Роберт Пирсиг. Дзен и исскуство ухода за мотоциклом. Pirsig Robert. Дзен и исскуство ухода за мотоциклом - royallib. Исследование некоторых ценностей "Настоящий мотоцикл, с которым вы работаете это машина, которая называется "
Скачать 0.86 Mb.
|
ЧАСТЬ IV27Почему ты не выходишь из тени? Как ты выглядишь в самом деле? Ты ведь чего-то боишься, да? Чего же ты боишься? Позади фигуры в тени находится стеклянная дверь. За ней стоит Крис и делает мне знаки открыть её. Он теперь уже старше, но лицо у него по-прежнему умоляющее. — “Что мне делать теперь?” — вопрошает оно. — “Что мне делать дальше?” — Он ждёт указаний. Пора действовать. Я изучаю фигуру в тени. Она не такая уж всесильная, как когда-то казалась. “Кто ты?” — спрашиваю я. Ответа нет. “По какому праву закрыта дверь?” По-прежнему нет ответа. Фигура молчит, но выражает своё недовольство. Она боится. Меня. “Есть вещи похуже, чем прятаться в тени. Не так ли? Не потому ли ты молчишь?” Она как будто дрожит, отходит, как бы чувствуя, что я собираюсь сделать. Я выжидаю, затем придвигаюсь ближе к ней. Одинокое, тёмное, злое существо. Ближе, но глядя не на неё, а на стеклянную дверь, чтобы не спугнуть её, я снова выжидаю, собираюсь с духом и бросаюсь вперёд! Руки мои погружаются во что-то мягкое там, где должна быть её шея. Она извивается, но я сжимаю всё крепче, так, как держат змею. А теперь, сжимая всё крепче и крепче, мы выведем её на свет. Ну вот она! СЕЙЧАС МЫ УВИДИМ ЕЁ ЛИЦО! “Папа!”“Папа!” — я слышу как Крис кричит через дверь? Да! Впервые! “Папа! Папа!” — Папа! Папа! — Крис дёргает меня за рубаху. — Папа! Проснись, папа! Он плачет и всхлипывает. — Перестань, пап! Проснись! — Всё в порядке, Крис. — Пап! Проснись! Я проснулся. — С трудом различаю его лицо в предрассветной мгле. Мы находимся где-то среди деревьев. Вот стоит мотоцикл. Мы наверное где-то в Орегоне. — Всё в порядке, просто приснился кошмар. Он всё ещё плачет, и я тихо сижу рядом с ним некоторое время. — Ну, всё в порядке, — говорю я, но он не перестаёт. Он страшно напуган. Я тоже. — Что тебе приснилось? — Я пытался рассмотреть чьё-то лицо? — Ты кричал, что убьёшь меня. — Нет, не тебя. — Кого же. — Человека во сне. — И кто же он? — Я не уверен. Крис перестаёт плакать, но продолжает вздрагивать от холода. — Ты видел его лицо? — Да. — Как оно выглядит? — Это было моё собственное лицо, Крис, то есть, когда я кричал… Просто дурной сон. — Я говорю ему, что он дрожит и чтобы залезал обратно в мешок. Он так и делает. — Так холодно, — говорит он. — Да. — При утреннем свете я вижу, как изо рта у нас идёт пар. Затем он забирается в мешок с головой, и я вижу только собственное дыхание. Не спится. Тот, кто приснился мне, вовсе не я. Это Федр. Он просыпается. Раздвоившееся сознание… я… Это я злая фигура в тени. Это я та отвратительная фигура… Я так и знал, что он вернётся… Теперь надо только подготовиться к этому… Небо под деревьями выглядит таким серым и безнадёжным. Бедный Крис. 28Отчаяние нарастает. Так растворяется кино, когда сознаёшь, что ты не в настоящем мире, но всё равно кажется, что это так. Холодный бесснежный ноябрьский день. Ветер задувает пыль в щели окон старой машины с сажей на стекле. Крис, которому шесть лет, сидит рядом с ним. На нём несколько свитеров, так как печка не работает, сквозь грязные окна обдуваемой ветром машины они видят, что едут вперёд к серому бесснежному небу между стенами серых и серовато-бурых зданий с кирпичными фронтонами по усыпанным битым стеклом и мусором улицам. — Где мы? — спрашивает Крис, а Федр отвечает, — Не знаю, — и он действительно не знает, он почти лишён рассудка, и его просто несёт по улицам. — Куда мы едем? — спрашивает Федр. — К ночлежникам, — отвечает Крис. — А где они? — говорит Федр. — Не знаю, — отвечает Крис. — Может быть, если поедем дальше, то увидим их. Итак, они всё едут и едут вдвоём по бесконечным улицам в поисках ночлежников. Федру хочется остановиться, положить голову на рулевое колесо и просто отдохнуть. Сажа и серость набились ему в глаза и почти затмили ему сознание. Одна улица похожа на другую. Одно серо-бурое здание подобно другому. Так они и едут всё дальше и дальше, разыскивая ночлежников. Но Федр знает, что ночлежников ему не найти. Крис начинает медленно, постепенно сознавать, что что-то не так, что человек, правящий машиной, вовсе не управляет ею, что капитан погиб, и машина осталась без руля. Он ещё не знает этого, а только чувствует, просит остановиться, и Федр останавливается. Сзади сигналит какая-то машина, но Федр не двигается. Сигналят другие машины, ещё и ещё, Крис в панике говорит: “Езжай!” Федр медленно как в агонии выжимает сцепление и включает скорость. Медленно, как во сне, машина едет по улицам на низкой передаче. — Где мы живём? — спрашивает Федр у перепуганного Криса. Крис помнит адрес, но не знает, как проехать туда, затем соображает, что если расспросить людей, то они найдут дорогу. Он просит остановить машину, выходит и спрашивает, как проехать, затем направляет спятившего Федра по бесконечным улицам, среди бесконечных кирпичных стен и битого стекла. Они приезжают домой много часов спустя, и мать просто в бешенстве, что они так припозднились. Она не может понять, почему они не нашли ночлежников. Крис говорит: “Мы искали везде”, - быстро глянув на Федра испуганным взглядом, полным ужаса перед чем-то неизвестным. Вот тут-то у Криса всё и началось. Этого больше не будет… Я думаю, что, как только приедем в Сан-Франциско, я посажу Криса на автобус домой, затем продам мотоцикл и лягу в больницу… или всё это без толку… не знаю, что сделаю… Всё-таки поездка будет не совсем зря. По крайней мере, пока он растёт, у него останутся от меня хорошие воспоминания. Я при этом несколько успокаиваюсь. Неплохая мысль, надо держаться за неё. Так я и сделаю. А тем временем просто продолжим поездку как обычно и будем надеяться, что всё пойдёт на лад. Ничего не надо отбрасывать. Никогда, никогда