Главная страница

толстой. Книга первая Глава первая 1


Скачать 2.97 Mb.
НазваниеКнига первая Глава первая 1
Дата23.03.2023
Размер2.97 Mb.
Формат файлаdoc
Имя файлатолстой.doc
ТипКнига
#1010837
страница46 из 86
1   ...   42   43   44   45   46   47   48   49   ...   86
11


В январе Петр переехал в Англию и поселился верстах в трех от Лондона, в городке Дептфорде на верфи, где он увидел то, чего тщетно добивался в Голландии: корабельное по всем правилам науки искусство, или геометрическую пропорцию судов. Два с половиной месяца он учился математике и черчению корабельных планов. Для учреждения навигаторской школы в Москве взял на службу ученого профессора математики Андрея Фергарсона и шлюзного мастера капитана Джона Перри – для устройства канала между Волгой и Доном. Моряков англичан уломать не смогли, сильно дорожились, а денег в посольской казне было мало. Из Москвы непрестанно слали соболя, парчу и даже кое-что из царской ризницы: кубки, ожерелья, китайские чашки, но всего этого не хватало на уплату больших заказов и наем людей.

Выручил любезный англичанин лорд Перегрин маркиз Кармартен: предложил отдать ему на откуп всю торговлю табаком в Московии и за право ввезти три тысячи бочек той травы никоци-аны, – по пятисот фунтов аглицкого веса каждая, – уплатил вперед двадцать тысяч фунтов стерлингов… Тогда же удалось взять на службу знаменитейшего голландского капитана дальнего плавания, человека гордого и строптивого, но искусного моряка, – Корнелия Крейса: жалованье ему положили 9000 гульденов, – по-нашему – 3600 ефимков, – дом на Москве и полный корм, звание вице-адмирала и право получать три процента с неприятельской добычи, а буде возьмут в плен, – выкупить его на счет казны.

Через Архангельск и Новгород прибывали в Москву иноземные командиры, штурманы, боцманы, лекари, матросы, коки и корабельные и огнестрельные мастера. Царскими указами их размещали по дворянским и купеческим дворам, – в Москве начиналась великая теснота. Бояре не знали, что им делать с такой тучей иноземцев.

Тянулись обозы с оружием, парусным полотном, разными инструментами для обделки дерева и железа, китовым усом, картузной бумагой, пробкой, якорями, бокаутом и ясенем, кусками мрамора, ящиками с младенцами и уродами в спирту, сушеные крокодилы, птичьи чучела… Народ перебивается с хлеба на квас, нищих полна Москва, разбойнички – и те с голоду пухнут, а тут везут!.. А тут гладкие, дерзкие иноземцы наскакивают… Да уж не зашел ли у царя ум за разум?

С некоторого времени по московским базарам пошел слух, что царь Петр за морем утонул (иные говорили, что забит в бочку), и Лефорт-де нашел немца одного, похожего, и выдает его за Петра, именем его теперь будет править и мучить и старую веру искоренять. Ярыжки хватали таких крикунов, тащили в Преображенский приказ. Ромодановский сам их допрашивал под кнутом и огнем, но нельзя было добиться, откуда идут воровские слухи, где самое гнездо. Усилили караул в Новодевичьем, чтобы не было каких пересылок от царевны Софьи. Ромодановский зазывал к себе пировать бояр и больших дворян, вина не жалел. Ставили к дверям мушкетеров, чтобы гости сидели крепко, и так пировали по суткам и более, карлы и шуты ползали под столами, слушая разговоры, ходил меж пьяными ученый медведь, протягивал в лапах кубок с вином, чтобы гость пил, а кто пить не хотел, – медведь, бросив кубок, драл его и, наваливаясь, норовил сосать лицо. Князь-кесарь, тучный, усталый, дремал сполупьяна на троне, чутко слушая, остро видя, но гости и во хмелю не говорили лишнего, хоть он и знал про многих, что только и ждут, когда под Петром с товарищи земля зашатается…

Враг вскорости сам обнаружился открыто. В Москве появилось человек полтораста стрельцов, убежавших из войска, из-под литовского рубежа. Туда были посланы на подкрепление воеводе, князю Михайле Ромодановскому, четыре стрелецких полка – полковников Гундертмарка, Чубарова, Колзакова и Чермного. Это были те полки, что по взятии Азова остались на крепостных работах в Азове и Таганроге и позапрошлой осенью бунтовали вместе с казаками, грозясь сделать, как Стенька Разин. Им хуже редьки надоела тяжелая служба, хотелось вернуться в Москву, к стрельчихам, к спокойной торговлишке и ремеслам, вместо отдыха, – как простых ратников, погнали их на литовский рубеж, в сырые места, на голодный корм.

