Гончаров. Иван Гончаров - Обыкновенная история. Иван Александрович Гончаров Обыкновенная история
Скачать 3.9 Mb.
|
– Спрячь, спрячь свой секрет, – сказал Петр Иваныч, – я отвернусь. Ну, спрятал? А это что выпало? что это такое? – Это, дядюшка, ничего… – начал было Александр, но смешался и замолчал. – Кажется, волосы! Подлинно ничего! уж я видел одно, так покажи и то, что спрятал в руке. Александр, точно уличенный школьник, невольно разжал руку и показал кольцо. – Что это? откуда? – спросил Петр Иваныч. – Это, дядюшка, вещественные знаки… невещественных отношений… – Что? что? дай‑ка сюда эти знаки. – Это залоги… – Верно, из деревни привез? – От Софьи, дядюшка, на память… при прощанье… – Так и есть. И это ты вез за тысячу пятьсот верст? Дядя покачал головой. – Лучше бы ты привез еще мешок сушеной малины: ту, по крайней мере, в лавочку сбыли, а эти залоги… Он рассматривал то волосы, то колечко; волосы понюхал, а колечко взвесил на руке. Потом взял бумажку со стола, завернул в нее оба знака, сжал все это в компактный комок и – бац в окно. – Дядюшка! – неистово закричал Александр, схватив его за руку, но поздно: комок перелетел через угол соседней крыши, упал в канал, на край барки с кирпичами, отскочил и прыгнул в воду. Александр молча, с выражением горького упрека, смотрел на дядю. – Дядюшка! – повторил он. – Что? – Как назвать ваш поступок? – Бросанием из окна в канал невещественных знаков и всякой дряни и пустяков, чего не нужно держать в комнате… – Пустяков! это пустяки! – А ты думал что? – половина твоего сердца… Я пришел к нему за делом, а он вон чем занимается – сидит да думает над дрянью! – Разве это мешает делу, дядюшка? – Очень. Время проходит, а ты до сих пор мне еще и не помянул о своих намерениях: хочешь ли ты служить, избрал ли другое занятие – ни слова! а все оттого, что у тебя Софья да знаки на уме. Вот ты, кажется, к ней письмо пишешь? Так? – Да… я начал было… – А к матери писал? – Нет еще, я хотел завтра. – Отчего же завтра? К матери завтра, а к Софье, которую через месяц надо забыть, сегодня… – Софью? можно ли ее забыть? – Должно. Не брось я твоих залогов, так, пожалуй, чего доброго, ты помнил бы ее лишний месяц. Я оказал тебе вдвойне услугу. Через несколько лет эти знаки напомнили бы тебе глупость, от которой бы ты краснел. – Краснеть от такого чистого, святого воспоминания? это значит не признавать поэзии… – Какая поэзия в том, что глупо? поэзия, например, в письме твоей тетки! желтый цветок, озеро, какая‑то тайна… как я стал читать – мне так стало нехорошо, что и сказать нельзя! чуть не покраснел, а уж я ли не отвык краснеть! – Это ужасно, ужасно, дядюшка! стало быть, вы никогда не любили? – Знаков терпеть не мог. – Это какая‑то деревянная жизнь! – сказал в сильном волнении Александр, – прозябание, а не жизнь! прозябать без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви…6 – И без волос! – прибавил дядя. – Как вы, дядюшка, можете так холодно издеваться над тем, что есть лучшего на земле? ведь это преступление… Любовь… святые волнения! – Знаю я эту святую любовь: в твои лета только увидят локон, башмак, подвязку, дотронутся до руки – так по всему телу и побежит святая, возвышенная любовь, а дай‑ка волю, так и того… Твоя любовь, к сожалению, впереди; от этого никак не уйдешь, а дело уйдет от тебя, если не станешь им заниматься. – Да разве любовь не дело? – Нет: приятное развлечение, только не нужно слишком предаваться ему, а то выйдет вздор. От этого я и боюсь за тебя. – Дядя покачал головой. – Я почти нашел тебе место: ты ведь хочешь служить? – сказал он. – Ах, дядюшка, как я рад! Александр бросился и поцеловал дядю в щеку. – Нашел‑таки случай! – сказал дядя, вытирая щеку, – как это я не остерегся! Ну, так слушай же. Скажи, что ты знаешь, к чему чувствуешь себя способным. – Я знаю богословие, гражданское, уголовное, естественное и народное права, дипломацию, политическую