ничего не выбрасывайте. Как холодно! Совсем как зимой! Где же мы находимся, что так холодно? Должно быть, на большой высоте. Я выглядываю из спального мешка и на этот раз вижу иней на мотоцикле. Он так и сверкает на хромированном бензобаке в лучах утреннего солнца. На черной раме под лучами солнца он превратился в капельки воды, которые скоро начнут стекать на колесо. Нет, так лежать слишком холодно. Я вспоминаю про пыль под хвоей и осторожно обуваюсь, чтобы не подымать её. Распаковываю всё на мотоцикле, достаю теплое бельё и надеваю его, затем остальную одежду, потом свитер, затем куртку. Но всё равно холодно. Выхожу на мягкую пыль просёлочной дороги, по которой мы въехали сюда и бросаюсь бегом мимо сосен на расстояние около сотни футов, затем перехожу на ровный бег и наконец останавливаюсь. Так-то лучше. Нигде ни звука. На дороге небольшими пятнами также лежит иней, но под ранними лучами солнца он начинает таять и образует тёмные бурые островки. Он такой белый, кружевной и совсем нетронутый. На деревьях тоже лежит иней. Я мягко иду назад по дороге, чтобы не потревожить восход солнца. Ощущение ранней осени. Крис всё ещё спит, и мы не сможем никуда ехать, пока воздух не прогреется. Самое время настраивать мотоцикл. Я отвинчиваю барашек на боковой крышке над воздушным фильтром и из-под него достаю поношенный грязный сверток с походным инструментом. Руки у меня не гнутся от холода, а тыльная сторона их покрылась морщинами. Хотя эти морщины вовсе не от холода. В сорок лет наступает старость. Я кладу сверток на сиденье и разворачиваю его… вот они… как встреча со старыми друзьями. Слышу, как шевелится Крис, бросаю на него взгляд через сиденье и вижу, что он ещё не встаёт. Очевидно, он просто ворочается во сне. Чуть погодя солнце начинает пригревать, и руки не так уж коченеют, как раньше. Я хотел было рассказать кое-что из баек о ремонте мотоцикла, сотни мелких вещей, которые познаёшь по ходу дела, они обогащают вас не только в практическом плане, но и в эстетическом. Но сейчас это кажется слишком банальным, хоть и не следовало говорить такого. Теперь же я двинусь в другом направлении, которое завершает его историю. Я по сути дела так и не завершил её, ибо не считал, что это необходимо. Но теперь мне кажется, наступило подходящее время для этого. Металл ключей настолько холоден, что обжигает руки. Но это хороший ожог. Он настоящий, а не воображаемый, и он вот тут, прямо у меня в руках. …Когда идёшь по тропе и замечаешь, что с одной стороны отходит тропинка под углом, скажем, в 30 градусов, а затем другая тропа отходит на той же стороне под более крутым углом, скажем, 45 градусов, позже ещё одна тропа под 90 градусов, то начинаешь понимать, что где-то там есть такая точка, куда ведут все эти тропы, и что множество народа считает уместным идти таким путём, и тогда начинаешь задумываться, возможно просто из любопытства, а не стоит ли и тебе следовать этим путём. В поисках концепции качества Федр постоянно замечал снова и снова тропинки, которые вели к какой-то точке с одной стороны его пути. Ему казалось, что он уже знает в общем тот район, куда они ведут, Древняя Греция, но теперь он задумался, а не проглядел ли он чего-нибудь там. Он как-то спросил Сару, которая проходила с лейкой по его кабинету и заронила в нём идею качества, в каком разделе английской литературы изучается качество, как предмет. — Боже мой, не знаю, я же не специалист по английской литературе, — ответила она. — Я же занимаюсь классикой. Моя специализация — греческий. — Является ли качество частью греческого мышления? — спросил он. — Любая часть греческого мышления состоит из качества, — ответила она, и он задумался над этим. Иногда ему казалось, что в её несколько старомодном способе выражаться он улавливает скрытое лукавство, как если бы подобно дельфийскому оракулу она говорила вещи со скрытым смыслом, но уверенности в этом у него не было. Древняя Греция. Как странно, что для них качество было всем, а сегодня даже как-то неудобно говорить, что качество реально. Какие невидимые перемены произошли с тех пор? На вторую тропу к Древней Греции указывала та внезапность, с которой сам вопрос “Что такое качество?” ворвался в систематическую философию. Он ведь считал, что с этой областью уже покончено. Но “Качество” вновь вскрыло всё. Грекам принадлежит систематическая философия. Древние греки изобрели её и тем самым наложили на неё неизгладимую печать. Можно хорошо обосновать утверждение Уайтхеда о том, что вся философия — ничто иное, как “примечания к Платону”. Поэтому неразбериха с реальностью качества должна была начаться ещё где-то там. Третья тропа появилась тогда, когда он решил уехать из Бозмена и работать над докторской диссертацией, которая нужна была ему, чтобы продолжать преподавать в университете. Он хотел продолжить исследование смысла качества, которое начал, преподавая английский язык. Но где? И в какой дисциплине? Очевидно, что термин “Качество” не входит ни в одну из дисциплин, если только это не философия. А по опыту философии он знал, что дальнейшее исследование вряд ли приведёт к открытию чего-либо, имеющего отношение к таинственному термину в сочинениях по английской литературе. Он всё отчетливее стал понимать, что вряд ли есть такая программа, по которой можно изучать качество в том, плане, в каком он его понимает. Качество не только выходит за рамки какой-либо академической дисциплины, оно находится вне пределов методологии всего Храма Разума. Это какой же университет согласится принять докторскую диссертацию, соискатель которой отказывается даже определить свой основной термин. Он долго рылся в каталогах и кажется нашёл то, что искал. Есть всё-таки один университет, Университет Чикаго, где была междисциплинарная программа “Анализ идей и изучение методов”. В экзаменационную комиссию входил профессор английского языка, профессор философии, профессор китайского языка, а председателем