Кэтрин Энн Портер корабль дураков
Скачать 3.85 Mb.
|
упрямое лицо и непроницаемый взгляд, он замахнулся. Она резко откачнулась вбок, но слезы брызнули вновь еще раньше, чем мужнина ладонь хлопнула ее по щеке, точно лопасть весла. Он шлепнул не так уж сильно, даже не больно, но жена, потеряв равновесие, слетела со стула, не удержалась на ногах, упала, ударилась скулой об умывальник. Проснулся Ганс, пугливо съежился, сжался в комок, закрыл глаза скрещенными руками и закричал. Корабль сильно качало, фрау Баумгартнер никак не могла подняться с пола, муж взял ее за руки и поднял. И при этом закричал — уже не гневно, о гневе он позабыл, но вне себя от горя: — Вяжешь! Да как ты могла?! Сидишь и вяжешь, когда я готов покончить с собой! О Господи, ну что делать с такой женщиной?! — А мне все равно! — с ужасающим упрямством крикнула в ответ жена. — Мне все равно! Посмотри на своего несчастного ребенка, ты напугал его до смерти. Что с ним будет, если у него на глазах творится такое? Стыда у тебя нет! Отец обернулся к сыну, взмахнул руками, готовый его обнять. Но Ганс выставил руки, словно защищаясь, и взмолился: — Нет-нет, папа, пожалуйста, не бей меня! Баумгартнер был потрясен. Опустился на колени у кровати, привлек плачущего мальчика к своей груди, забормотал нежно: — Бедный мой сыночек, хорошее мое дитятко, папа тебя и пальцем не тронет. С чего ты взял, что я могу тебя обидеть. Ганс закаменел в его объятиях, резко отвернулся, чтобы не вдыхать отвратительный запах перегара, стиснул губы, с ужасом ощутил, как на щеках с его слезами смешиваются липкие, теплые отцовы слезы. Молча подошла мать, она больше не плакала, на скуле у нее набухал огромный синяк. Она обняла сразу обоих, сына и мужа, и сказала с величайшей нежностью: — Послушай, Карл… это надо прекратить. Грешно мучить его нашими огорчениями. Он заболеет. Он никогда этого не забудет. Постарайся простить меня, Карл. Я виновата. Муж сейчас же выпрямился, обернулся, привлек ее к себе, едва не придавив Ганса, который откинулся назад между ними, как мог дальше от обоих. — Милая моя Гретель! Я тоже виноват, прости. Сердце мое разбито. — Нет-нет! — в отчаянии запротестовала жена. Оба размякли от слез, с удивлением ощутили, как пробуждается в них чувственное желание, и принялись ласкать не друг друга, а стиснутого между ними сына; воскресшая страсть их друг к другу волнами прокатывалась над ним, через него, взад и вперед. Ганс метнулся в сторону, пытаясь вырваться из клетки их объятий. Они опомнились и выпустили его. Он скорчился в дальнем углу кровати, старался на них не смотреть. Чепец матери упал на пол, им под ноги, и они мяли и пачкали подошвами яркие ленты. Мать нагнулась за ним, отец тоже неуклюже наклонился, хотел подать ей чепец. Оба встали, потом опять сели, обнимая друг друга. — О, о, о, — снова и снова прерывисто шептала мать и прижималась лицом к плечу отца, будто хотела совсем задохнуться. Потом она подняла голову, блуждающий взгляд ее остановился на сынишке — мальчик отвернулся к стене, беспомощно уронил руки. Совсем сирота, несчастный, брошенный ребенок, найденыш, далеко не уверенный, что ему рады в этом мире. Не шевелясь, чтобы не потревожить мужа (теперь уже он уткнулся ей в плечо), фрау Баумгартнер сказала обычным тоном заботливой матери: — Вымой лицо и руки, сынок, тебе станет лучше… теплой водой, а не холодной, и поторопись. Так поздно, а ты не спишь. Нам всем пора спать, сейчас все ляжем. Ганс встал и робко начал умываться, он неловко возился с мокрым полотенцем и не поднимал глаз, точно ему совестно было стоять в ночной рубашке и умываться перед этими чужими людьми. Тихий, несчастный, горько сжав губы, он вытер лицо и руки, забрался в постель и натянул одеяло до подбородка. Мать снова ласково подошла к нему. — Ну, вот и хорошо, мой маленький. Теперь спи, спи… все прошло, ничего плохого не случилось. Иногда мы сильней всего сердимся на тех, кого больше всего любим. Прочитай молитву, сынок, и спокойной ночи. Она смутно улыбалась — не ему, не Гансу, а каким-то своим мыслям. Отец тоже подошел и влажными губами чмокнул его в щеку. — Спокойной ночи, дружок. Они погасили свет и начали торопливо раздеваться. Слышно, что торопятся. Ганс неподвижно лежал в темноте, стиснув руки на груди, вытянув ноги, в животе словно застрял тяжелый ком; а в нескольких шагах в своей узкой кровати двигались, ворочались отец с матерью, он слышал — подняли, откинули одеяло, тихонько, украдкой зашептались о чем-то секретном; быстрое неровное дыхание, потом мать начинает медленно, прерывисто, размеренно постанывать. О… о… о… — как будто ей больно, и шумное дыхание отца вдруг тоже обрывается негромким протяжным стоном. Что-то ужасное творится там, в темноте, они скрывают от него что-то страшное… он всматривается изо всех сил, но перед ним стеной встает тьма, и во тьме — звуки борьбы. Даже не звуки, просто ощутима какая-то сумятица, словно они борются… а может быть, и нет? Сердце у него забилось так часто и так громко, что совсем его оглушило, а когда шум в ушах утих, больше уже ничего не было слышно. И вдруг отец неторопливо, ласково прошептал: — Ну, как ты? Тебе хорошо? И мать сонно пробормотала в ответ: — Да, ах, да… да… Все мышцы мальчика, все нервы, даже кончики пальцев и корни волос разом ослабли, его мгновенно отпустило, будто перед тем тысячи крепких тугих нитей скрутили его, связали, натянулись внутри, больно врезались в каждую клеточку — а теперь все сразу лопнули. Он протяжно зевнул, сладкая сонливость теплой волной потекла по всему телу. Освобожденный, он повернулся на бок, лицом к стене, чуть не уткнулся носом в подушку; рукам, ногам, затылку стало легко и хорошо, и он уснул блаженным сном, поплыл от облака к облаку, совсем один в ласковой темноте без звуков и сновидений. К миссис Тредуэл и ее спутнику присоединились другие молодые моряки, помощники капитана, — они совершали обход корабля, но обход превратился в пирушку. Позже миссис Тредуэл вспомнила, что ей всюду было очень весело — прежде всего в пекарне, она там помогала каким-то очень вежливым паренькам лепить булочки. Гурьбой заглянули на камбуз, в бар, в старшинскую кают-компанию, на все четыре палубы, в машинное отделение — и нигде не обошлось без подносов с выпивкой. Гостье предлагали коньяк, шартрез, портвейн, горький пикон, рейнвейн и немецкое шампанское, и миссис Тредуэл ни от чего не отказывалась. Где-то по дороге им повстречался казначей — и до смерти изумился, когда миссис Тредуэл обрадовалась ему, как закадычному другу, и нежно его расцеловала. В ответ он громко чмокнул ее в щеку и понимающе заглянул в глаза. — Та-ак, — снисходительно промолвил он и тяжело затопал дальше. Остальные моряки двинулись за ним. А верный спутник миссис Тредуэл пожелал, чтобы она и его поцеловала. С какой стати? — поинтересовалась она. Он ответил, что в таких делах объяснять причины незачем. Миссис Тредуэл сочла более разумным подождать до завтра — а там посмотрим, какое у обоих будет настроение. Морячок откровенно возмутился такой странной логикой. — Это просто ужасно! — сказал он сурово. — Очень может быть, — сказала миссис Тредуэл. — Что ж, извините. Милый молодой человек обиженно надулся; миссис Тредуэл впервые заметила у него в руке электрический фонарик. Он бросил кружок света ей под ноги, указывая, куда ступить, крепко взял ее под руку, и они молча спустились по узкому трапу. — Мне кажется, вы не совсем трезвы, — сказал он наконец. — На мостике вы вызвались сами вести корабль. Конечно, ничего плохого не случилось… но я думаю, такого с нашим капитаном еще не бывало. — Наверно, он, бедный, живет очень тихо и замкнуто, — сказала миссис Тредуэл. Они прошли по главной палубе, мимо оркестра и танцующих — тут все еще носились в вальсе Лиззи и Рибер, — и дальше, на нос корабля, мимо этого жалкого Баумгартнера, он наклонился над поручнями, и его, кажется, тошнило. Он обернулся к ним — лицо отчаянное, прямо взывает о помощи… Они прошли дальше, теперь спутник поддерживал миссис Тредуэл, обняв ее за талию. — Похоже, ему очень худо, — сказала она, — прямо как будто умирает. Он и говорит, что умирает, какая-то у него очень мучительная болезнь. — Не верю, ерунда все это, — отрезал молодой моряк. — Просто он все время пьянствует, вот ему и худо… — Вы что же, не верите, что люди иногда по-настоящему тяжело заболевают и умирают от этого? — совершенно трезво спросила миссис Тредуэл. — Умирают от болезни, от которой не могут вылечиться? Только сейчас она заметила, что его белая фуражка с необычной лихостью сдвинута набекрень. Он ответил быстро, жестко: — Ну конечно. Но с какой стати я обязан кому-то там особенно сочувствовать только потому, что он, видите ли, умирает? Все мы больны, — изрек он нравоучительно, и на миг черты его застыли, точно маска стоического терпения и жалости к самому себе. — Все мы умрем, кто раньше, кто позже… ну и что? Стоит ли из-за этого расстраиваться? — Я ни чуточки не расстраиваюсь, — возразила миссис Тредуэл, обиженная столь несправедливым обвинением. — Похоже, это вы расстраиваетесь. — Я никогда не расстраиваюсь, никогда! — Голос его задрожал, надо думать, от гнева. — Просто я всю жизнь соблюдаю дисциплину и порядок и терпеть не могу таких, как он, из-за них только всюду беспорядок и дурацкая неразбериха, совсем не понимают, как надо жить. — А вы понимаете? — мягко спросила миссис Тредуэл, остановилась и, закинув голову, посмотрела ему прямо в глаза. — Тогда объясните мне. И сразу подумала — очень странный и неуместный разговор, ведь ясно же, что сейчас будет. Конечно, он тут же крепко обнял ее, обхватил за плечи, за талию, так что она не могла шевельнуть рукой, и неистово поцеловал прямо в приоткрытые на полуслове губы. Ее передернуло, когда-то она уже испытала это отвратительное чувство укуса: точно упырь впился в рот и сосет твою кровь… она отстранилась, сколько могла, повернула голову в сторону, уклоняясь от него, защищаясь вялым равнодушием — и оно-то привело его в смятение и ярость. Он тряхнул головой, приподнял локоть и рукавом отвел волосы, упавшие ей на лицо, и миссис Тредуэл увидела — на лбу у него проступили капли пота. — Я так давно любуюсь вами, столько думаю о вас, а вы меня совсем не замечаете, — сказал он хрипло. — Даже когда мы с вами танцуем, не замечаете — почему? А сейчас не хотите меня поцеловать — почему? Вы что, хотите, чтобы я вас упрашивал? Чтоб говорил — я вас люблю? В жизни не понимал, зачем люди так говорят и что это значит. — Нет уж, не надо! Слышать не могу это слово! И опять в его лице, в настроении, во всей повадке словно что-то разом сдвинулось, эротический пыл сменился зудом уязвленного самолюбия. — А тогда зачем вы со мной пошли? Зачем поощряли, чтоб я вас поцеловал? Миссис Тредуэл совсем отстранилась, отступила на шаг и посмотрела ему в лицо. — Ну, вот и первая ссора влюбленных! — оскорбительно процедила она и рассмеялась, пожалуй, уж чересчур весело. Будто впервые она его увидела — совсем мальчишка, лицо гладкое, чистое, ни морщинки, только сердито и обиженно поджаты губы да жгучий стыд в глазах. — Я не заслужил от вас насмешки, — сказал он с достоинством, и достоинство охладило досаду. Он опять предложил ей руку, но так, словно не имел ни малейшего желания ее коснуться. — Спасибо за чрезвычайно приятный вечер, мадам, буду счастлив проводить вас до вашей каюты. — О, это вам спасибо, но провожать меня совершенно незачем. Пожалуйста, не беспокойтесь, я прекрасно дойду сама. Он щелкнул каблуками, чопорно поклонился, четко повернулся налево кругом и зашагал обратно, туда, где танцевали. Минуту-другую миссис Тредуэл думала о нем с восхищением; да, в пристрастии мужчин ко всевозможной чисто внешней, осязаемой дисциплине есть свой смысл — ведь вот мальчишка, несомненно, так же пьян, как и она сама, а меж тем она не очень-то ловко, спотыкаясь и перескакивая через ступеньки, спускается по крутому трапу с главной палубы на вторую — и вот цепляется каблуком туфельки за металлический край предпоследней ступеньки. Каблук отрывается и со стуком летит дальше, а она застывает, покачиваясь на одной ноге. Внизу как раз чистил ботинки пассажиров молодой стюард, он встал, поднял каблук, подошел к трапу и протянул Руку. — Если позволите, meine Dame, я починю вашу туфельку, — сказал он с безукоризненной учтивостью. Миссис Тредуэл приветливо махнула рукой, улыбнулась, протянула ему ногу, согнув колено, и он снял туфлю, а миссис Тредуэл вприскочку, вприхромку заковыляла по коридору; порой она останавливалась, подбирала юбку и пыталась повыше вскинуть ногу, вытянув носок, точно балерина. До чего нелепый выдался вечер, и как приятно, что он уже позади. А у молодого стюарда очень славное, чуть сумрачное лицо и такие деликатные движения, были бы все люди такие, куда более сносно жилось бы на свете. Лиззи наверняка еще долго будет танцевать, а потом невесть до какого часа любезничать по темным углам со своим свинтусом. Миссис Тредуэл низко наклонилась к зеркалу и задумчиво на себя поглядела, а потом для забавы принялась неузнаваемо разрисовывать себе лицо, как нередко делала раньше, собираясь на какой-нибудь бал-маскарад. Брови сделала очень черные, тонкие, длинные-предлинные, они сходились у переносицы и убегали к вискам, чуть не скрываясь под волосами. Веки покрыла серебристо-голубой краской, ресницы намазала так густо, что на них повисли крохотные черные капельки, напудрилась до белизны клоунской маски и, наконец, поверх своих довольно тонких губ намалевала другие — кроваво-красные, толстые, лоснящиеся, с изгибом невыразимо диким и чувственным. Гладко зачесала назад со лба свои черные волосы и отступила на несколько шагов, чтобы удобней полюбоваться делом рук своих. Да, так было бы совсем недурно… можно было взять высокий гребень, накинуть мантилью и явиться на сегодняшний вечер под видом испанской танцовщицы… хотя бы Ампаро. Почему она раньше об этом не подумала? Да потому, что все равно было бы скучно, и что ни выдумывай, а вечер закончился бы совершенно так же, Сидя все там же, за туалетным столиком, миссис Тредуэл почти кончила в третий раз раскладывать пасьянс «Пустынник»; изредка она поглядывала в зеркало на свое неузнаваемо преображенное лицо — оно ее уже не забавляло, казалось, в этих чуждых чертах проступило нечто зловещее, что скрывалось прежде в самой глубине ее характера. Раньше она вовсе не задумывалась, есть ли у нее характер в общепринятом смысле слова, а впрочем, и не чувствовала, что характера ей не хватает. Пожалуй, поздновато открывать в себе какие-то глубины, где прячутся разные пренеприятные свойства, которые в ком угодно показались бы отвратительными, а уж в себе самой — тем более. Со вздохом она смешала карты, не докончив пасьянс, и стала искать в сумочке снотворное. Дверь распахнулась, ввалилась Лиззи, упала на колени, но тут же поднялась — лицо искаженное, вся в слезах, бормочет что-то невнятное. Позади нее стоял тощий молодой человек с навеки озабоченным лицом — опасаясь, как бы она не затащила его в дамскую каюту, он выпустил ее руку секундой раньше, чем следовало. Ему бросилось в глаза причудливо загримированное лицо миссис Тредуэл, и он не сумел скрыть изумление; он принял было ее за одну из танцовщиц-испанок, тотчас понял свою ошибку и поразился еще сильней. Отступил на шаг, остановился в тени за дверью. — Meine Dame, — начал он и вкратце объяснил миссис Тредуэл, что произошло. Лиззи, в совершенной истерике, обхватила голову