экономию, философию, эстетику, археологию… – Постой, постой! а умеешь ли ты порядочно писать по‑русски? Теперь пока это нужнее всего. – Какой вопрос, дядюшка: умею ли писать по‑русски! – сказал Александр и побежал к комоду, из которого начал вынимать разные бумаги, а дядя между тем взял со стола какое‑то письмо и стал читать. Александр подошел с бумагами к столу и увидел, что дядя читает письмо. Бумаги у него выпали из рук. – Что это вы читаете, дядюшка? – сказал он в испуге. – А вот тут лежало письмо, к другу, должно быть. Извини, мне хотелось взглянуть, как ты пишешь. – И вы прочитали его? – Да, почти – вот только две строки осталось, – сейчас дочитаю; а что? ведь тут секретов нет, иначе бы оно не валялось так… – Что же вы теперь думаете обо мне? – Думаю, что ты порядочно пишешь, правильно, гладко… – Стало быть, вы не прочли, что тут написано? – с живостью спросил Александр. – Нет, кажется, все, – сказал Петр Иваныч, поглядев на обе страницы, – сначала описываешь Петербург, свои впечатления, а потом меня. – Боже мой! – воскликнул Александр и закрыл руками лицо. – Да что ты? что с тобой? – И вы говорите это покойно? вы не сердитесь, не ненавидите меня? – Нет! из чего мне бесноваться? – Повторите, успокойте меня. – Нет, нет, нет. – Мне все не верится; докажите, дядюшка… – Чем прикажешь? – Обнимите меня. – Извини, не могу. – Почему же? – Потому что в этом поступке разума, то есть смысла, нет, или, говоря словами твоего профессора, сознание не побуждает меня к этому; вот если б ты был женщина – так другое дело: там это делается без смысла, по другому побуждению. – Чувство, дядюшка, просится наружу, требует порыва, излияния… – У меня не просится и не требует, да если б и просилось, так я бы воздержался – и тебе тоже советую. – Зачем же? – А затем, чтоб после, когда рассмотришь поближе человека, которого обнял, не краснеть за свои объятия. – Разве не случается, дядюшка, что оттолкнешь человека и после раскаешься? – Случается; оттого я никогда никого и не отталкиваю. – Вы и меня не оттолкнете за мой поступок, не назовете чудовищем? – У тебя кто напишет вздор, тот и чудовище. Этак бы их развелось несметное множество. – Но читать про себя такие горькие истины – и от кого же? от родного племянника! – Ты воображаешь, что написал истину?.. – О дядюшка!.. конечно, я ошибся… я переправлю… простите… – Хочешь, я тебе продиктую истину? – Сделайте милость. – Садись и пиши. Александр вынул лист бумаги и взял перо, а Петр Иваныч, глядя на прочтенное им письмо, диктовал: – «Любезный друг». Написал? – Написал. – «Петербурга и впечатлений своих описывать тебе не стану». – «Не стану», – сказал Александр, написав. «Петербург уже давно описан, а что не описано, то надо видеть самому; впечатления мои тебе ни на что не годятся. Нечего по‑пустому тратить время и бумагу. Лучше опишу моего дядю, потому что это относится лично до меня». – «Дядю», – сказал Александр. – Ну, вот ты пишешь, что я очень добр и умен – может быть, это и правда, может быть, и нет; возьмем лучше середину, пиши: «Дядя мой не глуп и не зол, мне желает добра…» – Дядюшка! я умею ценить и чувствовать… – сказал Александр и потянулся поцеловать его. – «Хотя и не вешается мне на шею», – продолжал диктовать Петр Иваныч. Александр, не дотянувшись до него, поскорей сел на свое место. – А желает добра потому, что не имеет причины и побуждения желать зла и потому что его просила обо мне моя матушка, которая делала некогда для него добро. Он говорит, что меня не любит – и весьма основательно: в две недели нельзя полюбить, и я еще не люблю его, хотя и уверяю в противном». – Как это можно? – сказал Александр. – Пиши, пиши: «Но мы начинаем привыкать друг к другу. Он даже говорит, что можно и совсем обойтись без любви. Он не сидит со мной, обнявшись, с утра до вечера, потому что это вовсе не нужно, да ему и некогда». «Враг искренних излияний», – это можно оставить: это хорошо. Написал? – Написал. – Ну, что