был профессор древнегреческого! Вот тут и грянул гром. Я сделал всё, что хотел с машиной, кроме смены масла. Бужу Криса, и мы пакуем вещи. Он всё ещё сонный, но вскоре просыпается окончательно от холодного ветра на дороге. Сосновая дорога подымается вверх, и сегодня утром не так уж и много на ней машин. Среди сосен возвышаются тёмные вулканические скалы. Интересно, а не на вулканической ли пыли мы ночевали? Да и существует ли такая вещь как вулканическая пыль? Крис говорит, что проголодался, и мне тоже хочется есть. Мы останавливаемся в Лапайне. Я велю Крису заказать мне на завтрак яичницу с ветчиной, а сам остаюсь на улице, чтобы сменить масло. На бензоколонке рядом с рестораном я покупаю кварту масла, на гравийной площадке позади ресторана вывинчиваю пробку картера, сливаю масло, завинчиваю пробку и заливаю масло. Закончив, проверяю его щупом, и свежее масло на щупе сверкает на солнце, чистое и почти прозрачное как вода. А-а-а-а-а! Собираю инструмент, вхожу в ресторан, вижу Криса и мой завтрак на столе. Направляюсь в умывальню, привожу себя в порядок и возвращаюсь. — Как же я проголодался! — восклицает он. — Да, ночью было холодно, — отвечаю я. — Чтобы сохранить себе жизнь, потребовалось истратить много калорий. Отличная яичница. Ветчина тоже. Крис рассказывает о сне, как он напугался, и на этом заканчивает. У него такой вид, как если бы он хотел спросить что-то, но затем отворачивается, смотрит в окно на сосны и снова заводит разговор. — Пап? — Да? — А зачем мы это делаем? — Что? — Всё едем и едем. — Просто посмотреть страну… каникулы ведь. Ответ вроде бы не удовлетворяет его, но он никак не может выразить то, что его не устраивает. Внезапно ударяет волна отчаяния, как тогда на рассвете. Я же ведь лгу ему. Вот в чём дело. — Всё едем и едем…, - повторяет он. — Ну да, а ты чего бы хотел? У него нет ответа. У меня тоже. В пути у меня появляется ответ, что мы делаем самое качественное дело, какое только я смог придумать, только вряд ли такой ответ устроит его. Рано или поздно, прежде чем мы расстанемся, если на то пошло, нам надо будет как следует поговорить. Такое огораживание от прошлого может нанести ему больше вреда, чем пользы. Ему придётся узнать о Федре, хотя многого он так и не сможет понять. В особенности конец. В Чикагский университет Федр приехал в состоянии мышления, настолько отличавшимся от вашего или моего понимания, что его трудно передать, даже если бы я всё помнил. Мне известно, что исполнявший обязанности председателя принял его в отсутствие самого председателя на основании его преподавательского стажа и способности разумно вести беседу. Утрачено то, что он фактически говорил. Затем ему пришлось ждать несколько недель возвращения председателя в надежде получить стипендию, но когда председатель вернулся, то прошло собеседование, которое по существу выразилось в одном вопросе, на который не было ответа. Председатель спросил: “Какова же ваша тема по существу?” Федр ответил: “Стилистика английского языка”. Председатель взревел: “Ведь это же методологическая область!” На этом собеседование практически и закончилось. После нескольких несущественных фраз, которые Федр нерешительно, заикаясь, произнёс, он извинился и уехал обратно в горы. Именно из-за этой черты характера ещё раньше ему пришлось уйти из университета. Он зацикливался на каком-то вопросе и не мог думать ни о чём другом, а уроки шли своим чередом без него. На этот раз, однако, в его распоряжении было всё лето, чтобы обдумать, почему его тема должна быть существенной или методологической, и всё лето он только этим и занимался. В лесу, на границе альпийских лугов, он питался швейцарским сыром, спал на постели из лапника, пил горную родниковую воду и думал о Качестве, о существенной и методологической тематике. Сущность не меняется. В методологии нет постоянства. Сущность имеет отношение к форме атома. Методика же касается того, что этот атом делает. В техническом описании подобное же различие имеется между физическим и функциональным изложением. Сложный механизм лучше всего сначала описывать в плане существа: его составные части и детали. Затем уже даётся описание в плане методики: его функции в порядке следования. Если смешать физическое и функциональное описание, сущность и методику, то всё тогда запутывается, в том числе и читатель. Но применять такую классификацию ко всей области знания, такой как стилистика английского языка, кажется произвольным и непрактичным. Нет такой академической дисциплины, которая не имела бы существенных и методологических аспектов. А он не видел, какую связь может иметь качество с любым из них. Качество — это не сущность. Но и не методика. Оно вне их обеих. Если строить дом по методике отвеса и уровня, то делается это потому, что строго вертикальная стена обладает меньшей вероятностью рухнуть и поэтому обладает высшим качеством по сравнению с наклонной. Качество — это не метод. Это цель, на которую направлен данный метод. “Сущность” и “существенный” в действительности соответствуют “объекту” и “объективности”, которые он отверг при подходе к недуалистической концепции качества. Когда всё разделено на сущность и методику, так же как если всё поделить на субъект и объект, то в действительности качеству уж совсем не остаётся места. Его диссертация не может быть частью существенной сферы, ибо согласиться на отрыв существенного от методологического значит отрицать наличие Качества. Если же оставить качество, то надо отказаться от существа и методики. Это означает ссору с комиссией, к чему у него не было никакого желания. Но его сердило то, что они разрушили весь смысл того, что он говорил, с самого первого вопроса. Область по существу? В какое прокрустово ложе они собираются затолкать его? Он решил тщательнее изучить научный багаж членов комиссии и с этой целью порылся в библиотеке. Он чувствовал, что эта комиссия витает в совершенно чуждой структуре мышления. Он