руками, ее рыдания перемежались икотой, и она раскачивалась в такт этой музыке. — Прошу прощенья, meine Dame, я вынужден оставить ее на ваше попечение, — докончил молодой человек. — Я из оркестра, мне надо сейчас же вернуться. — Очень вам признательна, — любезно поблагодарила миссис Тредуэл, закрывая дверь. Лиззи уже растянулась на диване и оглашала каюту долгими протяжными, нестерпимо нудными стонами. — Ах, скотина, дикарь, негодяй! — опять и опять повторяла она. Миссис Тредуэл едва не спросила, который именно, но подавила столь легкомысленный порыв и помогла Лиззи раздеться и натянуть ночную рубашку. Она даже подобрала и аккуратно сложила платье и прочие предметы туалета, от которых так и несло разгоряченным телом и отвратительным застарелым запахом мускуса. Потом вспомнила о снотворном и приняла две таблетки. Лиззи повернула голову, миссис Тредуэл увидела жалкое, страдальческое лицо, глаза точно у побитой собаки, лоснящийся от пота лоб, и в ней всколыхнулись сочувствие и угрызения совести. — Вам тоже надо принять снотворное, — сказала она, подала Лиззи воду и таблетки, та молча их проглотила, — Ну вот, — сказала миссис Тредуэл просто и по-доброму, как женщина, хорошо понимающая чувства другой женщины, — хотя бы на ночь полегчает. — Да, а что будет завтра, — горестно вздохнула Лиззи, немного успокаиваясь. — Завтра? Утро вечера мудренее, — сказала миссис Тредуэл. — По крайней мере сегодняшний вечер останется позади. На сердце у нее стало легко, беззаботно, чуть ли не счастливо, хотя это, конечно, вздор. С чего тут быть счастливой? Она двигалась по каюте шаткой, неуверенной походкой, не замечая, что одна нога у нее в туфле на высоком каблуке, а другая — босая. Лиззи, притихшая и усталая, вдруг забыла про свои горести и воззрилась на ее размалеванное лицо. — Что это, зачем? — ахнула она. — Зачем… что вы с собой сделали? — Надела маску, — вразумительно объяснила миссис Тредуэл. — Маску для праздника. — Но вы опоздали, — протянула Лиззи и опять разразилась слезами. — Праздник кончился! — Да, я знаю. И миссис Тредуэл подумала, что Лиззи уже возвращается к своим мерзким повадкам и скоро станет такой же несносной, как всегда. А сама она, видно, совсем пьяная, иначе почему визгливый голос Лиззи слышится ей с многократными раскатистыми отзвуками, будто эхо из колодца. — Ох, что же я теперь буду делать? Все так переменилось… Глаза бы мои больше его не видали… Миссис Тредуэл, дорогая, ну скажите, как я могла так обмануться? Теперь-то я понимаю, вовсе я не была в него влюблена. — Как же тут можно что-нибудь знать? Это всегда загадка, сперва кажется — чувствуешь одно, а потом совсем другое, — с любезной рассеянной улыбкой заметила миссис Тредуэл, собираясь снять халат. Должно быть, она обращалась к Потолку — подняла глаза, будто надеялась прочитать там ответ на свой вопрос. — Откуда нам знать, что мы чувствуем? Она медленно, равнодушно опустила глаза и с минуту прислушивалась: за дверью поднялся шум, топот, стук, пьяные крики. Она узнала голос Дэнни и подошла ближе. — Слушай, Пастора, впусти меня, открой, ты, подлая… Миссис Тредуэл покоробило, но она продолжала слушать — Дэнни, еле ворочая языком, свирепо живописал все, что он намерен учинить над Пасторой, среди всего этого изнасилование — лишь невинная прелюдия. Лиззи села на постели, зажала уши ладонями. — Ох, нет, нет, нет! — завопила она. — Это последняя капля… нет, нет, я этого не заслужила… Нет, нет… — Ну-ну, тише, — сдержанно сказала миссис Тредуэл. — Он не с вами говорит. Не с вами и не со мной. Он сам с собой разговаривает. Успокойтесь и лежите тихо. Она неторопливо положила Лиззи на лоб мокрое полотенце, устроила ее в постели поудобней, ворочая, точно куклу с подвижными руками и ногами; потом вприскочку проковыляла к двери, взялась за ручку, постояла минуту. И внезапно распахнула дверь настежь. От неожиданности Дэнни отшатнулся, потом кинулся к ней, ухватился за халат спереди и скрутил как тряпку. — Выходи, шлюха, — сказал он почти официально, будто передавал чье-то поручение. — Выходи, сейчас я тебе все кости переломаю. И так больно, с вывертом стиснул ей грудь, что она едва не упала. Обеими руками миссис Тредуэл схватила его за руку, сказала серьезно: — Вы сильно ошибаетесь. Посмотрите внимательней! — Кто такая? — спросил он тупо. — Фу ты, что за чертовщина? — Наклонился ближе, всматриваясь в ее черты под гримом, дыша ей в лицо зловонным перегаром. — Э, нет, дудки, меня не проведешь! Миссис Тредуэл уперлась обеими руками ему в грудь, оттолкнула и сама подивилась — откуда силы взялись. Застигнутый врасплох Дэнни зашатался, попятился, его отнесло к противоположной стене, он боком сполз по ней и, кряхтя и охая, бестолково размахивая руками, с шумом и грохотом какой-то несуразной кучей повалился на пол. Миссис Тредуэл изумленно застыла: неужели это она одним необдуманным движением так его сокрушила? Дэнни не шевелился. Она опустилась на колени и кончиками пальцев потрогала его шею, голову — не очень-то хотелось к нему прикасаться. Как будто ничего не сломано; шея какая-то обмякшая, но, может быть, это естественно. Он шумно дышит открытым ртом, веки только наполовину опущены, и видно — вращает глазами. Провел языком по губам, похоже — силится выговорить какое-то слово. Миссис Тредуэл сжала кулак и размахнулась — раз, раз, по губам, по щеке, по носу, еще и еще. Руке стало больно, а Дэнни, кажется, и не почувствовал ударов. Зашевелился, точно собираясь подняться. Миссис Тредуэл нащупала рукой свою туфлю, сняла ее, ухватила за подметку и начала лупить Дэнни каблуком по голове, по лицу; тяжело дыша, привстала на коленях, придвинулась к нему ближе, верхняя губа ее вздернулась, обнажая стиснутые, оскаленные зубы. Она избивала пьяного с наслаждением, так яростно, что острая боль пронзила ей руку от запястья до плеча и отдалась в затылке. При каждом ударе тонкий каблук с металлической подковкой врезал в кожу Дэнни крохотный полумесяц, следы эти все гуще покрывали его лоб, щеки, подбородок, губы и постепенно багровели. Миссис Тредуэл похолодела от страха, глядя на дело рук своих, и все равно, хоть убейте, не могла остановиться. Дэнни заворочался, тяжко застонал, на миг открыл глаза, потом ошалело их вытаращил, с великим трудом приподнялся и сел, опять повалился на пол и закричал в ужасе, точно его душил кошмар: — Пастора! Пастора! Миссис Тредуэл поднялась на ноги с отчетливым чувством, что не его, а ее чудом миновала трагическая развязка. Она совсем выдохлась, вконец опьянела, ее шатало; кое-как удерживаясь на одной ноге, она надела туфлю — и вовремя: в конце коридора появился стюард. Она тревожно замахала ему, и он бросился к ней, точно это ей досталось, хотя сразу издали увидел скорчившееся тело на полу. — Вы не пострадали, meine Dame? — с неподдельной тревогой спросил он. — Этот джентльмен… он не?.. — Нет-нет, ничего такого, — туманно ответила миссис Тредуэл. Юноша опустился на колени возле пьяного, тот уже снова впал в оцепенение. Теперь миссис Тредуэл узнала стюарда — тот самый, которому она отдала вторую туфлю. — Я была у себя в каюте, и вдруг слышу крики, слышу, кто-то упал, — чистосердечно, как на духу, призналась она. — Кажется, он кого-то звал, я не разобрала… Вышла, думала, может быть, можно помочь… — Теперь она лепетала тоненько, растерянно, как ребенок, у нее дрожали губы. — Я испугалась, — докончила она громко, искренне, и это была чистая правда. — Не расстраивайтесь, meine Dame, — сказал юноша. — Я все сделаю, что надо. Это не опасно. — Он внимательно разглядывал кровоточащие полукруглые ранки, усеявшие лицо Дэнни. — Просто этот джентльмен немного… пожалуй… не совсем… — Да, конечно, — подтвердила миссис Тредуэл, неодобрительно улыбнулась, изящным