у тебя тут еще? «Прозаический дух, демон…» Пиши. Пока Александр писал, Петр Иваныч взял со стола какую‑то бумагу, свернул ее, достал огня и закурил сигару, а бумагу бросил и затоптал. – «Дядя мой ни демон, ни ангел, а такой же человек, как и все, – диктовал он, – только не совсем похож на нас с тобой. Он думает и чувствует по‑земному, полагает, что если мы живем на земле, так и не надо улетать с нее на небо, где нас теперь пока не спрашивают, а заниматься человеческими делами, к которым мы призваны. Оттого он вникает во все земные дела и, между прочим, в жизнь, как она есть, а не как бы нам ее хотелось. Верит в добро и вместе в зло, в прекрасное и прескверное. Любви и дружбе тоже верит, только не думает, что они упали с неба в грязь, а полагает, что они созданы вместе с людьми и для людей, что их так и надобно понимать и вообще рассматривать вещи пристально, с их настоящей стороны, а не заноситься бог знает куда. Между честными людьми он допускает возможность приязни, которая, от частых сношений и привычки, обращается в дружбу. Но он полагает также, что в разлуке привычка теряет силу и люди забывают друг друга и что это вовсе не преступление. Поэтому он уверяет, что я тебя забуду, а ты меня. Это мне, да и тебе, вероятно, кажется дико, но он советует привыкнуть к этой мысли, отчего мы оба не будем в дураках. О любви он того же мнения, с небольшими оттенками: не верит в неизменную и вечную любовь, как не верит в домовых – и нам не советует верить. Впрочем, об этом он советует мне думать как можно меньше, а я тебе советую. Это, говорит он, придет само собою – без зову; говорит, что жизнь не в одном только этом состоит, что для этого, как для всего прочего, бывает свое время, а целый век мечтать об одной любви – глупо. Те, которые ищут ее и не могут ни минуты обойтись без нее, – живут сердцем, и еще чем‑то хуже, на счет головы. Дядя любит заниматься делом, что советует и мне, а я тебе: мы принадлежим к обществу, говорит он, которое нуждается в нас; занимаясь, он не забывает и себя: дело доставляет деньги, а деньги комфорт, который он очень любит. Притом у него, может быть, есть намерения, вследствие которых, вероятно, не я буду его наследником. Дядя не всегда думает о службе да о заводе, он знает наизусть не одного Пушкина…» – Вы, дядюшка? – сказал изумленный Александр. – Да, когда‑нибудь увидишь. Пиши: «Он читает на двух языках все, что выходит замечательного по всем отраслям человеческих знаний, любит искусства, имеет прекрасную коллекцию картин фламандской школы – это его вкус, часто бывает в театре, но не суетится, не мечется, не ахает, не охает, думая, что это ребячество, что надо воздерживать себя, не навязывать никому своих впечатлений, потому, что до них никому нет надобности. Он также не говорит диким языком, что советует и мне, а я тебе. Прощай, пиши ко мне пореже и не теряй по‑пустому времени. Друг твой такой‑то. Ну, месяц и число». – Как можно послать такое письмо? – сказал Александр, – «пиши пореже» – написать это человеку, который нарочно за сто шестьдесят верст приехал, чтобы сказать последнее прости! «Советую то, другое, третье»… он не глупее меня: он вышел вторым кандидатом. – Нужды нет, ты все‑таки пошли: может быть, он поумнее станет: это наведет его на разные новые мысли; хоть вы кончили курс, а школа ваша только что начинается. – Я не могу решиться, дядюшка… – Я никогда не вмешиваюсь в чужие дела, но ты сам просил что‑нибудь для тебя сделать; я стараюсь навести тебя на настоящую дорогу и облегчить первый шаг, а ты упрямишься; ну, как хочешь; я говорю только свое мнение, а принуждать не стану, я тебе не нянька. – Извините, дядюшка: я готов повиноваться, – сказал Александр и тотчас запечатал письмо. Запечатав одно, он стал искать другое, к Софье. Он поглядел на стол – нет, под столом – тоже нет, в ящике – не бывало. – Ты чего‑то ищешь? – сказал дядя. – Я ищу другого письма… к Софье. И дядя стал