не видел точек соприкосновения этой структуры со своей более широкой структурой мышления. Особенно его беспокоило качество объяснений по поводу целей комиссии. Они были чрезвычайно запутаны. Всё описание работы комиссии представляло собой странное сочетание достаточно обычных слов, составленных самым необычным образом, так что объяснение представлялось гораздо более сложным, чем то, что пытаются объяснить. Это вовсе не походило на тот гром, который он слышал раньше. Он изучил всё, что сумел найти, из написанного председателем, и снова столкнулся с таким же витиеватым стилем, каким было написано положение о комиссии. Это его весьма озадачило, потому что никак не вязалось с впечатлением от личного общения с председателем. Председатель, во время их короткого собеседования, поразил его большой живостью ума и ярким темпераментом. И вот вам самый туманный и непроницаемый стиль из тех, с которыми Федру приходилось сталкиваться. Здесь были такие энциклопедические предложения, в которых от субъекта к предикату совершенно нельзя докричаться. Побочные элементы необъяснимым образом заключались в другие скобки, которые так же непостижимо включались в предложения, чью связь с предыдущими предложениями читатель уже давно похоронил, и останки сгнили задолго до того, как поставлена точка. Но ещё более примечательным было удивительное необъяснимое созвездие абстрактных категорий, якобы чреватых особым смыслом, который нигде не фигурировал и о котором можно было только догадываться. Всё это нагромождалось друг на друга так быстро и так тесно, что Федр понял, нет никакой возможности в этом разобраться, а тем более спорить с ним. Вначале Федр предположил, что причина в том, что это всё выше его головы. Статьи предполагали некоторое предварительное обучение, которого у него не было. Затем, однако, он заметил, что некоторые из статей обращены к читателям, которые никак не могли иметь такой подготовки, и это несколько ослабило его гипотезу. Вторая гипотеза у него была о том, что председатель — “технарь”, термин, который он применял для характеристики авторов, которые настолько увлеклись предметом, что утратили способность общения с посторонними людьми. Но если так, то почему комиссия получила такое общее, нетехническое название как “Анализ идей и исследование методов”? И председатель совсем не походил на технаря. Так что и эта гипотеза оказалась слабоватой. Со временем Федр отказался от того, чтобы биться головой об стенку председательской риторики и попробовал разобраться поглубже в багаже членов комиссии в надежде, что это разъяснит ему, в чём дело. И оказалось, что это правильный подход. Он начал понимать, в чём же трудность. Утверждения председателя были осторожными, огороженными громадными укреплениями в виде лабиринта, которые были настолько сложными и массивными, что почти невозможно было докопаться до того, что же в действительности он там скрывает. Непроницаемость этого была похоже на то, когда вы входите в комнату, где только что закончился жестокий спор. Всё спокойно. Все молчат. У меня сохранился небольшой отрывок воспоминаний, как Федр стоит в каменном коридоре здания, очевидно в Чикагском университете, обращается к помощнику председателя комиссии с видом детектива в конце кино и говорит: “В описании вашей комиссии вы упустили одно важное имя.” — Да? — поинтересовался помощник председателя. — Да, — многозначительно отвечает Федр. — … Аристотель… Помощник председателя на мгновение ошарашен, затем, как преступник, которого обнаружили, но который не чувствует себя виновным, заливается громким долгим смехом. — Ах да, понятно, — говорит он. — Вы же ничего не… знаете о… Затем он спохватывается и решает ничего больше не говорить. Подъезжаем к повороту на озеро Крейтер и едем дальше по гладкой дороге к Национальному парку, чистому, аккуратному и ухоженному. Он таким вообще-то и должен быть, но при этом не заслуживает никаких лавров по качеству. Он просто превращён в музей. Таким он и был до появления здесь белого человека, прекрасные потоки лавы, чахлые деревца, нигде нет ни одной банки из-под пива, но теперь с появлением белого человека всё это выглядит искусственным. Может быть Службе национальных парков следует устроить хоть одну кучу пивных банок среди этого нагромождения лавы, и тогда всё оживёт. Отсутствие пивных банок вызывает какое-то беспокойство. У озера мы останавливаемся, разминаемся и дружески общаемся с небольшой толпой туристов с камерами и детьми, которым всё время кричат: “Не подходи близко!” Видим машины и дачные прицепы с номерными знаками из разных штатов, осматриваем озеро с чувством “ну вот оно”, совсем как на картинках. Я оглядываю других туристов, и у всех у них такой вид, что им тут не место. Меня это вовсе не огорчает, только появляется ощущение нереальности, качество озера смазывается тем, что на него так явно таращатся. Только покажи на качество пальцем, и оно стремится исчезнуть. Качество — это то, что замечаешь краем глаза, я так и смотрю на озеро подо мной, но чувствую какое-то особенное качество от холодящего, почти жесткого солнечного света позади себя и еле слышно веющего ветерка. — И зачем мы только приехали сюда? — спрашивает Крис. — Посмотреть озеро. Ему оно не нравится. Он чувствует неестественность и сильно хмурится, пытаясь подобрать правильный вопрос, чтобы вскрыть её. — Противно даже, — говорит он. Какая-то туристка сначала посмотрела на него удивленно, затем сердито. — Ну что поделаешь, Крис? — говорю я. — Придётся просто ехать дальше, пока не выясним, что тут не так, или не поймём, почему мы не знаем, что что-то не так. Как ты думаешь? Он не отвечает. Туристка делает вид, что не слушает, но то, как она замерла, говорит об обратном. Мы идём назад к мотоциклу, я стараюсь что-нибудь придумать, но ничего не выходит. Я вижу, что он потихоньку плачет и отвернулся, чтобы я этого не заметил. Из парка мы выезжаем в южном направлении. Я