прости, Христа ради. – Ты, бабаня, не на тот бок легла, на сердце. – На сердце, на сердце… – послушно согласилась баба Дуня. – Нельзя на сердце. Ты на правый ложись. – Лягу, лягу… Она чувствовала себя такой виноватой. Гриша вернулся к себе, лег в постель. Баба Дуня ворочалась, вздыхала. Не сразу отступало то, что пришло во сне. Внук тоже не спал, лежал, угреваясь. Про карточки он знал. На них давали хлеб. Давно, в войну и после. А Петяня, о котором горевала бабушка,– это отец. В жидкой тьме лунного полусвета темнели шкаф и этажерка. Стало думаться об утре, о рыбалке, и уже в полудреме Гриша услыхал бабушкино бормотание: – Зима находит… Желудков запастись… Ребятишкам, детишкам… – бормотала баба Дуня. – Хлебца не хватает, и желудками обойдемся. Не отымайте, Христа ради… Не отымайте! – закричала она. – Хучь мешки отдайте! Мешки! – И рыдания оборвали крик. Гриша вскочил с постели. – Бабаня! Бабаня! – крикнул он и свет зажег в кухне. – Бабаня, проснись! Баба Дуня проснулась. Гриша наклонился над ней. В свете электрической лампочки засияли на бабушкином лице слезы. – Бабаня… – охнул Гриша. – Ты вправду плачешь? Так ведь это все сон. – Плачу, дура старая. Во сне, во сне… – Но слезы-то зачем настоящие? Ведь сон – неправда. Ты вот проснулась, и все. – Да это сейчас проснулась. А там… – А чего тебеснилось? – Снилось? Да нехорошее. Будто за желудями я ходила за Дон, на горы. Набрала в два мешка. А лесники на пароме отнимают. Вроде не положено. И мешки не отдают. – А зачем тебе желуди? – Кормиться. Мы их толкли, мучки чуток добавляли и чуреки пекли, ели. – Бабаня, тебе это только снится или это было? – спросил Гриша. – Снится,– ответила баба Дуня. – Снится – и было. Не приведи, Господи. Не приведи… Ну, ложись иди ложись… Гриша ушел, и крепкий сон сморил его или баба Дуня больше не кричала, но до позднего утра он ничего не слышал. Утром ушел на рыбалку и, как обещал, поймал пять хороших бершей, на уху и жарёху. За обедом баба Дуня горевала: – Не даю тебе спать… До двух раз булгачила. Старость. – Бабаня, в голову не бери,– успокаивал ее Гриша. – Высплюсь, какие мои годы… Он пообедал и сразу стал собираться. А когда надел лыжный костюм, то стал еще выше. И красив он был, в лыжной шапочке, такое милое лицо, мальчишечье, смуглое, с румянцем. Баба Дуня рядом с ним казалась совсем старой: согбенное, оплывающее тело, седая голова тряслась, и в глазах уже виделось что-то нездешнее. Гриша мельком, но явственно вспомнил лицо ее в полутьме, в слезах. Воспоминание резануло по сердцу. Он поспешил уйти. Во дворе ждали друзья. Рядом лежала степь. Чуть поодаль зеленели посадки сосны. Так хорошо было бежать там на лыжах. Смолистый дух проникал в кровь живительным холодком и, казалось, возносил над лыжней послушное тело. И легко было мчаться, словно парить. За соснами высились песчаные бугры – кучугуры, поросшие красноталом. Они шли холмистой грядой до самого Дона. Туда, к высоким задонским холмам, тоже заснеженным, тянуло. Манило к крутизне, когда наждаковый ветер высекает из глаз слезу, а ты летишь, чуть присев, узкими щелочками глаз цепко ловишь впереди каждый бугорок и впадинку, чтобы встретить их, и тело твое цепенеет в тряском лете. И наконец пулей вылетаешь на гладкую скатерть заснеженной реки и, расслабившись, выдохнув весь испуг, катишь и катишь спокойно, до середины Дона. Этой ночью Гриша не слыхал бабы Дуниных криков, хотя утром по лицу ее понял, что она неспокойно спала. – Не будила тебя? Ну и слава Богу… Прошел еще день и еще. А потом как-то к вечеру он ходил на почту, в город звонить. В разговоре мать спросила: – Спать тебе баба Дуня дает? – И посоветовала: – Она лишь начнет с вечера говорить, а ты крикни: «Молчать!» Она перестает. Мы пробовали. По пути домой стало думаться о бабушке. Сейчас, со