искать. – Где же оно? – говорил Петр Иваныч, – я, право, не бросал его за окно… – Дядюшка! что вы наделали? ведь вы им закурили сигару! – горестно сказал Александр и поднял обгорелые остатки письма. – Не‑уже‑ли? – воскликнул дядя, – да как это я? и не заметил; смотри, пожалуй, сжег такую драгоценность… А впрочем, знаешь что? оно даже, с одной стороны, хорошо… – Ах, дядюшка, ей‑богу, ни с какой стороны не хорошо… – заметил Александр в отчаянии. – Право, хорошо: с нынешней почтой ты не успеешь написать к ней, а к будущей уж, верно, одумаешься, займешься службой: тебе будет не до того, и, таким образом, сделаешь одной глупостью меньше. – Что ж она подумает обо мне? – А что хочет. Да, я думаю, это полезно и ей. Ведь ты не женишься на ней? Она подумает, что ты ее забыл, забудет тебя сама и меньше будет краснеть перед будущим своим женихом, когда станет уверять его, что никого, кроме его, не любила. – Вы, дядюшка, удивительный человек! для вас не существует постоянства, нет святости обещаний… Жизнь так хороша, так полна прелести, неги: она как гладкое, прекрасное озеро… – На котором растут желтые цветы, что ли? – перебил дядя. – Как озеро, – продолжал Александр, – она полна чего‑то таинственного, заманчивого, скрывающего в себе так много… – Тины, любезный. – Зачем же вы, дядюшка, черпаете тину, зачем так разрушаете и уничтожаете все радости, надежды, блага… смотрите с черной стороны? – Я смотрю с настоящей – и тебе тоже советую: в дураках не будешь. С твоими понятиями жизнь хороша там, в провинции, где ее не ведают, – там и не люди живут, а ангелы: вот Заезжалов – святой человек, тетушка твоя – возвышенная, чувствительная душа, Софья, я думаю, такая же дура, как и тетушка, да еще… – Оканчивайте, дядюшка! – сказал взбешенный Александр. – Да еще такие мечтатели, как ты: водят носом по ветру, не пахнет ли откуда‑нибудь неизменной дружбой да любовью… В сотый раз скажу: напрасно приезжал! – Станет она уверять жениха, что никого не любила! – говорил почти сам с собою Александр. – А ты все свое! – Нет, я уверен, что она прямо, с благородной откровенностью отдаст ему мои письма и… – И знаки, – сказал Петр Иваныч. – Да, и залоги наших отношений… и скажет: «Вот, вот кто первый пробудил струны моего сердца; вот при чьем имени заиграли они впервые…» У дяди начали подниматься брови и расширяться глаза. Александр замолчал. – Что ж ты перестал играть на своих струнах? ну, милый, и подлинно глупа твоя Софья, если сделает такую штуку; надеюсь, у нее есть мать или кто‑нибудь, кто бы мог остановить ее? – Вы, дядюшка, решаетесь назвать глупостью этот святейший порыв души, это благородное излияние сердца; как прикажете думать о вас? – Как тебе заблагорассудится. Жениха своего она заставит подозревать бог знает что; пожалуй, еще и свадьба разойдется, а отчего? оттого, что вы там рвали вместе желтые цветы… Нет, так дела не делаются. Ну, так ты по‑русски писать можешь, – завтра поедем в департамент: я уж говорил о тебе прежнему своему сослуживцу, начальнику отделения; он сказал, что есть вакансия; терять времени нечего… Это что за кипу ты вытащил? – А это мои университетские записки. Вот, позвольте прочесть несколько страниц из лекций Ивана Семеныча, об искусстве в Греции… Он уж начал было проворно переворачивать страницы. – Ох, сделай милость, уволь! – сказал, сморщившись, Петр Иваныч. – А это что? – А это мои диссертации. Я желал бы показать их своему начальнику; особенно тут есть один проект, который я обработал… – А! один из тех проектов, которые тысячу лет уже как исполнены или которых нельзя и не нужно исполнять. – Что вы, дядюшка! да этот проект был представлен одному значительному лицу, любителю просвещения; за это однажды он пригласил меня с ректором обедать. Вот начало другого проекта. – Отобедай у меня дважды, да только не дописывай другого проекта. – Почему же? – Да так, ты теперь хорошего ничего не напишешь, а время