Кэтрин Энн Портер корабль дураков
Скачать 3.85 Mb.
|
С высоты своих строго упорядоченных нравственных принципов — как человек, который движется, руководствуясь картой и компасом, и прочно занимает одну из видных ступеней на общественной лестнице, столь беспредельно высокой, что высший из начальников ему неведом и невидим, капитан наслаждался этим апокалипсическим видением: полнейшим хаосом, анархией и разбродом в Соединенных Штатах, стране, которой он никогда не видел, ибо ни один его корабль не заходил в какой-либо порт крупнее Хьюстона (штат Техас) — на искусственном канале, среди лугов, в глуши, где не найдешь никаких признаков цивилизации. Канал этот был еще уже и еще скучнее, чем река Везер, по которой он доходил до Бремерхафена. Он втайне упивался этой картиной: беззаконное кровожадное безумие вспыхивает опять и опять, в любой час, в любом неизвестном месте — его и на карте не сыщешь, — но всегда среди людей, которых по закону можно и нужно убивать, и всегда он, капитан Тиле, в центре событий, всем командует и управляет. Ничего достойного таких надежд на применение силы еще не случалось в его жизни, даже на войне — там, он вынужден в этом себе признаться, он делал дело полезное, достойное, но незаметное и не имел ни малейшей возможности проявить свои подлинные таланты. Видно, сама судьба его преследует, он вполне способен совладать с крупнейшими беспорядками, подавить всякое неповиновение, а тут, на корабле, вынужден управляться с дурацкими потасовками, разбитыми головами на нижней палубе да с шайкой жуликов и воришек, которые что-то чересчур обнаглели; все это ниже его достоинства, однако надо ими заняться. С грустью думал он о былой, уже не существующей Германии — о Германии его детства и ранней юности, о единственной Германии, какую он в душе признавал: вот где царили порядок, гармония, простота, благопристойность, в общественных местах всюду висели надписи — это запрещено, это недозволено, они наставляли, руководили, и людям уже непростительно было ошибаться; совершил ошибку — значит, умышленно преступил правила и запреты. Вот почему вершить правосудие здесь можно было быстрей и уверенней, чем в других странах. Поместите крошечную табличку с надписью «Verboten» [67] на краю зеленой лужайки — и даже трехлетний малыш, еще не умея читать, сообразит, что за край ступать не следует. Вот он когда-то не сообразил или, может быть, не обращал должного внимания на таблички, по ребяческой беззаботности или неведению шагнул на лужайку почти рядом с табличкой — и отец, который повел его утром в парк на прогулку, тут же на месте отлупил его тростью, вся спина была исполосована, сплошь в синяках; наглядный был урок, не только виновнику прочно запомнился, но и всем очевидцам послужил примером того, как родителям надлежит воспитывать в детях уважение к порядку… Вздрогнув всем телом, капитан очнулся от своих грез, поглядел на часы и сказал официанту: — Налейте мне, пожалуйста, вина и принесите рыбу. Тут в кают-компанию ворвались испанцы во всеоружии своих национальных костюмов и профессионального искусства и торжественной процессией двинулись к капитану под звуки известного марша тореадора: Тито и Маноло играли на гитарах, постукивали кастаньеты дам; ослепительно улыбающиеся женские лица — точно маски в три цвета: черный, белый и кроваво- красный. На женщинах тонкие узорчатые платья, красные с белым, длиннейшие пышные шлейфы волочатся по полу. В черных блестящих волосах — высокие черепаховые гребни, в которые воткнуты спереди матерчатые розы, а поверх накинуты короткие черные кружевные мантильи. Сверкают блестками веера, звенят и позвякивают ожерелья, серьги, браслеты и всевозможные украшения из разноцветных стекляшек и металла «под