стороны, она казалась такой слабой и одинокой. А тут еще эти ночи в слезах, словно наказание. Про старые годы вспоминал отец. Но для него они прошли. А для бабушки – нет. И с какой, верно, тягостью ждет она ночи. Все люди прожили горькое и забыли. А у нее оно снова и снова. Но как помочь? Свечерело. Солнце скрылось за прибрежными донскими холмами. Розовая кайма лежала за Доном, а по ней – редкий далекий лес узорчатой чернью. В поселке было тихо, лишь малые детишки смеялись, катаясь на салазках. Про бабушку думать было больно. Как помочь ей? Как мать советовала? Говорит, помогает. Вполне может и быть. Это ведь психика. Приказать, крикнуть – и перестанет. Гриша неторопливо шел и шел, раздумывая, и в душе его что-то теплело и таяло, что-то жгло и жгло. Весь вечер за ужином, а потом за книгой, у телевизора Гриша нет-нет да и вспоминал о прошедшем. Вспоминал и глядел на бабушку, думал: «Лишь бы не заснуть». За ужином он пил крепкий чай, чтобы не сморило. Выпил чашку, другую, готовя себя к бессонной ночи. И пришла ночь. Потушили свет. Гриша не лег, а сел в постели, дожидаясь своего часа. За окном светила луна. Снег белел. Чернели сараи. Баба Дуня скоро заснула, похрапывая. Гриша ждал. И когда наконец из комнаты бабушки донеслось еще невнятное бормотание, он поднялся и пошел. Свет в кухне зажег, встал возле кровати, чувствуя, как охватывает его невольная дрожь. – Потеряла… Нет… Нету карточек… – бормотала баба Дуня еще негромко. – Карточки… Где… Карточки… – И слезы, слезы подкатывали. Гриша глубоко вздохнул, чтобы крикнуть громче, и даже ногу поднял – топнуть. Чтобы уж наверняка. – Хлебные… карточки… – в тяжкой муке, со слезами выговаривала баба Дуня. Сердце мальчика облилось жалостью и болью. Забыв обдуманное, он опустился на колени перед кроватью и стал убеждать, мягко, ласково: – Вот ваши карточки, бабаня… В синем платочке, да? ваши в синем платочке? Это ваши, вы обронили. А я поднял. Вот видите, возьмите,– настойчиво повторял он. – Все целые, берите… Баба Дуня смолкла. Видимо, там, во сне, она все слышала и понимала. Не сразу пришли слова. Но пришли: – Мои, мои… Платочек мой, синий. Люди скажут. Мои карточки, я обронила. Спаси Христос, добрый человек… По голосу ее Гриша понял, что сейчас она заплачет. – Не надо плакать,– громко сказал он. – Карточки целые. Зачем же плакать? Возьмите хлеба и несите детишкам. Несите, поужинайте и ложитесь спать,– говорил он, словно приказывал. – И спите спокойно. Спите. Баба Дуня смолкла. Гриша подождал, послушал ровное бабушкино дыхание, поднялся. Его бил озноб. Какой-то холод пронизывал до костей. И нельзя было согреться. Печка была еще тепла. Он сидел у печки и плакал. Слезы катились и катились. Они шли от сердца, потому что сердце болело и ныло, жалея бабу Дуню и кого-то еще… Он не спал, но находился в странном забытьи, словно в годах далеких, иных, и в жизни чужой, и виделось ему там, в этой жизни, такое горькое, такая беда и печаль, что он не мог не плакать. И он плакал, вытирая слезы кулаком. Но как только баба Дуня заговорила, он забыл обо всем. Ясной стала голова, и ушла из тела дрожь. К бабе Дуне он подошел вовремя. – Документ есть, есть документ… вот он… – дрожащим голосом говорила она. – К мужу в госпиталь пробираюсь. А ночь на дворе. Пустите переночевать. Гриша словно увидел темную улицу и женщину во тьме и распахнул ей навстречу дверь. – Конечно, пустим. Проходите, пожалуйста. Проходите. Не нужен ваш документ. – Документ есть! – выкрикнула баба Дуня. Гриша понял, что надо брать документ. – Хорошо, давайте. Так… Ясно. Очень хороший документ. Правильный. С фотокарточкой, с печатью. – Правильный… – облегченно вздохнула баба Дуня. – Все сходится. Проходите. – Мне бы на полу. Лишь до утра. Переждать. – Никакого пола. Вот кровать. Спите