уйдет. – Как! слушавши лекции?.. – Они пригодятся тебе со временем, а теперь смотри, читай, учись да делай, что заставят. – Как же узнает начальник о моих способностях? – Мигом узнает: он мастер узнавать. Да ты какое же место хотел бы занять? – Я не знаю, дядюшка, какое бы… – Есть места министров, – говорил Петр Иваныч, – товарищей их, директоров, вице‑директоров, начальников отделений, столоначальников, их помощников, чиновников особых поручений, мало ли? Александр задумался. Он растерялся и не знал, какое выбрать. – Вот бы на первый раз место столоначальника хорошо, – сказал он. – Да, хорошо! – повторил Петр Иваныч. – Я бы присмотрелся к делу, дядюшка, а там месяца через два можно бы и в начальники отделения… Дядя навострил уши. – Конечно, конечно! – сказал он, – потом через три месяца в директоры, ну, а там через год и в министры: так, что ли? Александр покраснел и молчал. – Начальник отделения, вероятно, сказал вам, какая есть вакансия? – спросил он потом. – Нет, – отвечал дядя, – он не говорил, да мы лучше положимся на него; сами‑то, видишь, затрудняемся в выборе, а он уж знает, куда определить. Ты ему не говори о своем затруднении насчет выбора, да и о проектах тоже ни слова: пожалуй, еще обидится, что не доверяем ему, да пугнет порядком: он крутенек. Я бы тебе не советовал говорить и о вещественных знаках здешним красавицам: они не поймут этого, где им понять! это для них слишком высоко: и я насилу вникнул, а они будут гримасничать. Пока дядя говорил, Александр ворочал в руке какой‑то сверток. – Что это еще у тебя? Александр с нетерпением ждал этого вопроса. – Это… я давно хотел вам показать… стихи: вы однажды интересовались… – Что‑то не помню; кажется, я не интересовался… – Вот видите, дядюшка, я думаю, что служба – занятие сухое, в котором не участвует душа, а душа жаждет выразиться, поделиться с ближними избытком чувств и мыслей, переполняющих ее… – Ну так что же? – с нетерпением спросил дядя. – Я чувствую призвание к творчеству… – То есть ты хочешь заняться, кроме службы, еще чем‑нибудь – так, что ли, в переводе? Что ж, очень похвально: чем же? литературой? – Да, дядюшка, я хотел просить вас, нет ли у вас случая поместить кое‑что… – Уверен ли ты, что у тебя есть талант? Без этого ведь ты будешь чернорабочий в искусстве – что ж хорошего? Талант – другое дело: можно работать; много хорошего сделаешь, и притом это капитал – стоит твоих ста душ. – Вы и это измеряете деньгами? – А чем же прикажешь? чем больше тебя читают, тем больше платят денег. – А слава, слава? вот истинная награда певца… – Она устала нянчиться с певцами: слишком много претендентов. Это прежде, бывало, слава, как женщина, ухаживала за всяким, а теперь, замечаешь ли? ее как будто нет совсем, или она спряталась – да! Есть известность, а славы что‑то не слыхать, или она придумала другой способ проявляться: кто лучше пишет, тому больше денег, кто хуже – не прогневайся. Зато нынче порядочный писатель и живет порядочно, не мерзнет и не умирает с голода на чердаке, хоть за ним и не бегают по улицам и не указывают на него пальцами, как на шута; поняли, что поэт не небожитель, а человек: так же глядит, ходит, думает и делает глупости, как другие: чего ж тут смотреть?.. – Как другие – что вы, дядюшка! как это можно говорить! Поэт заклеймен особенною печатью: в нем таится присутствие высшей силы… – Как иногда в других – и в математике, и в часовщике, и в нашем брате, заводчике. Ньютон, Гутенберг, Ватт так же были одарены высшей силой, как и Шекспир, Дант и прочие. Доведи‑ка я каким‑нибудь процессом нашу парголовскую глину до того, чтобы из нее выходил фарфор лучше саксонского или севрского, так ты думаешь, что тут не было бы присутствия высшей силы? – Вы смешиваете искусство с ремеслом, дядюшка. – Боже сохрани! Искусство само по себе, ремесло само по себе, а творчество может быть и в том и в другом, так же точно, как и не быть. Если нет его, так ремесленник