округлым движением, словно что-то от себя отстраняя, провела рукой по лбу. — Я очень вам благодарна, жаль, что вам достается столько хлопот. Спокойной ночи. Лиззи укрылась с головой и лишь из щелки поглядывала на миссис Тредуэл, как пугливый звереныш из норки. Тень прежней улыбки еще дрожала на губах миссис Тредуэл, хотя глаза больше не улыбались. — Он ушел, ничего страшного не случилось, — решительно заверила она. — Просто он ошибся, постучал не в ту дверь, только и всего. Теперь он это понял. — Все равно, лучше бы мне умереть, — захныкала Лиззи. — Жизнь такая невыносимая, ведь правда? Миссис Тредуэл расхохоталась. — Чепуха! — сказала она и дала Лиззи стакан воды и третью таблетку снотворного. — По- моему, жизнь великолепная штука! Она и сама приняла еще таблетку, с восхищением улыбнулась отвратительному, злобному отражению в зеркале. В порыве неистовой радости сорвала с ноги запачканную кровью туфлю и поцеловала ее. Над диваном, с которого Лиззи сонно спросила — что это вы делаете? — потянулась к иллюминатору и швырнула туфлю за борт. — Bon voyage [76] , дружок, — сказала она и властно скомандовала Лиззи: — Спите сейчас же, а то я заставлю вас проглотить еще двадцать таблеток. И угрожающе к ней наклонилась. Лиззи, уже одурманенная снотворным, была польщена таким вниманием, приписала его доброте, какой вовсе не ожидала от своей высокомерной соседки, и тихонько захрапела. Миссис Тредуэл долго, старательно умывала свое обезображенное лицо теплой водой, накладывала и втирала крем, похлопывала, массировала и наконец восстановила обычный свой облик и узнала себя в зеркале. От полноты счастья неслышно, одним дыханием что-то напевая, она перевязала волосы лентой, точно Алиса в стране чудес, и облачилась в белую шелковую ночную сорочку с широчайшими рукавами. И только свернулась калачиком в постели, словно пай-девочка, которая уже помолилась на ночь, как осторожный стук в дверь заставил ее опять подняться. За дверью стоял навытяжку молодой стюард; он поклонился и подал ей туфлю с аккуратно прибитым каблуком. — С вашего позволения, meine Dame, вот ваша туфелька, — сказал он в высшей степени почтительно, однако в лице его сквозило нечто весьма похожее на проницательную усмешку, не очень-то она сочеталась с его тоном и словами. Миссис Тредуэл и эту туфлю крепко взяла за подметку, точно оружие. И тихо, скромно поблагодарила стюарда, ничуть не смущаясь тем, что стоит перед ним в ночной рубашке. Он окинул ее всю, с головы до ног, беглым взглядом и молчаливо озлился. Для нее он всего лишь слуга, ничтожество, обязанное являться, когда зовут, и делать, что велят. И он торопливо зашагал прочь… эх, если бы как-нибудь с ней сквитаться, чтоб хлебнула горя… стоит и усмехается, хитрая бестия, будто он не понимает, откуда у этого осла Дэнни на морде синяки от каблука. Так ему и надо! Стюард брезгливо дернул губами, но не сплюнул — самому же пришлось бы подтирать. Миссис Тредуэл опять потянулась через разметавшуюся во сне Лиззи и швырнула вторую золоченую туфлю вслед за первой в океан. С минуту постояла так, наклонясь к иллюминатору, блаженно вдыхая влажный свежий ветер, и слушала, как шумят волны, как мерно катятся исполинские водяные горы под иссиня-черным небом, усеянным огромными звездами. И вспомнилось: когда-то в высоченном старом доме неподалеку от авеню Монтень один молодой художник писал ее портрет; вечерело, и он бегом спустился по лестнице, со всех этих бесконечных этажей, принес в свою мансарду хлеба, сыру, холодной говядины, бутылку вина, и они поужинали. А потом художник держал скрипучую приставную лесенку, а она взобралась под самую стеклянную крышу, высунула голову в крохотное слуховое окошко — и смотрела, как понемногу загораются и мерцают огни Парижа, а в вышине все гуще синеет ясное небо и одна за другой вспыхивают звезды. Была середина мая. Вечер близился к концу, и доктор Шуман вышел на палубу пройтись и осмотреться, но скоро его утомили возникающие опять и опять, волна за волной, беспорядок и всяческое безобразие, и одна и та же варварская музыка, и все неизбежные следствия разыгрывающегося на борту веселья. Он отметил про себя, что танцоры-испанцы по-прежнему совершенно трезвы и деловиты. Дело им еще предстояло, хотя возможные зрители и слушатели уже разбредались кто куда. Двое или трое молодых моряков все еще порой приглашали потанцевать кого-нибудь из испанок, и студенты-кубинцы, как всегда по-спортивному неутомимые, отплясывали веселую пародию на мужской народный танец басков; но кое-кто из мужчин был безнадежно пьян, в том числе Дэнни — этот о чем-то ожесточенно спорил с испанкой по имени Пастора. Доктор Шуман всерьез призадумался, какими способами можно обуздать таких вот субъектов или хотя бы заставить их прилично разговаривать и вести себя на людях; не следовало бы позволять молодчику так выражаться на палубе, даже и в разговоре с такой особой; а впрочем, слава Богу, его, Шумана, это не касается. Немногие женщины еще оставались на палубе, и видно было — почти каждая либо недавно плакала, либо злилась, а нередко и то и другое вместе, и некоторые вдобавок тоже явно захмелели. Доктор Шуман ушел к себе, если понадобится, его разыщут… и почти сразу прибежал стюард: доктора просят зайти в каюту герра Рибера. Он сейчас же пошел туда, пересиливая гнетущую усталость; в каюте сонный, сердитый Левенталь, от которого несло пивом, мочил в холодной воде полотенца, выкручивал их и, часто сменяя, прикладывал к голове Рибера. — Дрались бутылками, — сказал он. — Как в последнем кабаке. Входите, доктор. И скажите на милость, кто бы указал мне на вашем корабле уголок, куда мне деваться от этого типа? Каждый день от него одни неприятности, за что мне такое наказание? День перемучаешься, до смерти хочется спать, а тут он навязался на мою шею. И Левенталь окунул в таз полотенце, выжал и шлепнул на лысину Рибера. — Неужели мне никак нельзя от него избавиться? — Подождите, сейчас я его осмотрю, — сказал доктор Шуман. — Очень жаль, но, боюсь, мне некуда его положить. Я пришлю стюарда ухаживать за ним. — Ухаживать? — охнул Левенталь. — С ним так плохо? При свете фонарика доктор Шуман наскоро оглядел рану, обтер голову Рибера спиртом, сделал укол в лоб и наложил на рану семь аккуратных швов. Связал черные шелковые нитки, подрезал кончики, и стало казаться, что Рибер отрастил на лысине какие-то совсем лишние ресницы. Во время этой операции Рибер крепко зажмурился, а впрочем, лежал смирно, не шелохнулся. Доктор Шуман сделал ему еще укол и послал за стюардом, чтобы тот раздел раненого и уложил в постель. Левенталь вконец расстроился. — Боже мой, Боже мой! — опять и опять бормотал он себе под нос. — Он проспит долго, — пообещал ему Шуман. — Думаю, он вам больше не доставит хлопот. Но если я вам понадоблюсь, позовите меня. Он и сам услышал, как хрипло от изнеможения прозвучали эти обязательные слова. Только он лег и приготовился уснуть, в дверь опять постучали. На этот раз вызывали к молодому техасцу Дэнни; он столкнулся с какими-то неведомыми силами, которые обратили все его лицо, от лба до подбородка, в бугристое месиво непонятного цвета, сплошь иссеченное маленькими, но прескверного вида порезами и ссадинами — они полны были запекшейся крови и уже вспухали. Глокен, его сосед по каюте, беспомощно трепыхался и дрожал от страха. — Я послал за вами, доктор, ума не приложу, что с ним стряслось? Его принесли два моряка и сказали, что нашли его в таком состоянии, и один сказал — он знает, отчего это, он и прежде такое видал, это следы от каблука, от женской туфли. Он суетился и скулил за плечом у доктора, а тот первым делом взял шприц и ввел пациенту сыворотку против столбняка. Потом осторожно обмыл избитое