спокойно. Спите. Спите. На бочок и спите. Баба Дуня послушно повернулась на правый бок, положила под голову ладошку и заснула. Теперь уже до утра. Гриша посидел над ней, поднялся, потушил в кухне свет. Кособокая луна, опускаясь, глядела в окно. Белел снег, посверкивая живыми искрами. Гриша лег в постель, предвкушая, как завтра расскажет бабушке и как они вместе… Но вдруг обожгло его ясной мыслью: нельзя говорить. Он отчетливо понял – ни слова, ни даже намека. Это должно остаться и умереть в нем. Нужно делать и молчать. Завтрашнюю ночь и ту, что будет за ней. Нужно делать и молчать. И придет исцеление. Девушка из маленькой таверны Я шла узкой межой через поле еще не пожелтевшей пшеницы. Мне навстречу дул теплый ветер, Я раскинула руки, и колосья с обеих сторон защекотали мои ладони. Что происходит со мной в последнее время? То плакать хочется без причины, то вдруг радость нахлынет, отчего — сама не знаю. Я шла и пела: «Девушку из маленькой таверны полюбил суровый капитан... » — и переносилась в мир благородных пиратов, красивых девушек, шхун, бригов. Она захватывает, эта песня. В ней есть таинственность. ...Каждый год с попутными ветрамиИз далеких африканских странБелый бриг, наполненный дарами,Приводил суровый капитан... Мне легко и свободно, потому что я одна и никто меня не видит. Тропинка круто спускается вниз, в овраг. Чуть сбоку от тропинки — ствол упавшей березы как мостик. Я взобралась на этот ствол и, балансируя, пошла по нему до того места, где он расходился надвое. Села в развилку, откинулась на упругие ветки. Надо мной проплывало облако, похожее на белый бриг. Нужно возвращаться в лагерь, но мне хочется еще хоть немножко продлить ощущение беспричинного счастья. Да, именно счастья, хотя на самом деле счастье — это, наверное, что-то совсем другое. Но как же тогда назвать это состояние спокойного блаженства, похожего на короткий отдых перед прыжком в новые, неспокойные ощущения, которыми стала так полна моя жизнь? Я возвращалась из деревни Дровнино, где снимала дачу моя тетя. Каждый день после полдника я ходила к ней пить молоко, которое она специально для меня покупала. А сегодня тетя Нина сказала: — Ты похорошела! Мне так важно услышать эти слова! Еще недавно я почти не думала о своей внешности. Ну, может, и раньше немножко думала, но не так. Без этих мучитальных переходов от надежды к полной безнадежности. Со жгучим желанием понять: какая я?.. — И загар тебе к лицу, — сказала тетя Нина. — Небось, уж и мальчишки ухаживают? — А ну их! — ответила я, как бы давая понять, что мальчишки-то ухаживают, да вот меня-то они не очень интересуют. Тетя Нина шутливо погрозила мне пальцем. Значит, глядя на меня, все-таки можно предположить, что за мной ухаживают мальчишки! Пусть на самом деле это не так, но, значит, это может случиться! «Я похорошела! — пело во мне. — Я похорошела!» ...И она с улыбкой величавойПринимала ласково привет,Но однажды гордо и лукавоБросила презрительное «Нет!». Чем же он ей не угодил, этот суровый капитан? Такой обветренный, высокий и стройный, с седыми висками? Я бы на ее месте, не раздумывая, ответила «Да!» и стала бы вместе с ним бороздить океаны. ...Он ушел, спокойный и суровый,Головою гордой не поник,А наутро чайкой бирюзовойУходил к востоку белый бриг... Я почему-то, без видимой связи о песней, стала думать про Надю. Эта девочка появилась в нашем пионерском лагере несколько дней назад. Она была очень красивая: две черные косы, сросшиеся брови, прямой нос, темный пушок над верхней губой. В столовой ее посадили за наш стол. Я очень не хотела этого, но меня никто не спросил. А не хотела я этого потому, что за нашим столом кроме меня и косенькой, болезненной Нины Авдотьиной сидел Саша, капитан футбольной команды. И я ни с кем не хотела его