так и называется ремесленник, а не творец, и поэт без творчества уж не поэт, а сочинитель… Да разве вам об этом не читали в университете? Чему же вы там учились?.. Дяде уж самому стало досадно, что он пустился в такие объяснения о том, что считал общеизвестной истиной. «Это похоже на искренние излияния», – подумал он. – Покажи‑ка, что там у тебя? – спросил он, – стихотворения? Дядя взял сверток и начал читать первую страницу. Отколь порой тоска и горе Внезапной тучей налетят И, сердце с жизнию поссоря… – Дай‑ка, Александр, огня. Он закурил сигару и продолжал: В нем рой желаний заменят? Зачем вдруг сумрачным ненастьем Падет на душу тяжкий сон, Каким неведомым несчастьем Ее смутит внезапно он… – Одно и то же в первых четырех стихах сказано, и вышла вода, – заметил Петр Иваныч и читал: Кто отгадает, отчего Проступит хладными слезами Вдруг побледневшее чело… – Как же это так? Чело по́том проступает, а слезами – не видывал. И что тогда творится с нами? Небес далеких тишина В тот миг ужасна и страшна… – Ужасна и страшна – одно и то же. Гляжу на небо: там луна… – Луна непременно: без нее никак нельзя! Если у тебя тут есть мечта и дева– ты погиб: я отступаюсь от тебя. Гляжу на небо: там луна Безмолвно плавает, сияя, И мнится, в ней погребена, От века тайна роковая. – Недурно! Дай‑ка еще огня… сигара погасла. Где бишь, – да! В эфире звезды, притаясь, Дрожат в изменчивом сиянье И, будто дружно согласясь, Хранят коварное молчанье. Так в мире все грозит бедой, Все зло нам дико предвещает, Беспечно будто бы качает Нас в нем обманчивый покой; И грусти той назва…нья нет… Дядя сильно зевнул и продолжал: Она пройдет, умчит и след, Как перелетный ветр степей С песков сдувает след зверей. – Ну, уж «зверей»‑то тут куда нехорошо! Зачем же тут черта? А! это было о грусти, а теперь о радости… И он начал скороговоркой читать, почти про себя: Зато случается порой Иной в нас демон поселится, Тогда восторг живой струей Насильно в душу протеснится… И затрепещет сладко грудь…7 и т. д. – Ни худо, ни хорошо! – сказал он, окончив. – Впрочем, другие начинали и хуже; попробуй, пиши, занимайся, если есть охота; может быть, и обнаружится талант; тогда другое дело. Александр опечалился. Он ожидал совсем не такого отзыва. Его немного утешало то, что он считал дядю человеком холодным, почти без души. – Вот перевод из Шиллера, – сказал он. – Довольно; я вижу; а ты знаешь и языки? – Я знаю по‑французски, по‑немецки и немного по‑английски. – Поздравляю тебя, давно бы ты сказал: из тебя можно многое сделать. Давеча насказал мне про политическую экономию, философию, археологию, бог знает про что еще, а о главном ни слова – скромность некстати. Я тебе тотчас найду и литературное занятие. – Неужели, дядюшка? вот обяжете! – позвольте вас обнять. – Погоди, вот как найду. – Не покажете ли вы чего‑нибудь из моих сочинений будущему моему начальнику, чтоб дать понятие? – Нет, не нужно; если понадобится, ты и сам покажешь, а может быть, и не понадобится. Подари‑ка ты мне свои проекты и сочинения!.. – Подарить? – извольте, дядюшка, – сказал Александр, которому польстило это требование дяди. – Не угодно ли, я вам сделаю оглавление всех статей в хронологическом порядке? – Нет, не нужно… Спасибо за подарок. Евсей! отнеси эти бумаги к Василью. – Зачем же к Василью? в ваш кабинет. – Он просил у меня бумаги обклеить что‑то… – Как, дядюшка?.. – в ужасе спросил Александр и схватил кипу назад. – Ведь ты подарил, а тебе что за дело, какое употребление я сделаю из твоего подарка?.. – Вы не щадите ничего… ничего!.. – с отчаянием стонал он, прижимая бумаги обеими руками к груди. – Александр, послушайся меня, – сказал дядя, вырывая у него бумаги, – не будешь краснеть после и скажешь мне спасибо. Александр выпустил бумаги из рук. – На, отнеси, Евсей, – сказал Петр Иваныч. – Ну, вот теперь у тебя в комнате чисто и хорошо: пустяков нет; от тебя будет зависеть наполнить ее сором или