золото», спереди юбки короткие и выставляют напоказ стройные ножки в черных кружевных чулках и красных шелковых туфельках на высоких каблуках. Мужчины — в неизменных как форма костюмах испанских танцоров: черные штаны в обтяжку, с высокой талией, перехваченной широким красным поясом, короткая черная курточка, легкие черные туфли с плоскими бантами. Рэк — в наряде Кармен, Рик — в костюме тореадора, оба несколько взъерошенные, потому что каждый старался за одежду и за волосы оттащить другого назад и оказаться во главе шествия. Вся эта орава обошла вокруг стола, бренча на струнах, щелкая каблуками и кастаньетами, вертясь и раскланиваясь, истинно карнавальным шествием, на всех лицах застыла улыбка. Капитан Типе, величественный, отчужденный, поднялся и ответил на приветствия убийственно холодным поклоном. Этот знак вежливости танцоры приняли так, словно их встретила восторженная аудитория. Наконец официанты отодвинули для дам стулья, и они уселись, возбужденно вскрикивая, точно стая ворон опустилась на пшеничное поле, — Лола по правую руку от капитана, Ампаро по левую; остальные тоже разместились за раздвинутым во всю длину столом — наконец-то, после ожесточенной борьбы, они оказались гостями капитана, этой чести они стремились добиться хотя бы раз в жизни, и не только завоевать ее, но и доказать, что имеют на нее полное право. Теперь они уже не улыбались — со свирепым торжеством, с холодным блеском в глазах оглядывали они остальных пассажиров. Кое-кто и сейчас притворяется, что их не замечает? Ну и пусть! Победители ни на минуту не забывали, ради чего одержана победа. Они пришли высказать свое уважение капитану — и принялись его высказывать многословно и цветисто. Приготовленные для них блюда остыли, и официанты их унесли, ели только Рик и Рэк — эти никогда не теряли аппетита; а взрослые по очереди вставали с бокалами в руках и произносили речи, каждый, чуть-чуть по-иному выстраивая пышные фразы, выражал ту же пылкую надежду: да сблизит этот прекрасный праздник два великих страдающих государства — Испанию и Германию, и да восстановится во всей славе блистательный былой порядок — Испанская монархия, Германская империя! Неиссякаемо сыпались цветы красноречия, и капитан начал поеживаться; когда же прояснился политический смысл этих речей, он побледнел от бешенства. Он всегда глубоко скорбел о кайзере; всей душой он ненавидел жалкий лжереспубликанизм послевоенной потерпевшей поражение Германии — и его безмерно возмутило, что эти ничтожества, подонки, эта шушера смеют заявлять о каком-то родстве с ним, капитаном Тиле, объявляя себя монархистами; они провозглашают тосты во славу великого порядка, который по самой природе вещей они не вправе называть своим — они могут только покоряться ему, как рабы хлысту господина. Монархисты? Да как они смеют называться монархистами — даже произнести это слово они недостойны! Дело этих нищих бродяг — выстроиться вдоль улиц, по которым проезжает особа королевской крови, и кричать «ура», драться из-за монет, разбросанных на паперти собора после королевской свадьбы, плясать на улицах в дни ярмарок и потом обходить зрителей с протянутой рукой. Огромным усилием воли капитан Тиле заставил себя взять бокал — конечно же, он задохнется, если глотнет хоть каплю вина в такой гнусной компании! Он слегка приподнял бокал над тарелкой, чуть заметно повел им, чопорно кивнул, не поднимая глаз, и вновь поставил бокал. Танцоры бурно вскочили, словно бы в порыве восторга, и закричали: — Долгих лет вашей матушке! Капитан побагровел от злости — такая неприличная фамильярность! Его матушка уже двадцать с лишком лет как умерла, и он не очень-то ее жаловал, когда она была жива. А эти нахалы тянулись к нему через стол, придвинулись