делить, по крайней мере в столовой. Нина в счет не шла. За столом я была вне конкуренции. До той минуты, когда за наш стол посадили Надю. Она ела с отсутствующим видом, думала о чем-то своем, несомненно очень важном и значительном. Отдала Нине свою булочку от полдника, объяснив: — Мне нельзя сдобы. Она ни на кого не смотрела, сидела, потупив взор, как восточная принцесса. Раньше у нас за столом было весело и просто. Мы кидались хлебными шариками и хохотали так, что суп брызгал изо рта. Но при Наде мы перестали так себя вести. Она ела очень изящно: отламывала от куска хлеба маленькие кусочки и жевала с закрытым ртом. На Сашу она ни разу не взглянула. А вот Саша то и дело бросал на нее взгляды. За обедом я посоветовала Наде нацарапать инициалы на алюминиевой ложке. Она с недоумением спросила: — Зачем? Я объяснила, что мы все так делаем и, когда ложка снова случайно попадает владельцу, это очень интересно. — Что тут интересного? — удивилась Надя. Этого я не могла ей объяснить, как ни пыталась. Просто это была такая игра, мы все в нее играли, перекрикивались через столы, чья у кого ложка. Нет, не нравилась мне Надя. Она мне уж тем не понравилась, что в нее, по всем признакам, должен был влюбиться Саша. Когда стали собирать волейбольную команду, Саша спросил у Нади: — Играешь в волейбол? — Играю, но не хочу, — ответила она и уселась с книгой на скамейку. Вслед за Сашей к Наде подошел Гришка, потом Алик с Борисом. Всем почему-то очень хотелось, чтобы она сыграла партию в волейбол. Аня Горчакова прямо заявила мальчишкам: — Все ясно! Втрескались! — И ничуть не втрескались, — ответил Гришка. — Она нам даже не понравилась, правда, ребята? Какая-то усатая. Ура! Не понравилась! И я тут же простила Наде ее красоту. — Эх, вы! — сказала я мальчишкам. — Ничего не понимаете! Вы только приглядитесь, какая она красивая! Она прямо как персидская княжна! Гришка тут же заорал: — Мощным взмахом поднимает он кр-р-расавицу княжну!! — и с подачи запулил мяч в аут, в заросли крапивы. — Автора! — закричали болельщики, требуя, чтобы Гришка сам бежал в крапиву за мячом. Я дождалась конца игры — болела за Сашину команду — и пошла в Дровнино пить молоко. Ствол березы подо мной чуть покачивался, и я представляла себе, будто я на корабле пересекаю штормовое море. А в душе звенела тоненькая струнка: Надя — усатая, а я — похорошела! Я слезла с березы и побежала в лагерь. А в лагере я сразу узнала новость: приехали на грузовике пионеры из соседнего лагеря и предложили устроить соревнование по футболу. Наша команда к ним недавно ездила и выиграла. Вот они и нагрянули в надежде отыграться. Но не выйдет! Не такой у нас капитан, чтобы позволил команде продуться! И футбольное поле у нас лучше, и вратарь — не чета ихнему, но главное — капитан! Наши побежали переодеться, а гости уже тренировались на поле. Девочки собрались возле клумбы и решали, кто преподнесет цветы команде победителей. Я с ходу предложила: — Давайте я преподнесу! Девочки повернулись ко мне и оглядели с головы до ног. Они ничего не сказали, но у меня вдруг словно оборвалась в душе тоненькая струнка. Что со мной?.. — Это я так просто, — сказала я. — Я не хочу. — Может быть, Нинка? — предложил кто-то из девочек. — Да ну, у Нинки ноги толстые... Я отошла и села на скамейку рядом с Надей. Она читала, как обычно. Мельком взглянула на меня и снова уткнулась в книгу. — Что ты читаешь? — спросила я. — «Отец Горио» Бальзака. — Интересно? — Ерунда! — коротко ответила Надя. Наша команда в белых футбольных трусах и синих майках неторопливым бегом направилась по дорожке мимо нас, к полю. Впереди — Саша. — Саша! — окликнула Оксана. — На минуточку... Саша подошел, а команда, не замедляя своего торжественного бега, проследовала дальше. — Саш! Вот ты сам реши: кому