лицо спиртом. — И еще это можно было сделать сапожным молотком, — сказал он. — Или на каблуках были металлические набойки. Доктор Шуман тоже не впервые видел такие ранки и сразу решил, что острые каблучки испанских танцовщиц придутся как раз впору любому из этих следов. — Что же это случилось, доктор? — бормотал Глокен. По его лицу было видно, ему отчаянно жаль себя. «Почему меня всегда преследуют такие напасти? Что мне делать, кто мне теперь поможет?» — было ясно написано на этом лице. — Доктор, вы же знаете, я больной человек. Не оставляйте меня тут с ним одного! Между нами говоря, милый доктор, он чудовище какое-то, а не человек, я ведь видел и слышал, что он такое. Как же мне быть? Доктор Шуман от души улыбнулся ему. — Вы один из немногих пассажиров, кто нынче вечером остался трезв. Почему бы вам не поискать Дэвида Скотта? Приведите его сюда, и он поможет. Но я думаю, помощь вам не понадобится. Не волнуйтесь, герр Дэнни будет спать крепким сном. Спокойной вам ночи. Глокен вышел за ним из каюты, но дальше, на палубу, поплелся в унылом одиночестве, а доктор поспешил к себе, он боялся, что вот-вот упадет, что ему уже не добраться до своей каюты, до иллюминатора, не успеет он глотнуть свежего воздуха и выпить спасительные прозрачные капли. В эти минуты он ждал смерти и во всех этих навязчивых чужаках видел заклятых врагов. Нет, он не приемлет их, все они ему отвратительны, все до единого, он отказывается признавать, что и они тоже люди, отказывается даже от своего врачебного долга, разве что надо сохранять какую-то видимость. Что бы там с кем из них ни стряслось, ему все равно. Пусть живут своей гнусной жизнью и умирают своей гнусной смертью, как угодно и когда угодно, все они — падаль, туда им и дорога… Доктор Шуман перекрестился, сложил руки на груди и вытянулся на постели; он дышал очень осторожно, медленно, поворачивал голову то вправо, то влево, отгоняя горькие мысли, а они опять и опять всплывали и пронизывали болью все его существо, будто самая кровь его ощетинилась шипами. Но благословенное лекарство еще раз сотворило чудо. Его заворожил сон наяву, и привиделась condesa — одно лишь ее лицо всплыло перед ним, ближе, ближе, заглянуло ему прямо в глаза, и отступило, и вновь подплыло, глядя в упор, безмолвный призрак. Вот голова ее отпрянула куда-то вдаль, стала крохотная, как яблочко, и опять метнулась к нему, белая, раздувшаяся, точно детский воздушный шар, подброшенный невидимой рукой, точно голова покойницы пляшет в воздухе и улыбается. Доктору Шуману привиделось: он поднялся, протянул руку и поймал эту пляшущую голову, а она все улыбается, но из глаз текут слезы. «Что же ты сделал? — спрашивает она, но это не упрек, не жалоба, только недоумение. — Зачем, зачем?» А он ласково сжимает эту голову в ладонях и целует в губы, чтобы замолчала; и снова он ложится в постель, а ее голова невесомо покоится у него на груди, безмолвная, без слез и без улыбки… сон его стал еще глубже, и он не знал, что все это ему приснилось. В одиннадцать часов оркестр сыграл «Auf Wiedersehen» [77] , и все музыканты скрылись, кроме пианиста — у него был лотерейный билет. Испанская труппа начала свое представление под орущий во всю мочь патефон. Первым номером танцевали болеро с участием Рика и Рэк; всякий раз, оказываясь лицом к лицу, они обменивались свирепыми взглядами, точно вот-вот перервут друг другу глотки. Студенты-медики уселись поблизости в тесный круг, хлопали в ладоши и по ходу танца, когда надо, кричали: «Ole!» Но предполагаемые зрители почти все разбрелись, а те, что оставались на местах или подходили и опять отходили, лотерейными билетами не обзавелись. Арне Хансен после расправы над Рибером сменил запачканную кровью рубашку, вернулся на палубу и теперь опять сидел в своем шезлонге, а рядом стояла бутылка пива. Казалось, он вполне спокоен, глаза закрыты, можно было даже подумать, что он уснул, но время от времени он протягивал руку к бутылке и основательно к ней прикладывался. А порой выпрямлялся, взмахом руки подзывал палубного стюарда и коротко распоряжался: — Еще одну! Ампаро несколько преждевременно решила, что в этот вечер можно больше его не опасаться. Фрау Шмитт, зажав в руке лотерейный билет, робко сидела на краешке складного стула почти рядом с эстрадой. — Спокойной ночи, желаю удачи! — бросила ей, проходя мимо, фрау Риттерсдорф. И эти слова укололи маленькую фрау Шмитт больнее, чем если бы та вонзила ей в тело дюжину булавок. Левенталь первую половину вечера провел в маленькой гостиной — курил, пил пиво, писал родным, друзьям и деловым знакомым открытки, чтобы отправить их авиапочтой из Саутгемптона, уж очень противно было возвращаться в четыре стены, где никуда не денешься от Рибера; наконец он сдался, устало спустился в каюту, и ему тут же пришлось заботиться об избитом Рибере. Теперь он снова вышел на палубу и намерен был тут оставаться, пока не погаснут последние огни. Мелькнула даже мысль — не прикорнуть ли на кожаном диване в гостиной. Его и так отчаянно мутит, не в силах он отравляться зловонным дыханием этого борова. Никто его не заставит, лучше уж спать прямо на палубе. Или он спустится в третий класс, там теперь места вдоволь, по крайней мере на палубе… И он стоял в невеселом раздумье, прислонясь спиной к борту, хмуро курил, затягиваясь сигарой так, что по ветру летели искры, и неодобрительно смотрел, как Ампаро искусно исполняет танец под названием «качуча» — никогда прежде он не видел этого танца, вовсе не жаждет еще раз его увидеть и хотел бы понять — чем может соблазниться в такой женщине, что бы она там ни вытворяла, какой бы то ни было мужчина, если он в здравом уме?! Сколько раз приходилось слышать, будто христианки очень недурны в постели, надо только разумно к ним относиться, вовсе незачем считать их такими же людьми, как еврейки, просто пользоваться их телом, — но нет, его эти разговоры никогда не убеждали… Левенталь пошел в бар, спросил кружку пива и кусок сыру, вернулся в гостиную и с наслаждением подкрепился. Погасил свет, вытянулся на кожаном диване. Ой-ой-ой, как стало спокойно, как тихо, впервые за все плаванье! …Его назойливо дергали за рукав. Было уже совсем светло, над ним стоял стюард. — Вы тут, наверно, заснули, сэр, — сказал он Левенталю холодно, безнадежно, не впадать же в отчаяние оттого, что надо прибирать еще в одном углу, когда вечный, неустранимый хаос царит везде и всюду. Левенталь мгновенно очнулся от сна, сел, крепко потер лицо ладонью, спустил ноги на пол и спросил язвительно: — А вы как думали? Стюард сердито передернул плечами и пошел к дверям. — Эй, послушайте! — крикнул ему вдогонку Левенталь. Он хотел спросить кофе, притом так приятно потребовать услуги от всякого подчиненного, которому вовсе не хочется тебе услужить. К удовольствию Левенталя, услыхав окрик, стюард привычно, как автомат, приостановился, но тотчас человек в нем взял верх над слугой — и он выбежал из гостиной, словно за ним гнались все дьяволы преисподней. Чувствуя себя со сна несвежим и помятым, Левенталь пошел в каюту умыться и переодеться. Что ж, так он будет поступать и дальше, но спать в этой каюте его больше никакими силами не заставят. А меж тем оказалось, там уже хлопочут вокруг Рибера доктор Шуман и другой стюард: уложили его на нижнюю койку, не спросясь Левенталя, ее законного владельца; он с одного взгляда все понял и вспыхнул от гнева, но ничем себя не выдал, только чуть дрогнувшим голосом сказал Шуману: — Что ж, раз он уже занял мою койку, доктор, пусть лежит, милости просим. Мне она больше не нужна. Рибер, эта свинья, не открывает глаз, но веки дрожат — ясное дело, притворяется, что спит, или не слышит, или плохо ему, так или эдак, а притворяется, одно это