Стрельцов, видимо, на Москве кое-кто ждал. Их челобитная сразу пошла (через дворцовую бабу) в Кремль, в девичий терем, где не крепко запертая жила Софьина сестра, царевна Марфа. Через ту же бабу от Марфы был скорый ответ:

«У нас наверху позамялось: некоторые бояре, что на Кукуй часто ездят и с иноземцами кумятся, хотят царевича Алексея задушить. Да мы его подменили, и они, рассердясь, молодую царицу били по щекам… Что будет, – не знаем… А государь – неведомо жив, неведомо мертв… Если вы, стрельцы, на Москву не поторопитесь, не видать вам Москвы совсем, про вас уж указ написан…»

С этим письмом стрельцы бегали по площадям и, где нужно, кричали: «Бывало, царевна Софья кормила по восьми раз в году по триста человек,„и сестры ее, царевны, кормили ж, – давали в мясоед простым людям языки говяжьи и студень, полотки гуси-ны, куры в кашах и пироги с говядиной и яйцами, а потом давали соленую буженину, и тешки, и снятки, и вина вдоволь, двойного меду цыженого… Вот какие цари-то у нас были… А ныне хорошо жрут одни иноземцы, а вам всем с голоду помереть, на ваш-то сытый кусок крокодилов за морем покупают». Приходили они шуметь к Стрелецкому приказу, не испугались и боярина Ивана Борисовича Троекурова, а когда нескольких крикунов схватили было, повели в тюрьму, – отбили товарищей…

Князь-кесарь вызвал генералов – Гордона, Автонома Головина, и порешили: незамедлительно беглых стрельцов выбить из Москвы вон. Федор Юрьевич в сильной тревоге поехал проверять гвардейские и солдатские полки, но повсюду было тихо, смирно. Отобрали сто человек семеновцев и вызвали охотников из посадского купечества. Ночью, без шума, пошли в слободу, по стрелецким дворам, начали ломать ворота, выбивать стрельцов поодиночке. Но никто из них не сопротивлялся: «Ай, это вы, семеновцы… Чего шумите, мы и так уйдем…» Брали мешок с пирогами, ружье, завернутое в тряпицу, уходили, посмеиваясь, будто сделали то, зачем были в Москве…

Стрельцы уносили на литовский рубеж письмо царевны Софьи. В тот день Марфа посылала с карлицей в Новодевичье царевне Софье в постном пироге стрелецкую челобитную. Софья через карлицу передала ответ:

«Стрельцы… Вестно мне учинилось, что из ваших полков приходило к Москве малое число… И вам быть в Москве всем четырем полкам и стать под Девичьим монастырем табором, и бить челом мне, чтоб идти мне к Москве против прежнего на державство… А если солдаты, кои стоят у монастыря, к Москве отпускать бы не стали, – с ними вам управиться, их побить и к Москве нам быть… А кто б не стал пускать, – с людьми, али с солдаты, – и вам чинить с ними бой…»

Сие был приказ брать Москву с бою. Когда беглые вернулись с царевниным письмом на литовский рубеж в полки, там начался мятеж.

12


И Петр и великие послы не дюже разбирались в европейской политике. Воевать для московитов значило: охранять степи от кочевников, смирить разбойничьи набеги крымских татар, обезопасить гужевые и водные пути на восток, пробиться к морю.

Европейская политика казалась им делом мутным. Они твердо верили в письменные договоры и клятвы королей. Знали, что французский король с турецким султаном заодно и что Вильгельм Оранский, как король английский и голландский штатгальтер, обещал Петру пособлять в войне с турками. И вдруг, – снег на голову, – приходит непонятная весть (привез ее из Польши от Августа шляхтич), – австрийский цезарь Леопольд вступил в мирные переговоры с турками, и об этом замирении особенно хлопочет Вильгельм Оранский, не спросясь ни московитов, ни поляков.

А все недавние уверения его в ревности к успехам христианского оружия против врагов гроба господня? Это что ж такое? Яхту Петру подарил… Называл братом… Пировали вместе… Это как же теперь думать?