говорил, что помощник председателя Комиссии анализа идей и исследования методов был ошеломлён. Ошеломило его то, что Федр не знает, что попал в точку того, что возможно является самым знаменитым академическим диспутом века, того, что президент калифорнийского университета назвал последней попыткой в истории изменить курс всего университета. Федр вкратце читал историю знаменитого бунта против эмпирического образования, который произошёл в начале тридцатых годов. Комиссия анализа идей и исследования методов была осколком этой попытки. Руководителями бунта были Роберт Майнард Хатчинз, который стал президентом чикагского университета, Мортимер Эдлер, работа которого о психологической основе закона свидетельства была сходна с работой, которую делал Хатчинз в Йельском университете, Скот Бьюкэнэн, философ и математик, и что было важнее всего для Федра, нынешний председатель комиссии, который в то время был специалистом по Спинозе и средним векам в Колумбийском университете. Изучение Эдлером свидетельств при перекрёстном оплодотворении чтением классиков западного мира привело его к убеждению, что в последнее время человеческая мудрость продвинулась сравнительно недалеко. Он постоянно возвращался к Фоме Аквинскому, который взял Платона и Аристотеля и сделал из них средневековый синтез греческой философии и христианской веры. Для Эдлера работы Фомы Аквинского и греков в его же истолковании были краеугольным камнем западного интеллектуального наследия. Поэтому они служили мерилом для любого, кто ищет хороших книг. По аристотелевой традиции, толкуемой средневековыми схоластами, человек считается рациональным животным, способным стремиться к хорошей жизни, определять её и добиваться её. Когда президент чикагского университета усвоил этот “первый принцип” природы человека, стало очевидно, что у него будут последствия в области образования. Некоторыми из этих результатов была знаменитая Программа великих книг чикагского университета, реорганизация структуры университета по аристотелевым направлениям и образование “колледжа”, в котором пятнадцатилетние студенты начинали читать классиков. Хатчинз отверг мысль о том, что эмпирическое научное обучение может автоматически привести к “хорошему” образованию. Наука “не имеет цены”. Неспособность науки ухватить Качество как объект изучения делает невозможным для неё предоставить шкалу ценностей. Эдлера и Хатчинза главным образом интересовали “обязанности” жизни, с ценностями, с качеством и основами Качества в теоретической философии. Таким образом они очевидно шли в том же направлении, что и Федр, но как-то добрались до Аристотеля и там остановились. Произошло столкновение. Даже те, кто готов был согласиться с озабоченностью Хатчинза Качеством, не могли окончательно уступить авторитету аристотелевой традиции по определению качества. Они утверждали, что нельзя установить ценности, и что современной философии совсем не обязательно считаться с идеями, изложенными в древних и средневековых книгах. Многим из них всё это представлялось лишь новым претенциозным жаргоном двусмысленных концепций. Федр не очень-то представлял себе, что делать с таким столкновением. Но оно, конечно, было близко к той области, в которой он хотел работать. Он также чувствовал, что никаких ценностей зафиксировать нельзя, но это вовсе не было основанием считать, что их можно игноририровать и что в действительности они не существуют. Он также выступал против аристотелевской традиции как определителя ценностей, но полагал, что с ней стоит считаться. Ответ на всё это был некоторым образом глубоко замешан на этой традиции, и ему хотелось узнать о ней больше. Из четверых, поднявших тот фурор, остался только один, нынешний председатель комиссии. Возможно из-за такого снижения ранга, возможно в силу других причин, репутация его среди тех, с кем он разговаривал, была не очень лестной. Никто не высказывался о нем благожелательно, а двое отозвались о нём довольно резко. Декан одного из основных факультетов университета, который назвал его “святым ужасом”, а второй, выпускник философского факультета чикагского университета, сказал, что председатель способен только готовить себе подобных под копирку. Ни один из них по природе не был злонамеренным, и Федр посчитал, что они говорят правду. Это также подтвердилось открытием, которое сделали в деканате факультета. Он хотел поговорить с теми, кто получил степень по тематике комиссии, чтобы выяснить больше о её деятельности, и ему сообщили, что за всю историю комиссии только два человека защитили докторскую диссертацию. Стало очевидно, чтобы найти место под солнцем для реальности Качества, ему придётся воевать с самим председателем комиссии и победить его. Его аристотелевское мировоззрение не давало возможности даже приступить к делу, а из-за своего темперамента он был совершенно нетерпим к идеям оппонентов. Всё вместе это складывалось в довольно мрачную картину. Тогда он сел и составил на имя председателя Комиссии по анализу идей и исследованию методов чикагского университета письмо, которое можно охарактеризовать только как провокацию к увольнению, в котором автор отказывается незаметно выскользнуть через заднюю дверь, а устраивает такую сцену, что его противники вынуждены будут с треском вышвырнуть его через парадную, придавая таким образом провокации такой вес, какого у неё раньше не было. Позже он встаёт на улице и, убедившись, что дверь наглухо закрыта, грозит ей кулаком, отряхивается и говорит: “Ну что ж, я хоть попробовал”, очищая тем самым свою совесть. В провокации Федра сообщалось, что его темой по существу теперь была философия, а не стилистика английского языка. Однако, отмечал он, разделение исследования на существенную и методологическую сферы является проявлением аристотелевой дихотомии формы и существа, которое недуалистам ни к чему, ибо они идентичны. Он сообщал, что не совсем уверен, но диссертация по Качеству вроде бы