может свести порядочного человека с ума. Как будто, если тебя немножко стукнули бутылкой по голове, это уж так страшно. Доктор Шуман меняет ему повязку, от йодоформа вонь такая — дышать нельзя; кивнул, говорит рассеянно: — Да, я думаю, вам не обязательно нужна эта койка. Ведь есть еще диван. Беззвучный вопль, медленно нарастая, поднялся в душе Левенталя, из самых ее глубин, поднялся — и снова заглох. Это был и вопль, и песнь, полная горьких слов: «Отнимите у меня ложе, возьмите мою кровь, раздробите мои кости — да будут они прокляты, о Господи, что им еще от меня нужно?» И в ярости он закричал над ухом Шумана так, что доктор сильно вздрогнул и едва не уронил бинт, которым обматывал лоб Рибера. — Поосторожнее, вы! — резко сказал доктор Шуман. Но его слова потонули в крике Левенталя: — А может быть, моя постель нужна мне самому, доктор? Может быть, раз в жизни я хотел бы вернуться куда-то и чтобы меня не выталкивали обратно? По какому закону мне не дают пользоваться тем, за что я заплатил? С какой стати вы явились сюда, будто он один тут хозяин, и отдаете ему мою постель только потому, что он пьян, а я нет? Доктор, — теперь он говорил тише, с искренним волнением праведника, взывающего к сочувствию и справедливости, каких естественно ждать от другого праведника. — Доктор, я хочу это понять, объясните мне! Доктор Шуман возмутился: экий эгоизм, экий дурной характер! Мало того, что мучаешься с мерзким пациентом, так еще изволь выслушивать какие-то попреки! И он спросил холодно: — Разве это уж такое тяжкое испытание — отдать свою постель тому, кто в ней нуждается, да еще когда у вас есть другая, ничуть не хуже? Если хотите, я велю переложить его на диван, но качка усиливается, и ему безопаснее на койке, чтобы не упал. А я могу падать до скончания века, до тех пор, пока все евреи не возвратятся в Иерусалим, — кому какое дело? Голова разбита у меня, но кого это волнует? Вслух Левенталь сказал, давая волю презрению: — Пускай остается один в этой вонючей каюте, мне она не нужна! — Благодарю вас, — надменно и устало уронил доктор Шуман. Левенталь надул губы, громко, пренебрежительно отфыркнулся и вышел в коридор, не высказав вслух всего, что он думает о такого рода благодарности. Капитан пригласил доктора Шумана выпить на мостике чашку утреннего кофе и стал отводить душу. — Я выслушал доклады разных моих подчиненных, — начал он, вытянув шею так, что дряблые складки вылезли из воротничка, и опять заправил их на место. — Не говорю уже о неслыханной дерзости всей этой затеи, о том, что эти безобразные плясуны просто не представляют, как вести себя в приличном обществе. Но вдобавок ко всему они, оказывается, самые обыкновенные уголовники, мелкие воришки и мошенники. На редкость беспокойный выдался рейс… — Да, просто бедствие, — сказал доктор Шуман, даже не пытаясь скрыть, как он устал и как опостылело ему нынешнее мерзкое плаванье. — Ну, это слово мы на море попусту не употребляем. Вот когда корабль идет ко дну, это и вправду бедствие, — наставительно заметил капитан, смягчая суровость своих слов тусклой улыбкой. — Старый морской волк хорошо знает, что такое опасность и бедствие, и не станет принимать всерьез хулиганство каких-то там пассажиров, — продолжал он, предоставляя доктору самому заключить, что за старый морской волк тут подразумевается. — Они просто не умеют надлежащим образом вести себя на корабле… — Некоторые и на суше тоже не умеют себя вести. Но все же у нас на борту есть несколько вполне порядочных людей. Капитан чуть не фыркнул, ему как на блюдечке поднесли столь удобный повод посмеяться. — Буду вам чрезвычайно обязан, если вы мне покажете среди пассажиров хоть одного порядочного человека, — с наслаждением любезно съехидничал он. Доктор Шуман тоже сделал вид, будто его это забавляет. — Задача не из легких, — согласился он, — при том, что знакомство наше недолгое, а обстоятельства сложные и непривычные. Почти все показали себя отнюдь не лучшим образом. На это отвечать было нечего. — Мне доложили о краже, condesa лишилась своего жемчуга… несчастная женщина! Все- таки я начинаю думать, что ее рассудок не совсем… — И он указательным пальцем коснулся лба. — Возможно, — коротко сказал доктор Шуман, чтобы сразу покончить с этой темой. — А украден жемчуг или нет, мы не знаем. Condesa сказала, что дети сорвали с нее ожерелье. По словам горничной, которая за ней ухаживала, она в тот день его не надевала. Дети что-то бросили за борт. При этом были двое свидетелей, супруги Лутц, но, к сожалению, их показания не сходятся. Стало быть, ничего не доказано. Молодой стюард, стоявший поодаль, подошел налить им еще кофе, и капитан предостерегающе поднял руку, призывая к молчанию. — В таких случаях плохо вот что, — сказал он, когда стюард отошел и уже не мог услышать, — плохо, что человека, всякого человека, не только морского офицера, — прибавил он великодушно, — вовлекают в женские пересуды. Это унизительно. Поневоле чувствуешь себя оскорбленным, когда вынужден заниматься такими вот недостойными мелочами. Мне говорили, что в Санта-Крусе эти испанцы ходили по магазинам и воровали на глазах у многих ваших «порядочных» пассажиров. Так что же, никто из свидетелей не вмешался, даже не попробовал как-то остановить негодяев? — Некоторые пассажиры, как раз не пассажирки, — подчеркнул доктор Шуман, — сегодня утром в беседе пришли к такому заключению: то, чему они были свидетелями, выглядело сомнительно, и у них возникли весьма серьезные подозрения, однако доказательств нет. Никто не счел своим долгом вмешаться или хотя бы присмотреться повнимательней. — Весьма благоразумно с их стороны, — сухо сказал капитан. — Скажите, а как ваши раненые? Что-то я не помню фамилию молодца, которого отделали каким-то необычным оружием, то ли сапожным молотком, то ли женской туфлей. — (Тут доктор Шуман подметил в белесых глазах капитана Тиле искорку блудливого любопытства) — Как я подозреваю, у нас и в этом рейсе хватает скоротечных романов, неизбежных разочарований и бурных сцен, — со смаком продолжал капитан. — Так что же, этому молодому человеку лучше? — Он выживет, и остальные тоже, — сказал доктор Шуман. — Опять-таки возникает вопрос, кто учинил над ним такую варварскую расправу. Сам он уверяет, что это была некая Пастора из испанской труппы. Но один стюард заступается за нее, уверяет, будто она ни в чем не повинна — престранно слышать это в применении к кому-либо из их компании, — а виновата, как он утверждает, некая женщина в маске, поэтому он не мог ее узнать. Больше ему ничего не известно. — Ну а случай на палубе, когда герра Рибера стукнули по голове? — Вот это единственный случай, когда все ясно и понятно. Этот Хансен с самого начала плавания проявлял себя как человек вспыльчивый и чудаковатый, со странными взглядами, и по какой-то прихоти он пивной бутылкой ударил Рибера по голове, хотя тот не сделал ему ничего худого, просто танцевал с дамой… — С дамой… — задумчиво повторил капитан Тиле, и это слово повисло между собеседниками, точно облачко. — Это всем известно, и, кажется, это единственное, что всем известно, — без запинки продолжал доктор Шуман. — А все остальное просто дрянненькая буря в стакане воды… очень пошлая загадка. — Condesa — вот кто для меня загадка, — сказал капитан, — Красивая женщина, не следовало ее оставлять одну на острове у дикарей. Какова бы ни была ее вина — не следовало. Ни одна благородная дама не способна нанести в политике такой ущерб, чтобы заслужить столь суровый приговор. Кстати, вы ведь не только ее лечили, но и пользовались ее доверием, так что же именно она сделала? — Не знаю, — довольно резко ответил доктор Шуман. Капитан Тиле дернул головой, набычился, лицо его медленно багровело. — Так