чем‑нибудь дельным. Поедем на завод прогуляться, рассеяться, подышать свежим воздухом и посмотреть, как работают. Утром Петр Иваныч привез племянника в департамент, и пока сам он говорил с своим приятелем – начальником отделения, Александр знакомился с этим новым для него миром. Он еще мечтал все о проектах и ломал себе голову над тем, какой государственный вопрос предложат ему решить, между тем все стоял и смотрел. «Точно завод моего дяди! – решил он наконец. – Как там один мастер возьмет кусок массы, бросит ее в машину, повернет раз, два, три, – смотришь, выйдет конус, овал или полукруг; потом передает другому, тот сушит на огне, третий золотит, четвертый расписывает, и выйдет чашка, или ваза, или блюдечко. И тут: придет посторонний проситель, подаст, полусогнувшись, с жалкой улыбкой, бумагу – мастер возьмет, едва дотронется до нее пером и передаст другому, тот бросит ее в массу тысяч других бумаг, – но она не затеряется: заклейменная нумером и числом, она пройдет невредимо через двадцать рук, плодясь и производя себе подобных. Третий возьмет ее и полезет зачем‑то в шкаф, заглянет или в книгу, или в другую бумагу, скажет несколько магических слов четвертому – и тот пошел скрипеть пером. Поскрипев, передает родительницу с новым чадом пятому – тот скрипит в свою очередь пером, и рождается еще плод, пятый охорашивает его и сдает дальше, и так бумага идет, идет – никогда не пропадает: умрут ее производители, а она все существует целые веки. Когда, наконец, ее покроет вековая пыль, и тогда еще тревожат ее и советуются с нею. И каждый день, каждый час, и сегодня и завтра, и целый век, бюрократическая машина работает стройно, непрерывно, без отдыха, как будто нет людей, – одни колеса да пружины… Где же разум, оживляющий и двигающий эту фабрику бумаг? – думал Александр, – в книгах ли, в самих ли бумагах, или в головах этих людей?» И какие лица увидел он тут! На улице как будто этакие и не встречаются и не выходят на божий свет: тут, кажется, они родились, выросли, срослись с своими местами, тут и умрут. Поглядел Адуев пристально на начальника отделения: точно Юпитер‑громовержец; откроет рот – и бежит Меркурий с медной бляхой на груди; протянет руку с бумагой – и десять рук тянутся принять ее. – Иван Иваныч! – сказал он. Иван Иваныч выскочил из‑за стола, подбежал к Юпитеру и стал перед ним как лист перед травой. И Александр оробел, сам не зная отчего. – Дайте табачку! Тот с подобострастием поднес обеими руками открытую табакерку. – Да испытайте вот их! – сказал начальник, указывая на Адуева. «Так вот кто будет меня испытывать! – думал Адуев, глядя на желтую фигуру Ивана Иваныча с обтертыми локтями. – Неужели и этот человек решает государственные вопросы!» – Хороша ли у вас рука? – спросил Иван Иваныч. – Рука? – Да‑с; почерк. Вот потрудитесь переписать эту бумажку. Александр удивился этому требованию, но исполнил его. Иван Иваныч сморщился, поглядев на его труд. – Плохо пишут‑с, – сказал он начальнику отделения. Тот поглядел. – Да, нехорошо: набело не может писать. Ну, пусть пока переписывает отпуски, а там, как привыкнет немного, займите его исполнением бумаг; может быть, он годится: он учился в университете. Вскоре и Адуев стал одною из пружин машины. Он писал, писал, писал без конца и удивлялся уже, что по утрам можно делать что‑нибудь другое; а когда вспоминал о своих проектах, краска бросалась ему в лицо. «Дядюшка! – думал он, – в одном уж ты прав, немилосердно прав; неужели и во всем так? ужели я ошибался и в заветных, вдохновенных думах, и в теплых верованиях в любовь, в дружбу… и в людей… и в самого себя?.. Что же жизнь?» Он наклонялся над бумагой и сильнее скрипел пером, а у самого под ресницами сверкали слезы. – Тебе решительно улыбается фортуна, – говорил Петр Иваныч племяннику. – Я сначала целый год без жалованья служил, а ты вдруг поступил на старший оклад; ведь это семьсот пятьдесят рублей, а с наградой тысяча