Было еще понятно, что цезарь Леопольд разговаривает с турками о мире: между ним и французским королем начиналась война за испанское наследство, то есть (как понимали послы) кто из них посадит сына в Мадрид королем… Дело великое, конечно, но при чем здесь Англия и Голландия?

Петру и великим послам трудно было усвоить то, что английские и голландские торговые и промышленные люди давно уже кровно озабочены в войне за сокрушение торгового и военного господства Франции на Атлантическом океане и Средиземном море, что испанское наследство – не трон для того или иного королевского сына, не драгоценная корона Карла Великого, а свободные пути для кораблей, набитых сукном и железом, шелком и пряностями, богатые рынки и вольные гавани и что голландцам и англичанам удобнее воевать не самим, а втравить других… И еще мудренее казалось, что англичане и голландцы, стремясь развязать руки австрийскому цезарю, – для войны с Францией, – настоятельно желают, чтобы русские продолжали войну с султаном… Сие есть двоесмысленный и великий европейский политик…

Петр вернулся в Амстердам. Бургомистры, спрошенные о неприятных слухах из Вены, отвечали уклончиво и разговор переводили на торговые дела. Так же уклонялись они и от другого важного для московитов дела… В этом году на Урале кузнечным мастером Демидовым была найдена магнитная железная руда… Виниус писал Петру:

«…Лучше той руды быть невозможно и во всем мире не бывало, так богата, что из ста фунтов руды выходит сорок фунтов чугуна. Пожалуйста, подкучай послам, чтоб нашли железных мастеров добрых, умевших сталь делать…»

Англичане и голландцы весьма внимательно слушали разговоры про магнитную руду на Урале, но, когда дело доходило до подыскания добрых мастеров, мялись, виляли, говорили, что-де вам самим с такими заводами не справиться, съездим, посмотрим на месте, может, сами возьмемся… Железных мастеров так и не удалось нанять ни в Англии, ни в Голландии.

Ко всем тревогам прибавилась весть о стрелецком воровстве в Москве. Из Вены тайный пересыльщик написал великим послам, что-де и здесь уже знают об этом, – какой-то ксендз болтает по городу, будто в Москве бунт, князь Василий Голицын вернут из ссылки, царевна Софья возведена на престол и народ присягнул ей в верности…

.. . . . . . . . . . . . .

«…Мин хер кениг… В письме вашем государском объявлено бунт от стрельцоф, и что вашим правительством и службою солдат усмирен. Зело радуемся. Только мне зело досадно на тебя, – для чего ты в сем деле в розыск не вступил и воров отпустил на рубеж… Бох тебя судит… Не так было говорено на загородном дворе в сенях…

А буде думаете, что мы пропали, для того что почты отсюда задержались, – только, слава богу, у нас ни един человек не умер, все живы… Я не знаю, откуда на вас такой страх бабий… Пожалуй не осердись: воистину от болезни сердца пишу… Мы отсель поедем на сей неделе в Вену… Там только и разговоров что о нашей пропаже… Питер…»

13


В Троицын ясный и тихий день на улицах было подметено. У ворот и калиток вяли березовые ветки. Если и виднелся человек, – то сторож с дубиной или копьем у запертых на пудовые замки лавок. Вся Москва стояла обедню. Жаркий ладанный воздух плыл из низеньких дверей, убранных березками. Толпы нищих – и те разомлели в такой синий день на папертях под колокольный звон, – праздничное солнце пекло взъерошенные головы, тело под рубищами… Попахивало вином…

В тихую эту благодать ворвался треск колес – по Никольской бешено подпрыгивала по бревнам хорошая тележка на железном ходу, сытый конь несся скоком, в тележке подскакивал купчина без шапки, в запыленном синем кафтане, – выпучив глаза, хлестал коня… Все узнали Ивана Артемича Бровкина. На Красной площади он бросил раздувающего боками коня подскочившим нищим и кинулся, – горячий, медный, – в Казанский собор, где обедню стояли верхние бояре… Распихивая таких людей, до кого в мыслях дотронуться страшно, увидел коренастую парчовую спину князя-кесаря: Ромодановский стоял впереди всех на коврике перед древними царскими вратами, желтоватое и толстое лицо его утонуло в жемчужном воротнике. Протолкавшись, Бровкин махнул князю-кесарю поклон в пояс и смело взглянул в мутноватые глаза его, страшные от гневно припухших век…