я и думал с самого начала, — злобно процедил он. — Очень жаль, что ваше лечение ей не помогло. Как я понимаю, под вашим присмотром ей стало много хуже… что ж, доктор Шуман, всякая плоть — трава, как сказал пророк Исайя. Врачу не следует унывать от неудач. Посреди этой речи доктор Шуман порывисто встал, а едва дослушав, коротко кивнул и удалился; он видел, что капитан взбешен и расстроен, но и сам кипел от еле сдерживаемого гнева и лишь много спустя мельком подумал, что у капитана, похоже, сильно подскочило кровяное давление. После укола, который ему сделал доктор Шуман, Дэнни уже не стонал в полный голос и не грозился страшно отомстить Пасторе, но его распухшие губы и кончик носа, едва видные из-под повязки, превратившей его голову в огромный, как тыква, шар, всю ночь источали храп, бульканье, хриплое бормотанье. Дэвид вошел и остановился, его шатало и качало, он широко расставил ноги и, с трудом сохраняя равновесие, пытался понять, почему в каюте такой безобразный разгром. Глокен, жалкий и несчастный, чуть не со слезами начал умолять, чтобы Дэвид не спал ночь и ему, Глокену, тоже не давал уснуть. На этом корабле боишься за свою жизнь, никто не может считать себя в безопасности, все под угрозой — и невинные и виновные, невинные прежде всего… — Не всегда невинные, — возразил Дэвид и с пьяной важностью широким жестом указал на Дэнни. — Всегда, — в свой черед упрямо возразил Глокен. — Ну, как угодно. Дэвид дотащился до своей койки, рухнул лицом в подушку и отдался во власть опьянения. Сквозь волны тошноты он погружался все глубже в бездонные пучины забвения — и все же никак не мог потонуть. Его одолевал кошмар, все тесней смыкались вокруг пляшущие языки пламени, оранжевыми молниями вспыхивали какие-то мерзкие перекошенные рожи, безумные глаза, распяленные в беззвучном вопле рты. Дэвид перевернулся на спину, открыл глаза, вновь увидел нелепое убожество окружающего и услышал собственный громкий голос: — Я уже дозрел до сумасшедшего дома! — Что? Что такое? — тотчас откликнулся Глокен. — Не гасите лампу! Не спите! — Ладно, не буду, — сказал Дэвид, — А вы спите. Все уже кончилось. Больше ничего не может случиться. — Ох, откуда мы знаем? — простонал Глокен. Но через несколько минут Дэвид понял, что горбун спит. Наконец он и сам уснул и через час проснулся с чудовищной головной болью, череп раскалывался на части, мучила отрыжка, жгла отчаянная жажда, а бунтующий желудок отказывался принимать единственных своих друзей — аспирин и холодную воду. Дэнни тоже проснулся, но лишь изредка стонал; попросил пить, но не мог ни поднять, ни повернуть голову, чтобы выпить воды. — Лежите вы тихо, черт возьми, да раскройте рот пошире, — сказал Дэвид. — Я волью вам немного воды, и вы проглотите! Так и сделали, причем немало было бестолковой суеты, немало пролито воды. Дэнни давился и захлебывался, а Глокен умоляюще твердил: — Bitte, bitte, bitte, дайте мне лекарство, герр Скотт, пожалуйста, мое лекарство, я опоздал его принять, bitte… Дэвид подал ему лекарство, проглотил еще аспирин, пошел к умывальнику сполоснуться и, переодеваясь, спросил Дэнни, что с ним стряслось. Трудно шевеля разбитыми губами, Дэнни медленно поведал о своих злоключениях, как они ему представлялись, и такими словами, что Дэвид изумился: он-то полагал, что знает все слова и почти все их значения. Зачарованно вслушиваясь в богатую лексику Дэнни, он перестал было понимать ход событий, но тут из глубин бурного повествования выплыло имя Пасторы. — А вы уверены? — переспросил Дэвид. — В последний раз, когда я ее видел, она удирала от вас со всех ног и порядком вас опередила. — Я добрался до ее каюты, — прохрипел Дэнни, — а она выскочила и набросилась на меня со штукой, которой колют лед. Провалиться мне, это ее хахаль настропалил. Провалиться мне, он там был у нее за спиной. — Губы Дэнни задрожали и покривились. — Деньги-то она из меня вытянула, прорву деньжищ. Они все обдумали, играли наверняка, жулики, сволочи… Дэвид решил, что с него хватит, и вышел, будто и не слыхал, как Глокен умоляет не покидать его. Пускай Глокен сам вылезает на палубу, а он, Дэвид, сыт по горло. Ссутулясь, ощущая слабость и тошноту, он уселся за свой столик. Кажется, впервые не хотелось есть, он пил кофе и с тоской ждал — хоть бы скорей пришла Дженни… а вдруг она не придет? — и против воли поминутно оглядывался, когда кто-нибудь входил в кают-компанию; противно было даже думать, что сейчас он ее увидит, но и ждать невыносимо, скорей бы она пришла! Наконец-то он придумал, что ей сказать такое, чтобы ей нечего было ответить. Пускай посмеет опять заявить: «Это была не любовь, Дэвид…» Баста, на сей раз ему плевать, что это было. Крышка, он со всем этим покончил, в Виго он высадится с этой посудины. Он опять оглянулся — и вот она, Дженни, идет к нему. Он ослеп от волнения и, лишь когда она подошла совсем близко, разглядел, что она бледна, измучена и глаза опухшие, но при этом вся свежая, умытая, пахнет от нее розами, и улыбается она открыто, дружески, хотя и немного смущенно. Села, встряхнула салфетку. — Господи, ну и вечерок вчера выдался, правда? В жизни я так не напивалась. Интересно, чем кончилась лотерея? И все остальное? Дэвид, лапочка, у тебя ужасно несчастный вид. Что с тобой случилось? Хоть она и улыбалась, но в глаза ему не смотрела; заказала официанту апельсиновый сок, кофе с молоком, джем и поджаренный хлеб, потом сказала: — Что значит привычка. Заказываю, а ведь просто не в силах ничего есть! А ты тоже, кроме кофе, ничего не хочешь? — Слушай, Дженни, ты что? — срывающимся голосом заговорил Дэвид. — Очки мне втираешь? Прикидываешься, будто ничего не помнишь? Ну нет, ты мне никогда не верила, когда я говорил, что не помню, а теперь я не верю тебе. — Что ж, справедливо, — сказала Дженни. — Но теперь как раз я тебе верю, потому что я начисто все забыла, помню только, что много танцевала с Фрейтагом, и мы гоняли по кораблю, и много пили, а потом вдруг я просыпаюсь, и уже утро, я лежу в своей узенькой девичьей кроватке, голова у меня трещит, а Эльза лежит в другом конце каюты и таращится на меня. Не успела я открыть глаза, она спрашивает — ну, мол, как вы теперь себя чувствуете? Я с восторгом сообщила ей, что чувствую себя премерзко, хуже некуда, и это ее, кажется, очень утешило. Так она болтала, но ей явно было не по себе, а Дэвид не спускал с нее холодных испытующих глаз и наконец перебил: — И ты ничего не помнишь? — Я же изо всех сил стараюсь тебе объяснить: впервые за всю свою беспутную жизнь я с какой-то минуты ровно ничего не могу припомнить. Одно время мы ходили по всему кораблю вместе с миссис Тредуэл и ее надутым красавчиком и пили все, что попадалось под руку, но я совершенно не помню, как попала к себе в каюту. Она охнула, болезненно поморщилась и, облокотясь на стол, закрыла лицо руками. — А ты уверена, что попала именно в свою каюту? — едко усмехнулся Дэвид. — Ну, проснулась я у себя, может быть, это все-таки доказательство. А что? — спросила Дженни, но ее обдало холодом: Дэвид явно сейчас скажет ей нечто такое, чего лучше бы не слышать, и втайне она уже предчувствует, что это будет. — Да ничего, — сказал Дэвид. — Это очень удобно — спьяну ничего не помнить, правда? — Совсем нет, — мрачно сказала Дженни. — Что тут удобного, если ты опять выслеживал меня и подглядывал. Так в чем дело? Что я натворила? На секунду он отвернулся, сбоку она видела его недобрую затаенную усмешку. — Спроси Фрейтага, — сказал он и посмотрел на нее в упор. Дженни и так была бледна, теперь бледность стала зеленоватой. Слишком хорошо знакома эта его усмешка, возмутительная, обидная… — Что ж, после спрошу, — сказала она. — Мне не к спеху. Голос прозвучал гневно, но не в лад ему глаза