совсем близко, вот-вот в его кожу впитаются черная краска, сгустившаяся на ресницах женщин, и помада, которая чуть ли не течет с мужских причесок, и невыносимая вонь их духов, кажется, вовек ему не отмыться… и тут он окончательно сбросил маску вынужденной признательности. Лицо его заострилось, окаменело, он откинулся в кресле, оперся на подлокотники. В тех, что прежде сидели за его столом, а теперь рассеялись по кают-компании, всколыхнулась жалость, они начали переглядываться, впервые между ними возникло безмолвное согласие; даже Лиззи и фрау Риттерсдорф дружно покачали головами и нахмурились, даже казначей и доктор Шуман, который пришел позже всех, обменялись неодобрительными взглядами. Молодые супруги с Кубы, пораньше накормив и уложив детей, пригласили к отведенному для них столику жену мексиканского дипломата, маленькую, хрупкую сеньору Ортега: ее обычное место было занято, а всем троим хотелось провести этот беспокойный вечер в порядочном обществе. Несколько минут они молча смотрели на представление, которое разыгрывалось за капитанским столом. Потом молодой супруг сказал: — Это совершенно неприлично. Когда я покупал у них лотерейные билеты, я понятия не имел, что они готовят такую дерзкую выходку! — Просто стыдно становится, что я тоже испанка, — сказала сеньора Ортега. Она, конечно, знала, как рассуждает самый последний испанец в Испании об испанцах Мексики и Кубы, это, мол, жалкие полукровки, в их жилах течет мерзкая кровь индейцев и негров, и говорят они не на чистом испанском, а на каком-то попугайском наречии. — Они хуже индейцев, — прибавила сеньора Ортега. — Ну, они ведь просто цыгане, — « сказал молодой человек. — Цыгане из Гранады. — А мне говорили, что они еще хуже цыган, — вставила его жена. — Они испанцы, а называют себя цыганами. — И ко всему так себя ведут! — сказала сеньора Ортега. — Мне очень жаль бедного капитана, никогда не думала, что буду так ему сочувствовать! Мне всегда казалось, немцы ужасно неприятные. Мы знали в Мексике очень много немцев, и я часто говорила мужу — пожалуйста, будь осторожен, смотри, чтобы тебя не послали в Германию! — Мой прадедушка был немец, коммерсант в Гаване,сухо заметила молодая кубинка. — О, извините! — огорченно пробормотала сеньора Ортега. Ужин продолжался в молчании. За капитанским столом Лола по праву взяла на себя роль распорядительницы. Яростно сверкая глазами, размахивая бокалом, точно каким-то оружием, она огляделась по сторонам и крикнула своим низким звучным голосом: — Тише! Я хочу сказать тост! За вечную дружбу двух великих стран — Королевства испанского и Германской империи, за великих вождей, которые восстанавливают власть и порядок в наших исстрадавшихся странах! — Viva! Viva! — в один голос закричали остальные и разом выпили. Капитан не шевельнулся, и никто, кроме танцоров, не стал пить. Тогда Лола опять закричала, голос ее зазвенел от злости: — А всем бессовестным, бездушным упрямцам, кто не захотел внести свою долю и принять участие в этом празднике и отдать дань отваге, превосходству, благородству ума и сердца и… одним словом, вам, мой капитан, — Лола с самой своей ослепительной улыбкой наклонилась к капитану Тиле, — всем, кто старался нарушить радость и красоту сегодняшнего торжества, вечный стыд, срам и позор! Все танцоры, даже Рик и Рэк, закричали «Viva!» и залпом осушили бокалы. У капитана шумело в ушах; уже не понимая, был это тост и хвала или же проклятие, за кого и против кого пили, он встал и отшвырнул салфетку. И тотчас повскакали с мест кубинские студенты, высоко подняли огромные кубки красного вина, весело завопили: — Стыд! Срам! Вечный позор! Viva las Verguenzas! Viva la Cucaracha! [68] И принялись горланить все ту же песню о несчастной