– Государь, всю ночь я гнал из Сычевки, – деревенька моя под Новым Иерусалимом… Страшные вести…

– Из Сычевки? – Не понимая, Ромодановский тяжко уставился на Ивана Артемича. – Ты что – пьян, чина не знаешь? – Гнев начал раздувать ему шею, зашевелились висячие усы. Бров-кин, не страшась, присунулся к его уху:

– Четырьмя полки стрельцы на Москву идут. От Иерусалима днях в двух пути… Идут медленно, с обозами… Уж прости, государь, потревожил тебя ради такой вести…

Прислонив к себе посох, Ромодановский схватил Ивана Артемича за руку, сжал с натугой, багровея, оглянулся на пышно одетых бояр, на их любопытствующие лица… Все глаза опустили перед князем-кесарем. Медленным кивком он подозвал Бориса Алексеевича Голицына:

– Ко мне – после обедни… Поторопи-ка архимандрита со службой… Автоному скажи да Виниусу, чтоб ко мне, не мешкая…

И снова, чувствуя шепот боярский за спиной, обернулся впол-тела, муть отошла от глаз… Люди со страха забыли и креститься… Слышно было, как позвякивало кадило да голубь забил крыльями под сводом в пыльном окошечке.

14


Четыре полка – Гундертмарка, Чубарова, Колзакова и Чермного – стояли на сырой низине под стенами Воскресенского монастыря, называемого Новым Иерусалимом. В зеленом закате за ступенчатой вавилонской колокольней мигала звезда. Монастырь был темен, ворота затворены. Темно было и в низине, затоптаны костры, скрипели телеги, слышались суровые голоса, – в ночь стрельцы с обозами хотели переправиться через неширокую речку Истру на московскую дорогу.

Задержались они под монастырем и в деревне Сычевке из-за корма. Разведчики, вернувшиеся из-под Москвы, говорили, что там – смятение великое, бояре и большое купечество бегут в деревни и вотчины. В слободах стрельцов ждут, и только бы им подойти, – побьют стражу у ворот и впустят полки в город. Генералиссимус Шеин собрал тысячи три потешных, бутырцев, лефортовцев и будет биться, но – думать надо – весь народ подсобит стрельцам, а стрельчихи уж и сейчас пики и топоры точат, как полоумные бегают по слободе, ждут – мужей, сыновей, братьев… Весь день в полках спорили, – одни хотели прямо ломиться в Москву, другие говорили, что надобно Москву обойти и сесть в Серпухове или в Туле и оттуда слать гонцов на Дон и в украинные города, – звать казаков и стрельцов на помощь.

– Зачем – в Серпухов… Домой, в слободы…

– Не хотим в осаду садиться… Что нам Шеин… Всю Москву подымем…

– Один раз не подняли… Дело опасное…

– У них с войском – Гордон да полковник Краге… Эти не пошутят…

– А мы устали… И зелья мало… Лучше в осаду сесть…

На телегу влез Овсей Ржов. Был он выбран пятисотенным. Еще в Торопце, откуда начался бунт, выкинули всех офицеров и полковников, Тихон Гундертмарк только и спасся, что на лошади. Колзаков с разбитой головой едва ушел за реку по мостовинам. Тогда же созвали круг и выбрали стрелецких голов… Овсей, надсаживая голос, закричал:

– У кого рубашка на теле? У меня – сгнила, с прошлого года бороду не чесал, в бане не был… У кого рубашка – садись в осаду… А у нас одна дума – домой…

– Домой, домой! – закричали стрельцы, влезая на воза. – Забыли, что Софья нам отписала? Как можно скорее идти выручать. А не поторопимся – наше дело погибло… Франчишку Лефорта по гроб себе накачаем на шею… Лучше нам сейчас биться да успеть Софью посадить царицей… Будет нам и жалованье, и корм, и вольности. Столб опять на Красной площади поставим. Бояр с колокольни покидаем – дома их разделим, продуваним, царица все нам отдаст… А Немецкая слобода, – люди забудут, где и стояла…

На телегу к Овсею вскочили стрельцы-заводчики – Тума, Проскуряков, Зорин, Ерш… Застучали саблями о ножны…

– Ребята, начинай переправу…

– Кто к Москве не пойдет, – сажать тех на копья…

Многие побежали к телегам, дико закричали на лошадей. Обоз и толпы стрельцов двинулись к дымящейся реке… Но на том берегу в неясных кустах замахали чем-то – будто значком, и надрывной голос протянул:

– Стой, стой…

Вглядываясь, различили над водой человека в латах, в шлеме с перьями. Узнали Гордона. Стало тихо…

– Стрельцы! – услышали его голос. – Со мной четыре тысячи войск, верных своему государю… Мы заняли прекрасную позицию для боя… Но мне очень не хочется проливать братскую кровь. Скажите мне, о чем вы думаете и куда вы идете?