будет. Прекрасно на первый случай! Начальник отделения хвалит тебя; только говорит, что ты рассеян: то запятых не поставишь, то забудешь написать содержание бумаги. Пожалуйста, отвыкни: главное дело – обращай внимание на то, что у тебя перед глазами, а не заносись вон куда. Дядя указал рукой кверху. С тех пор он сделался еще ласковее к племяннику. – Какой прекрасный человек мой столоначальник, дядюшка! – сказал однажды Александр. – А ты почем знаешь? – Мы сблизились с ним. Такая возвышенная душа, такое честное, благородное направление мыслей! и с помощником также: это, кажется, человек с твердой волей, с железным характером… – Уж ты успел сблизиться с ними? – Да, как же!.. – Не звал ли тебя столоначальник к себе по четвергам? – Ах, очень: каждый четверг. Он, кажется, чувствует ко мне особенное влеченье… – А помощник просил денег взаймы? – Да, дядюшка, безделицу… я ему дал двадцать пять рублей, что со мной было; он просил еще пятьдесят. – Уж дал! А! – сказал с досадой дядя, – тут отчасти я виноват, что не предупредил тебя; да я думал, что ты не до такой степени прост, чтоб через две недели знакомства давать деньги взаймы. Нечего делать, грех пополам, двенадцать с полтиной считай за мной. – Как, дядюшка, ведь он отдаст? – Держи карман! Я его знаю: за ним пропадает моих сто рублей с тех пор, как я там служил. Он у всех берет. Теперь, если попросит, ты скажи ему, что я прошу его вспомнить мой должок – отстанет! а к столоначальнику не ходи. – Отчего же, дядюшка? – Он картежник. Посадит тебя с двумя такими же молодцами, как сам, а те стакнутся и оставят тебя без гроша. – Картежник! – говорил в изумлении Александр, – возможно ли? Кажется, так склонен к искренним излияниям… – А ты скажи ему, так, между прочим, в разговоре, что я у тебя взял все деньги на сохранение, так и увидишь, склонен ли он к искренним излияниям и позовет ли когда‑нибудь к себе в четверг. Александр задумался. Дядя покачал головой. – А ты думал, что там около тебя ангелы сидят! Искренние излияния, особенное влечение! Как, кажется, не подумать о том прежде: не мерзавцы ли какие‑нибудь около? Напрасно ты приезжал! – сказал он, – право, напрасно! Однажды Александр только что проснулся. Евсей подал ему большой пакет, с запиской от дяди. «Наконец вот тебе и литературное занятие, – написано было в записке, – я вчера виделся с знакомым мне журналистом; он прислал тебе для опыта работу». От радости у Александра дрожали руки, когда он распечатывал пакет. Там была немецкая рукопись. «Что это – проза? – сказал он, – о чем же?» И прочитал написанное наверху карандашом: «О наземе, статья для отдела о сельском хозяйстве. Просят перевести поскорее». Долго, задумчивый, сидел он над статьею, потом медленно, со вздохом, принялся за перо и начал переводить. Через два дня статья была готова и отослана. – Прекрасно, прекрасно! – сказал ему через несколько дней Петр Иваныч. – Редактор предоволен, только находит, что стиль не довольно строг; ну, да с первого раза нельзя же всего требовать. Он хочет познакомиться с тобой. Ступай к нему завтра, часов в семь вечера: там он уж приготовил еще статью. – Опять о том же, дядюшка? – Нет, о чем‑то другом; он мне сказывал, да я забыл… ах, да: о картофельной патоке. Ты, Александр, должно быть, в сорочке родился. Я, наконец, начинаю надеяться, что из тебя что‑нибудь и выйдет: скоро, может быть, не стану говорить тебе, зачем ты приезжал. Не прошло месяца, а уж со всех сторон так на тебя и льется. Там тысяча рублей, да редактор обещал сто рублей в месяц за четыре печатных листа: это ведь две тысячи двести рублей! Нет! я не так начал! – сказал он, сдвинув немного брови. – Напиши же к матери, что ты пристроен и каким образом. Я тоже стану отвечать ей, напишу, что я, за ее добро ко мне, сделал для тебя все, что мог. – Маменька будет вам… очень благодарна, дядюшка, и я тоже… – сказал Александр со вздохом, но уж не бросился обнимать дядю. |