Тараканихе, о всевозможных ее горестях и лишениях. В разных концах кают-компании множество голосов подхватило песню — сначала заорали вразброд, но очень быстро хор сладился, многие в такт захлопали в ладоши, затопали ногами. «Cucaracha, cucaracha, ya no puede caminar, porque no tiene, porque no tiene Marihuana para fumar». [69] Капитан Тиле сунул пальцы за воротник, словно его душило, сказал сквозь зубы, как сплюнул: «Благодарю, благодарю!» — и, слепо пробиваясь между столиками, ринулся вон из кают-компании. Танцоры никого и ничего не замечали, кроме главного предмета их внимания; они двинулись за капитаном, все еще выкликая «Viva! Viva!» — но теперь их совсем заглушил буйный хор. Они вышли к трапу и остановились, тщетно озираясь по сторонам; капитан улизнул от них, скрылся у себя на мостике, точно лиса в норе, и потом целые сутки его никто не видел. А Дженни, конечно, не выдержала (Дэвид так и знал, что не выдержит!), принялась заодно со всеми покачиваться и хлопать в ладоши и во все горло запела про Тараканиху, чем дальше, тем хуже, ведь песня с каждым куплетом становилась непристойнее, а Дженни пела все подряд, и люди за ближними столиками уже смотрели на нее с изумлением. Она единственная из женщин присоединилась к этому хору. — О Господи! — в отчаянии сказал наконец Дэвид. — Ты хоть понимаешь, что поешь? Дженни продолжала притопывать ногой и отбивать ладонью такт. — Конечно, понимаю. Если хочешь, я спою это по-английски. Пожалуйста, Дэвид, потерпи, я не могу удержаться. Я так же не вольна в себе, как ты в себе. По-моему, вся эта история — дикость, все нечестно и неправильно, мы оба это понимаем; но я другого не могу взять в толк: если ты знаешь, что все так скверно, почему ты не попробовал им помешать? Почему не дал мне позвать полицию или вовремя предупредить хоть кого-нибудь из тех лавочников? Мы же видели, что эти танцоры всюду воровали. — Это было не наше дело, — коротко ответил Дэвид. — А тогда почему ты сейчас такой праведный? Почему сидишь надутый? — забыв обо всякой осторожности, нетерпеливо спросила Дженни. — Потому что этот праздник тоже не наше дело, — отрезал Дэвид. Дженни допила вино и посмотрела, как пассажиры вслед за испанцами потянулись к выходу. — Ладно, — сказала она. — Желаю тебе поразвлечься. А я пойду танцевать с первым, кто меня пригласит! И оставила его одного за десертом и кофе. Тито и Лола заранее предупредили дирижера: оркестр должен играть попеременно немецкие и испанские танцы до тех пор, пока не начнется розыгрыш лотереи. А тогда пускай играет, что хочет; дирижер любезно согласился, за что получил пять лотерейных билетов, и с вожделением посматривал на белую вышитую шелковую шаль, очень подходящую для его подружки в Висбадене. Когда танцоры и те, кто потянулся следом, вышли на палубу, дирижер с воодушевлением встретил их своими излюбленными «Сказками венского леса». При первых звуках музыки словно искра пробежала по толпе, светлячок веселья заиграл на всех лицах, и они озарились улыбками робкой надежды. Испанцы во главе шествия, едва выйдя на палубу, разделились на пары и выступали под музыку с заученной грацией, изящные, точно фарфоровые статуэтки, все одинаково стройные, по-змеиному гибкие, у всех небольшие, хорошо вылепленные головки, красивые, точеные руки и ноги. Казалось, это одна семья, красивые, но злющие братья и сестры, их колючие глаза и недобрые губы никак не сочетались с беспечно веселыми движениями. За ними следовали несколько пар немцев: фрау Риттерсдорф с молодым помощником капитана, чета Баумгартнер (у обоих на лицах уныние), Эльза с отцом, Рибер с Лиззи… По сравнению с испанцами все они казались неотесанными, нескладными и плохо сочетались друг с другом — совсем разного роста