– В Москву… Домой… Оголодали… Ободрались…

– Зачем вы нас в сырые леса загнали?..

– Мало нас побито под Азовом… Мало мы мертвечины ели, когда из Азова шли…

– Изломались на крепостных работах…

– Пустите нас в Москву… Дня три поживем дома, потом покоримся…

Когда откричались, Гордон приставил ладони ко рту:

– Очень карашо… Но только дураки переправляются ночью через реку. Дураки!.. Истра глубокая река, потопите обозы… Лучше подождите на том берегу, а мы – на этом, а завтра поговорим…

Он влез на рослого коня и ускакал в ночной сумрак. Стрельцы помялись, пошумели и стали разводить костры, варить кашу…

Когда из безоблачной зари поднялось солнце, увидели за Истрой на холме ровные ряды Преображенского полка и выше их – двенадцать медных пушек на зеленых лафетах. Дымили фитили. На левом крыле стояли пять сотен драгун со значками. На правом, загораживая Московскую дорогу, за рогатками и дефилеями, – остальные войска…

Стрельцы подняли крик, торопливо впрягали лошадей, ставили телеги четырехугольником – по-казачьи… С холма шагом спустился Гордон с шестью драгунами, подъехал к реке, вороной конь его понюхал воду и скачками через брод вынес на эту сторону. Стрельцы окружили генерала…

– Слюшайте… (Он поднял руку в железной перчатке…) Вы добрые и разумные люди… Зачем нам биться? Выдайте нам заводчиков, всех воров, кто бегал в Москву.

Овсей рванулся к его коню, – борода клочьями, красные глаза:

– У нас нет воров… Это вы русских людей ворами крестите, сволочи! У нас у всех крест на шее… Франчишке Лефорту, что ли, этот крест не ндравится?

Надвинулись, загудели. Гордон полуприкрыл глаза, сидел на коне не шевелясь:

– В Москву вас не пустим… Послюшайте старого воина, бросьте бунтовать, будет плохо…

Стрельцы разгорались, кричали уже по-матерному. Рослый, темноволосый, соколиноглазый Тума, взлезши на пушку, размахивал бумагой.

– Все наши обиды записаны… Пустите нас за реку, – хоть троих, мы прочтем челобитную в большом полку…

– Пусть сейчас читает… Гордон, слушай…

Запинаясь, рубя воздух стиснутым кулаком, Тума читал:

– «…будучи под Азовом, еретик Франчишко Лефорт, чтоб русскому благочестию препятствие великое учинить, подвел он, Франчишко, лучших московских стрельцов под стену безвременно и, ставя в самых нужных к крови местах, побил множество… Да его же умышлением делан подкоп, и тем подкопом побил он стрельцов с триста, и более!..»

Гордон тронул шпорами коня, хотел схватить грамоту. Тума отшатнулся. Стрельцы бешено закричали.

Тума читал:

– «Его ж, Франчишки, умышлением всему народу чинится наглость, и брадобритие, и курение табаку во всесовершенное ниспровержение древнего благочестия…»

Не надеясь более перекричать стрельцов, Гордон поднял коня на дыбы и сквозь раздавшуюся толпу поскакал к реке. Видели, как он соскочил у палатки генералиссимуса. Вскоре там загорелись под косым солнцем поповские ризы. Тогда и стрельцы велели служить молебен перед боем. Попоной накрыли лафет у пушки, поставили конское ведро с водой – кропить. Сняли шапки. Босые, оборванные попы истово начали службу… «Даруй, господи, одоление на агарян и филистимлян, иноверных языцев…»

На той стороне, у палатки Шеина, уже подходили к кресту, а стрельцы, все еще стояли на коленях, подпевали. Крестясь, шли за ружьями, скусывали патроны, заряжали. Попы свернули потрепанные епитрахили и ушли за телеги. Тогда с холма враз ударили все двенадцать пушек… Ядра, шипя, понеслись над обозом и стали рваться у монастырских стен, вскидывая вороха земли…

Овсей Ржов, Тума, Зорин, Ерш, – размахивая саблями:

– Братцы, пойдем грудью напролом…

– Добудем Москву грудью…

– Стройся в роты…

– Пушки, пушки откатывай…

Стрельцы сбегались в нестройные роты, бросали вверх шапки, неистово кричали условленный знак:

– Сергиев! Сергиев!