медленно наполнились слезами. Ну конечно, опять она плачет, слезы она может проливать когда вздумается, но на сей раз они не подействуют. И Дэвид сказал: — Не плачь, Дженни, по крайней мере не на людях. Подумают, что я тебя поколотил. У тебя это очень мило получается, но для слез уже поздновато. Мы перешли некую грань, все кончено, давай посмотрим правде в глаза и разорвем все это. — Мы только тем и занимались — каждый день понемножку рвали, — сказала Дженни, слезы ее разом высохли, лицо залилось гневным румянцем. — Что еще надо — пустить в ход топор? Переломать друг другу кости? Я думала, можно подождать, чтобы все это отмерло само собой, когда мы будем по-настоящему готовы к разрыву… когда будет не так больно! Мы бы постепенно привыкли… Теперь вспылил Дэвид: — К чему, собственно, я должен привыкнуть? Смотреть, как ты непристойно валяешься в самом людном месте, на шлюпочной палубе? Если ты осталась более или менее верна мне, так только потому, что была уж слишком пьяная и твой соблазнитель потерял к тебе всякий интерес. — Он налил себе еще кофе. — Давай кончим этот разговор. Мне уже осточертело. Дженни отхлебнула глоток чересчур горячего кофе и с трудом перевела дух. — Ты чудовище, понимаешь? Чудовище! — Ты что, все еще пьяна? — спросил Дэвид почти с торжеством. — Со мной иногда так бывало: кажется, что уже протрезвел и можешь опять встретиться с мелкими гадостями обыденной жизни, а выпьешь горячего кофе и опять валишься в канаву, и опять надо выкарабкиваться из грязи и всякого бурьяна… — Ты очень доволен собой, да? — тоном обвинителя сказала Дженни. — Ты рад и счастлив, что так получилось, да? Ты все время надеялся на что-нибудь в этом роде, верно? Дорого бы я дала, чтобы знать правду, — что у тебя все время было на уме… а впрочем, это меня не касается. — Раньше это тебя очень даже касалось, — сказал Дэвид совсем другим, светски любезным тоном, будто постороннему человеку, — Но ты права. Теперь это тебя не касается. Дженни спокойно встала, на лице ее застыла маска невозмутимости, но Дэвид видел — руки дрожат. — Прошу извинить, — сказала она, — я спешу. Мне надо кое-кого кое о чем спросить. — Я тебе уже все сказал, — чуть возвысил голос Дэвид, но даже не посмотрел ей вслед. Налил себе еще кофе и обратился к официанту: — Теперь я съем яичницу с ветчиной. Миссис Тредуэл и Фрейтаг встретились на палубе во время утренней прогулки, любезно поздоровались и решили позавтракать вдвоем на свежем воздухе, это прекрасный способ до конца рассеять зловредное веяние вчерашнего бурного вечера. Глаза у обоих были ясные, настроение отменное, и они дружески обменивались понимающей улыбкой всякий раз, как мимо брел очередной гуляка, слишком явно вымотанный вчерашним кутежом. Они поведали друг другу две-три бесспорные, хоть и не столь важные истины — к примеру, что удовольствия нередко бывают утомительней самого тяжкого труда; оба отметили, что у людей, ведущих разгульную жизнь, очень часто лица изможденные, страдальчески одухотворенные, точно у аскетов, черты же подлинного аскета почти никогда не отмечены этой печатью. — И разврат, и аскетизм одинаково обезображивают, — сказал Фрейтаг. — А ведь это преступление против самой жизни — пренебрегать красотой, разрушать ее, даже свою красоту… свою — это, пожалуй, особенно преступно, ведь она нам доверена от рождения и мы обязаны ее хранить и лелеять… Миссис Тредуэл не без удивления подняла на него синие глаза. — Никогда об этом не думала, — сказала она. — Мне казалось, красота — это просто такая полоса в жизни, со временем она пройдет, как все в жизни проходит… — Очень может быть, — согласился Фрейтаг, — но зачем же торопиться и убивать ее раньше срока? — Пожалуй, вы правы, — сказала миссис Тредуэл. Она увидела Дженни Браун — та медленно шла в их сторону, скрестив руки на груди и задумчиво глядя куда-то в океанский простор. Бледная, печальная, она прошла мимо, не заметив их. — Бедная девушка, — довольно небрежно проронила миссис Тредуэл и обернулась к Фрейтагу. Он так вздрогнул, что на подносе задребезжал его кофейный прибор; он напряженно смотрел вслед Дженни, зрачки его стали огромными, и серые глаза запылали черным огнем. Миссис Тредуэл вдруг бросило в жар, как будто Фрейтаг сказал какую-то ужасную непристойность: оказывается, он попросту лишен всякой сдержанности, всякого достоинства! Что бы там ни происходило между ним и этой девушкой, какая слабость — так выставлять напоказ свои чувства. Теперь она старательно избегала смотреть на него. Так было и в то утро, когда зашел разговор о его жене, и в тот раз, когда он затеял памятную ссору в гостиной. Миссис Тредуэл аккуратно поставила свой поднос на палубу между их шезлонгами, осторожно спустила ноги и встала, будто вышла из машины. — Почему вы уходите? — просто, по-детски спросил Фрейтаг. — Моя соседка по каюте не совсем здорова, я обещала ей помочь. — Это та крикливая ведьма, которая вчера подняла такой переполох? — кривя губы, осведомился Фрейтаг. Миссис Тредуэл не обернулась. Фрейтаг встал и пошел в другую сторону на поиски Дженни. Искал ее добрых полчаса, но не нашел. Миссис Тредуэл уже подошла к своей каюте, и тут отворилась соседняя дверь и вышло семейство Баумгартнер, впереди — мальчик, как всегда пришибленный. Папаша Баумгартнер придержал дверь и посторонился, лицо его, с безвольным ртом, с вечной виноватой и обиженной гримасой несчастненького, изображало сейчас величайшую почтительность. Жена прошла мимо него, как мимо чужого, но ее неизменно скорбная физиономия казалась еще и пристыженной, и все трое молчали, точно храня какой-то общий тягостный секрет. Миссис Тредуэл отворила свою дверь, уже скрываясь в каюте, поспешно поздоровалась и закрыла дверь. Лиззи сдвинула со лба пузырь со льдом, спросила плаксиво: — Господи, что там еще? — Ничего, — сказала миссис Тредуэл. — Могу я вам чем-нибудь помочь? — Хорошо бы еще таблетку снотворного, — уныло попросила Лиззи. — Скажите, что слышно нового? Чем кончился праздник? Миссис Тредуэл дала ей таблетку и стакан воды. — Ходят разные слухи, — сказала она. — Ничего особенно интересного. Когда разыгрывалась лотерея, народу почти не было, кто-то из близнецов вынимал билеты из открытой корзинки, и почти все выигрыши достались самим актерам, только пианист получил маленький белый шарфик, а один студент-кубинец — кастаньеты… но я просто случайно услыхала, как об этом говорили немцы — Гуттены и еще кто-то. А мне самой никто ничего не рассказывал. Ну как, поспите еще? — дружелюбно спросила она в заключение. — Да, наверно, — почти уже спокойно сказала Лиззи. — А про герра Рибера вы ничего не слыхали? — Он отдыхает, — сказала миссис Тредуэл, — надеюсь, и вы отдохнете. Она вышла из каюты почти в отчаянии, но до маленькой гостиной, которая в эти дни почти все время пустовала, умудрилась дойти, ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь. Здесь она сидела в одиночестве, листая старые журналы, пока горн не позвал к столу. Перед глазами у нее неотступно стояли лица Баумгартнеров. Ну конечно, им тоже пришлось в эту ночь пережить какую-то скверность. Ей вовсе не хотелось гадать, что бы это могло быть. Наверняка вели себя друг с другом недостойно, а теперь жалко и уныло пыжатся, щеголяют своей воспитанностью, силясь доказать друг другу и ребенку, что они не такие уж плохие, хотя каждый по вине другого и предстал в самом неприглядном виде. Этот отвратительный маленький спектакль с открыванием дверей и учтивым поклоном должен означать: смотри, в другое время, в другом месте или в ином окружении я и сам был бы лучше, совсем не такой, каким ты меня всегда видишь. Миссис Тредуэл откинулась на спинку стула, закрыла глаза. На самом деле они твердят друг другу только одно: |