оборачивается в антиаристотелевскую диссертацию. Если это так, то он выбрал подходящее место для её представления. Крупные университеты действуют в гегелевских традициях, и любая школа, которая не может принять диссертацию, противоречащую своим основополагающим догмам, оказывается в этой колее. Таким образом, утверждал Федр, именно такой диссертации и ждал чикагский университет. Он соглашался, что его претензии грандиозны и что он практически не может дать суждение о ценности этой работы, так как никто не может быть беспристрастным к самому себе. Но если бы кто-нибудь другой представил диссертацию, претендующую на крупный прорыв в отношениях восточной и западной философии, между религиозной мистикой и научным позитивизмом, то он посчитал бы её крупным историческим достижением. Такая диссертация выдвинула бы университет далеко вперёд. В любом случае, писал он, никто ещё не был принят чикагским университетом до тех пор, пока не оттёр кого-либо в сторону. Настала очередь Аристотеля. Просто возмутительно. И не просто провокация к увольнению. Тут ещё сильнее проглядывает мегаломания, потуги на величие, полная неспособность понять, какое впечатление это произведёт на остальных. Он настолько захвачен своим миром метафизики Качества, что не видит ничего, кроме неё, а так как никто больше не понимает этот мир, то его песенка спета. Думается, в то время он считал, что сказанное им верно, и неважно, возмутительна или нет форма его представления. Она настолько грандиозна, что у него нет времени приукрасить её. Если чикагский университет интересует эстетика того, о чем он пишет, а не его рациональное содержание, то тогда он не удовлетворяет фундаментальным целям Университета. Вот в чём дело. Он действительно так считал. Это была не просто ещё одна интересная идея, которую надо проверить существующими рациональными методами. Это видоизменение самих наличных рациональных методов. Обычно, если представляешь новую идею в академической среде, то должен вроде бы быть объективным и беспристрастным. Но сама идея Качества противоречит такой посылке: объективности и беспристрастности. Это маньеризм, уместный только при дуалистическом мышлении. Дуалистическое великолепие достигается объективностью, а творческое великолепие — нет. У него была вера, что он разрешил одну из величайших загадок вселенной, разрубил гордиев узел дуалистического мышления одним словом, Качество, и он не собирался позволить кому-либо снова завязать это слово в узел. Обладая такой верой, он не замечал, насколько возмутительно звучит мегаломания его слов. Или же, если и замечал, то не обращал внимания. Пусть это звучит, как мегаломания, а что, если это верно? Если неверно, то кому тогда какое дело? А если всё-таки он прав? Быть правым и бросить всё в угоду предрасположенности своих учителей, вот это было бы чудовищно! Поэтому он просто не обращал внимания на то, как это воспримут другие. Это было совершенно фанатическое дело. В те дни он жил в одинокой вселенной рассуждений. Никто его не понимал. И чем больше люди показывали ему, что не могут понять его, тем фанатичнее и несимпатичнее он становился. Его провокация на увольнение получила ожидаемый ответ. Поскольку темой его по существу была философия, ему следует и подавать её на факультет философии, а не в комиссию. Федр должным образом и проделал это, затем он с семьёй загрузил все свои пожитки в машину с прицепом, попрощался с друзьями и был готов к отъезду. В то время, как он запирал дверь дома, появился почтальон с письмом. Оно было из чикагского университета. В нем сообщалось, что его туда не берут. Ничего больше. Очевидно, председатель Комиссии по анализу идей и изучению методов повлиял на это решение. Федр раздобыл у соседей почтовой бумаги и конверт и написал председателю, что раз он уже принят в Комиссию по анализу идей и изучению методов, то ему придётся остаться в ней. Это был весьма формальный манёвр, но Федр к тому времени выработал в себе некую боевую хитрость. Такая уловка, то, что его так быстро выставили за дверь философии, вроде бы указывала на то, что председатель в силу каких-то там причин не мог выставить его через парадную дверь комиссии, даже имея на руках такое возмутительное письмо, и это вселяло в Федра некоторую уверенность. Никаких боковых лазеек, пожалуйста. Им придётся либо вышвырнуть его через парадную дверь, либо оставить у себя. А может им это не удастся. Вот и хорошо. Он хотел, чтобы эта диссертация не была обязана никому и ничем. Мы едем по восточному берегу озера Кламат по трехполосному шоссе, и у нас возникает ощущение, что мы попали в двадцатые годы. Именно тогда строились такие шоссе. На обед мы останавливаемся в придорожном трактире, который также принадлежит той эпохе. Деревянное сооружение, которое давно пора красить, неоновая реклама пива в витрине, гравий и потёки из автомашин на передней площадке. Внутри, крышка унитаза потрескалась, умывальная раковина вся в жирных пятнах, на обратном пути в свою кабину я ещё раз бросаю взгляд на хозяина, стоящего за стойкой. Лицо двадцатых годов. Безо всяких затей, без особых любезностей и добродушия. Это его замок. Мы его гости. И если нам не нравятся его гамбургеры, то лучше помалкивать. Когда же их всё-таки подали с огромными луковицами, то они оказались довольно вкусными, а пиво в бутылке было просто отменное. И весь обед обошёлся нам гораздо дешевле, чем пришлось бы заплатить у какой-либо старушки с пластмассовыми цветами на окнах. Пока мы едим, я замечаю по карте, что мы свернули не туда, и что к океану мы добрались бы гораздо быстрей другим путём. Теперь стало жарко, липкая жара западного побережья после жары западной пустыни очень удручает. Действительно, мы как бы попали снова на восток, вся местность так похожа, и мне хочется как можно скорее добраться до океана, где так прохладно. Об этом я думаю, пока мы объезжаем озеро Кламат по южному берегу. Липкая жара и дух двадцатых