из девчонок букет преподносить? Хоть бы он назвал меня! Вот сейчас — увидит меня и назовет. Ведь мы столько времени сидим с ним за одним столом... — Вот, пусть Надя, — сказал он и подошел к нашей скамейке. — И не подумаю, — ответила Надя, на секунду подняв голову от книги. — Почему? — Потому что футбол — игра для дураков! — Ну и воображала! — возмутились девочки. — «Игра для дураков»! Сама дура! — Почему для дураков? — спросил Саша. Надя закрыла книгу и положила ногу на ногу. Она была очень самоуверенная. Но — красивая, ничего не скажешь. Саша смотрел на нее восхищенно и чуть-чуть даже испуганно. А она молчала. — Хоть поболеть придешь за нас? — Нет! — презрительно бросила она. «Он ушел, спокойный и суровый, головою гордой не поник... Он даже не взглянул на меня. А зачем ему на меня смотреть? В столовой насмотрелся. Я улыбалась. Уголки моих губ норовили опуститься, но я усилием воли приподнимала их. Про такую улыбку, наверно, говорят: «дрожащая». Мне стало все равно, выиграет наша команда или проиграет. Я встала, потянулась и медленно направилась к просеке, которая вела в деревню. Когда деревья скрыли меня, я побежала. ...Снова, как полчаса назад, сидела я на березе, в развилке между двумя ветками. Но куда оно девалось — чувство легкости, свободы, счастливой бездумности? Комок стоял в груди, и было мучительно вспомнить, как Саша даже не посмотрел на меня. Но ведь никто ничего не заметил! Ну и что из того? Я-то знаю. Я теперь все поняла. Тетя Нина сказала, что я похорошела, из жалости! Ничего я не похорошела. Я откинулась на ветках и стала смотреть в небо. Облака уплыли — белые далекие бриги. Звенели и кусались комары. — Девушка!.. Я вздрогнула и обернулась. Наверху, у спуска в овраг, стоял мужчина с двумя авоськами в одной руке. Свободной рукой он отмахивался от комаров и вытирал платком по-городскому бледное лицо. — Извините, пожалуйста... Как мне до деревни Дровнино добраться? — Через овраг, а потом через поле, — ответила я. — Далеко? — Нет, минут десять. — Да? — обрадовался мужчина. — Значит, говорите, прямо через поле? Никуда не сворачивать? Ну, спасибо, девушка. Он пересек овраг и, отдуваясь, скрылся за деревьями. А я с изумлением смотрела ему вслед. Он сказал: «Девушка»! И вдруг комок в груди растаял и вместе с облегчением пришло удивительное чувство: Я — девушка?! Сергей Куцко 9 кл. ВОЛКИ Так уж устроена деревенская жизнь, что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется. Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие! С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки. — Ой, собака! — сказала она. Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью. Но встреча с ещё несколькими парами звериных глаз ввела в оцепенение… “Волки, — мелькнула мысль, — недалеко дорога, бежать…” Да силы исчезли, корзинка невольно выпала из рук, ноги стали ватными и непослушными. — Мама! — этот внезапный крик приостановил стаю, которая дошла уже до середины поляны. — Люди, помогите! — троекратно пронеслось над лесом. Как потом рассказывали пастухи: “Мы слышали крики, думали, дети балуются…” Это в пяти километрах от деревни, в лесу! Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей — волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи. Они словно вопрошали: “Ну что, человек? Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей?” Девушка упала на колени, закрыла глаза руками и заплакала. Внезапно к ней пришла мысль о молитве, словно что-то встрепенулось в душе, словно воскресли слова бабушки, памятные с детства: “Богородицу проси! ” Девушка не помнила слов молитвы. Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение. ...Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица. Лидия Чарская 9 кл. ЗАПИСКИ МАЛЕНЬКОЙ ГИМНАЗИСТКИ Отрывок из повести |