и сложения, одни тощие, другие толстые, лица у всех бесцветные, невыразительные; лишь одинаковая вялость и неуклюжесть выдавала, что все они — люди одной национальности, да еще все одинаково в этой чуждой им роли участников непривычного торжества напускали на себя судорожную, неестественную веселость. Испанцы не удостоили их ни единым взглядом, а немцы глаз не могли отвести от испанцев. И понемногу у одного за другим возникало смутное подозрение, которое вскоре перешло в тягостную уверенность: эти актеры с птичьей легкостью в движениях уже не танцевали чистый, классический венский вальс — нет, вне всякого сомнения, они разыгрывали пародию, оскорбительную карикатуру на немецкую манеру вальсировать! Миссис Тредуэл танцевала с молодым моряком, они тотчас заметили эту презабавную комедию и оба весело рассмеялись. В ту же минуту раскусили проделку испанцев и Дженни с Фрейтагом. — Это очень смешно, но как жестоко! — сказала Дженни. — По-моему, это так верно, что уже почти не смешно, — слегка нахмурился Фрейтаг и закружил ее под музыку. Но едва они успели пройти круг-другой, стало ясно, что теперь испанцы передразнивают их, и еще того ясней — что они так же смешны и нелепы, как вечное всеобщее посмешище — Лиззи и Рибер. Пепе и Ампаро в точности уловили и изобразили жеманство миссис Тредуэл, ее манеру держаться на расстоянии вытянутой руки от молодого кавалера и его деревянную чопорность; Маноло с Кончей зло передразнивали воинственность Фрейтага и самозабвение Дженни, ее словно в полуобмороке запрокинутую голову. Панчо и Пастора упорно продолжали пародировать Рибера с Лиззи: Панчо подскакивал, как мяч. Пастора вертелась вокруг собственной оси, точно оживший телеграфный столб. Дженни резко остановилась. — Нет, знаете, с меня хватит. Они просто невыносимы… Не хочу я больше танцевать. — Мне тоже не хочется, — сказал Фрейтаг. — Давайте обойдем корабль. Посмотрим, как действует здешняя механика. Этот балаган мне надоел. Миссис Тредуэл один танец протанцевала со своим моряком, отклонила приглашение Дэнни, который надеялся провести с нею время, пока не удалось перехватить Пастору, и приняла приглашение казначея; неуклюжий толстяк с неожиданной стремительностью трижды промчал ее по тесноватой площадке, отведенной для танцев, — казалось, его дама уносится из его могучих рук, точно легкий шарф, — и внезапно остановился, пыхтя и отдуваясь, весь побагровел, закрыл глаза… наконец встревоженная миссис Тредуэл спросила, не может ли она ему чем-нибудь помочь. — Можете, — выдохнул он. — Посидите со мной, выпьем еще шаумвейна. По счастью, подоспел ее красивый, сверкающий золотыми галунами морячок, почтительно поклонился казначею и снова повел ее танцевать. Она заметила — его бело-розовое гладкое лицо ничего не выражает, ровным счетом ничего! Такой он прилизанный, чистенький, безукоризненно правильный, будто и не человек вовсе, будто отлит был в какую-то стандартную форму, да так и застыл. И танцует ровненько, гладенько, маленькими шажками, приноравливаясь к ней, и держит ее, совсем не по моде, на почтительном расстоянии, будто учился в той же школе танцев. А ведь он почти мальчик, в сыновья мне годится, невольно подумала миссис Тредуэл, а держится совсем как мой дедушка. Что ж, решила она, это не так уж плохо, и отдалась неспешному кружению вальса, и ей стала отрадна эта плавная легкость и приятная близость мужчины — не тяжесть, не обуза, просто он рядом. На минуту она закрыла глаза и кружилась в успокоительной полутьме, ощущая смутную нежность к призраку, что ведет ее, едва касаясь ее ладони и талии, — возлюбленный, с кем она танцевала в мечтах задолго до того, как впервые танцевала с мужчиной. А потом открыла глаза и поймала на себе его взгляд — |