годов… Вот такое же чувство было в то лето в Чикаго. Когда Федр с семьёй прибыл в Чикаго, то поселился неподалеку от университета, и поскольку у него не было стипендии, устроился на полную ставку преподавателем риторики в Иллинойский университет, который тогда находился в центре города рядом с причалом ВМФ, выступавшим далеко в озеро. Там было жарко и душно. Студенческий состав отличался от того, что был в Монтане. Самые хорошие студенты были собраны в студгородках Шампейн и Урбана, а ему довелось преподавать серой монотонной массе середняков. Когда их работы обсуждались в классе с точки зрения качества, то их трудно было отличить друг от друга. При других обстоятельствах Федр придумал бы что-нибудь, чтобы исправить положение, но теперь он зарабатывал себе этим на хлеб, и у него не оставалось творческой энергии. Его интересы были устремлены на юг, к другому университету. Он подал документы на приём, сообщил свою фамилию профессору философии, который вёл регистрацию, и заметил, что на него глянули с некоторым удивлением. Тот ответил, да, конечно, председатель просил зачислить его на курс по идеям и методам, где он сам и преподаёт, и выдал ему программу курса. Федр выяснил, что расписание совпадает с его расписанием по основному месту работы, и поэтому выбрал другой курс, “Идеи и методы, 251, Риторика”. Поскольку риторика была его специальностью, здесь он чувствовал себя немного увереннее. А ведущим преподавателем здесь был не председатель. Им был тот профессор философии, который принял у него документы. Профессор, который вначале смотрел на него с прищуром, теперь широко раскрыл глаза. Федр занялся преподаванием у причала ВМФ и стал готовиться к собственным занятиям в докторантуре. Теперь ему совершенно необходимо было как следует поучиться, ибо раньше ему не приходилось изучать философию Древней Греции в общем и одного грека-классика в частности: Аристотеля. Из тысяч студентов Чикагского университета, изучавших древних классиков, вряд ли был кто-либо прилежней его. Основная борьба Программы великих книг университета была направлена против расхожих веяний о том, что классики не имеют никакого отношения к современности или хотя бы реальной важности в современном обществе двадцатого века. Ну и конечно, большинство студентов, занимавшихся на этом курсе, играли с преподавателями в хорошие манеры, и чтобы понять его, соглашались с посылкой, что классики всё-таки говорили нечто осмысленное. Но Федр, который ни в какие игры не играл, не просто воспринимал эту мысль. Он страстно и фанатично верил в неё. Он жутко возненавидел их, и нападал на них с немыслимыми придирками, но не потому, что они стали никчёмными, а как раз наоборот. И чем больше он изучал их, тем больше убеждался в том, что ещё никто не говорил миру, какой вред наносится в результате неосознанного восприятия их мышления. На южном берегу озера Кламат мы проезжаем мимо пригородных новостроек, затем едем от озера в западном направлении к побережью. Теперь дорога проходит по лесам из огромных деревьев, которые ничуть не похожи на изголодавшиеся по влаге леса, что мы проезжали раньше. По обе стороны дороги растут громадные ели Дугласа. С мотоцикла их огромные стволы видны на сотни футов вверх, когда мы проезжаем под ними. Крису хочется остановиться и погулять среди них. Мы так и делаем. Пока он ходит по лесу, я осторожно приваливаюсь спиной к могучему стволу ели, смотрю вверх и стараюсь припомнить… Подробности того, что он выучил, теперь уже утрачены, но из происшедших позже событий я знаю, что он вобрал в себя огромное количество информации. Он мог сделать это, обладая почти фотографической памятью. Чтобы понять, как он пришёл к проклятию классических греков, надо вкратце рассмотреть аргумент “миф над логосом”, который хорошо известен грековедам и часто вызывает восхищение тех, кто занимается этой темой. Термин “логос”, от которого происходит “логика”, обозначает сумму всего нашего рационального понимания мира. “Миф” — сумма всех исторических и доисторических преданий, предшествовавших логосу. Мифы включали в себя не только греческие мифы, но также и Ветхий Завет, ведические гимны и ранние легенды всех культур, которые внесли свой вклад в современное понимание мира. Аргумент “миф над логосом” гласит, что наша рациональность сформирована этими легендами, что наше современное знание состоит с этими легендами в таких же отношениях, как и дерево с кустиком, которым оно некогда было. Можно хорошо понять сложную структуру дерева, изучая гораздо более простую форму кустика. Нет никакой разницы в виде или даже в роде, единственная разница состоит в размерах. Таким образом, в тех культурах, чьё наследие включает в себя древнюю Грецию, прослеживается строгое разграничение субъекта-объекта, ибо грамматика древних греческих мифов предполагала чёткое естественное разделение субъекта и предиката. В таких культурах как китайская, где отношения субъекта-предиката грамматикой жестко не регулируются, обнаруживается соответствующее отсутствие субъектно-объектной философии. Выясняется, что в иудейско-христианской культуре, где ветхозаветное “Слово” имеет собственную исходную сакральность, люди готовы приносить жертвы, жить и умирать ради слов. В этой культуре суд может потребовать у свидетеля говорить “правду, только правду и ничего, кроме правды, и да поможет мне Бог”, и при этом ожидает, что будет сказана правда. Но можно перенести суд в Индию, как это сделали англичане, и настоящего успеха в делах о лжесвидетельстве не вышло, ибо индийские мифы отличаются от европейских и сакральность слов не ощущается таким же образом. Такие же проблемы возникали и в нашей стране среди национальных меньшинств с различным культурным достоянием. Можно привести массу примеров того, как мифические различия влияют на поведение, и они просто изумительны. Аргумент миф над логосом указывает на тот факт, что каждый ребёнок рождается таким же невежественным, как и любой пещерный человек. От возврата человечества к неандертальцу при каждом новом поколении его удерживают постоянные, непрерывные мифы, преобразованные в логос, но всё же остающиеся мифами, огромная масса общих знаний, объединяющих наши умы так же, как клетки соединены в теле человека. Чувствовать, что ты не объединён, что можно принимать или отвергать эти мифы по своему усмотрению, — значит не понимать, что такое миф. Есть только один тип человека, говорил Федр, который принимает или отвергает мифы, в которых он живёт. И определение человека, который отверг мифы, говорил Федр, — это “сумасшедший”. Выйти за пределы мифа — значит стать сумасшедшим… Боже мой, только сейчас это дошло до меня. Я ведь этого не знал раньше. А он знал! Он должен был знать, что может случиться. Вот теперь это начинает раскрываться. Все эти обрывки похожи на кусочки разрезной картинки, их можно собрать в большие группы, но сами группы не стыкуются, как бы вы их не вертели. Затем вдруг находится один кусочек, который подходит к двум разным группам, и обе группы становятся одним целым. Отношение мифа к безумию. Это ключевой элемент. Вряд ли кто-либо говорил об этом раньше. Безумие — это терра инкогнита, окружающая миф. И он знал об этом! Он знал, что Качество, о котором он говорил, находится вне пределов мифа. Так вот оно где! Потому что Качество — генератор мифа. Вот именно. Именно это он имел в виду, когда говорил: “Качество — непрерывный стимул, побуждающий нас создавать мир, в котором мы живём. Весь мир целиком, до последней капли”. Не человек изобрёл религию. Религия изобрела человека. Люди изобретают реакцию на Качество, и среди этой реакции есть и понимание того, что они сами представляют собой. Вы знаете нечто, затем вдруг возникает импульс Качества, и тогда вы пробуете дать определение этого стимула качества, но чтобы определить его целиком, надо работать с тем, что вы уже знаете. Так что ваше определение состоит из того, что вы уже знаете. Это аналог того, что вам уже известно. Так оно и должно быть. И не может быть ничем иным. И таким образом вырастает миф. По аналогии с тем, что уже известно прежде. Мифы — это нагромождение аналогии на аналогию и ещё на аналогию. Они заполняют вагоны поезда сознания. Мифы — это целый состав коллективного сознания взаимодействующего человечества. До последней капли. И качество является той колеёй, по которой идёт состав. То, что находится вне поезда по обе стороны, — это терра инкогнита сумасшествия. Он знал, чтобы понять Качество, ему придётся оставить мифы. Вот почему он и почувствовал это скользкое место. Он знал, что что-то такое должно вот-вот случиться. Вижу, что Крис возвращается между деревьев. У него спокойный и счастливый вид. Он показывает мне кусок коры и спрашивает, можно ли оставить его себе на память. Мне не очень-то нравится перегружать мотоцикл его всевозможными находками, которые он вероятнее всего выбросит по приезде домой, но в этот раз я разрешаю ему это. Несколько минут спустя дорога выходит на гребень и затем круто спускается вниз в долину, которая становится с каждым метром всё прелестнее. Никогда не думал, что назову долину… прелестной… но вся эта прибрежная местность настолько отличается от горной области Америки, что на ум пришло именно такое слово. Вот тут, чуть южнее, находится местность, где делается всё наше хорошее вино. Холмы как-то по иному скроены и сгруппированы, ну просто прелесть. Дорога кружит и петляет, извивается и спускается, и мы вместе с мотоциклом также плавно плывём вместе с ней, не лишённые собственной грациозности, почти касаясь восковых листьев кустов и нависающих ветвей деревьев. Ели и скалы высокогорья остались позади, и вокруг видны мягкие очертания холмов, виноградной лозы, красных и пурпурных листьев, аромат, смешанный с древесным дымком от расстилающегося по дну долины тумана. А за всем этим, невидимый, слабый запах океана… … Ну разве можно так сильно любить всё это и быть безумным?… … Не верю я этому! Миф. Безумен миф. Вот как он думал. Миф, гласящий, что формы этого мира реальны, а качество мира нереально, вот в чём безумие. Он считал, что в Аристотеле и древних греках он нашёл тех злодеев, которые сформировали мифы таким образом, что мы стали воспринимать это безумие как реальность. Вот. Вот оно. Этим всё увязывается вместе. И когда это происходит, наступает облегчение. Иногда бывает так трудно представить себе всё это, наступает какое-то странное утомление. Иногда мне кажется, что я сам всё это выдумываю. Иногда я не уверен в этом. А иногда знаю, что не выдумываю. Но мифы и безумие, и то что это главное, я уверен, это от него. Проехав по складкам холмов, мы выезжаем к Медфорду и магистральной дороге, ведущей к Грантс-Пассу. Уже почти вечер. Сильный встречный ветер удерживает нас в потоке транспорта при подъёме в гору даже при полностью открытом газе. Подъезжая к Грантс-Пассу, слышим устрашающий дребезжащий звук, останавливаемся и выясняем, что защитная крышка цепи каким-то образом цепляется за цепь и стала совсем изломанной. Ничего серьезного, но всё-таки это задержит нас на некоторое время, чтобы заменить её. Может быть, глупо менять её сейчас, раз уж решено продать мотоцикл через несколько дней. Похоже, Грантс-Пасс достаточно большой город, где поутру можно будет найти мастерскую по мотоциклам, так что по прибытии я высматриваю мотель. Мы не спали в постели с самого Бозмена в Монтане. Находим мотель с цветным телевизором, бассейном с подогревом, кофеваркой для следующего утра, мылом, чистыми полотенцами, душем, облицованным кафелем и чистыми постелями. Мы ложимся в чистые постели, Крис некоторое время прыгает на ней. Как мне помнится с детства, попрыгать на постели — очень помогает развеяться. Ну завтра как-нибудь со всем этим управимся. Только не сейчас. Крис идёт искупаться в подогретый бассейн, а я спокойно лежу на чистой постели и стараюсь ни о чём больше не думать. |