Полковник Граге велел принизить прицел, и батарея ударила ядрами по обозу, – полетели щепы, забились лошади. Стрельцы отвечали ружейными залпами и бомбами из четырех пушек. В третий раз с холма выстрелили в самую гущу полков. Часть стрельцов кинулась к рогаткам и дефилеям, но там их встретили бутырцы и лефортовцы. Четвертый раз прогрохотали орудия, густым дымом окутался холм. Стрелецкие роты смешались, закрутились, побежали. Бросая знамена, оружие, кафтаны, шапки, драли кто куда. Драгуны, переправившись через речку, поскакали в угон, сгоняя бегущих, как собаки стадо назад в обоз.

В тот же день генералиссимус Шеин перенес стан под монастырские стены и начал розыск. Ни один из стрельцов не выдал Софьи, не помянул про ее письмо. Плакались, показывали раны, трясли рубищами, говорили, что к Москве шли страшною неурядною яростью, а теперь опомнились и сами видят, что – повинны.

Тума, вися на дыбе, со спиной, изодранной кнутом в клочья, не сказал ни слова, глядел только в глаза допросчиков нехорошим взглядом. Туму, Проскурякова и пятьдесят шесть самых злых стрельцов повесили на Московской дороге. Остальных разослали в тюрьмы и монастыри под стражу…

15


Таких увертливых людей и лгунов, как при цезарском дворе в Вене, русские не видели отроду… Петра приняли с почетом, но как частного человека. Леопольд любезно называл его братом, но с глазу на глаз, и на свидание приходил инкогнито, по вечерам, в полумаске. Канцлер в разговорах насчет мира с Турцией со всем соглашался, ничего не отрицал, все обещал, но, когда доходило до решения, увертывался, как намыленный. Петр говорил ему: «Англичане и голландцы хлопочут лишь из-за прибылей торговых, не во всяком деле надобно их слушать. А нам писал иерусалимский патриарх, чтоб гроб господень оберегли… Так неужто цезарю гроб господень не дорог?..» Канцлер отвечал: «Цезарь вполне присоединяется к сим высоким и достопочтенным мыслям, но на пятнадцатилетнюю войну истрачены столь несметные суммы, что единственным достойным деянием является мир в настоящее время…»

«Мир, мир, – говорил Петр, – а с французами собираетесь воевать, как же сие?»

Но канцлер в ответ только глядел веселыми водянисто-непонимающими глазами. Петр говорил, что ему нужна турецкая крепость Керчь, и пусть-де цезарь, подписывая с турками мир, потребует Керчь для Москвы. Канцлер отвечал, что, несомненно, сии претензии с восторгом разделяются всем венским двором, но он предвидит в вопросе о Керчи великие трудности, ибо турки не привыкли отдавать крепостей без боя…

Словом, ничего путного из посещения Вены не получалось. Даже послам не давали торжественной аудиенции для вручения грамот и подарков. Послы уже соглашались идти через кавалерские комнаты без шляп и ограничиться сорока восемью простыми гражданами для переноса подарков, но упорно настаивали, чтобы при входе в зал обер-камергер громогласно провозгласил царский титул, хотя бы малый, и чтоб царские подарки на ковер к ногам цезаря кладены не были… «Мы-де не чуваши и цезарю не данники, а народ равновеликий…» Министр двора улыбался, разводил руками: «Сих неслыханных претензий удовлетворить никак невозможно…»

Тут еще горше, чем в Голландии, узнали, что такое европейский политик. С горя ездили в оперу, дивились. Посетили загородные замки. Были на великом придворном машкараде…

Петр совсем собрался уже ехать в Венецию. Из Москвы от Ромодановского и Виниуса пришли письма о стрелецком бунте под Новым Иерусалимом.

.. . . . . . . . . . . . .

«…Мин хер кениг… Письмо твое, июня 17 дня писанное, мне отдано, в котором пишешь, ваша милость, что семя Ивана Милославского растет, – в чем прошу вас быть крепких, а кроме сего ничем сей огнь угасить не мочно…

Хотя зело нам жаль нынешнего полезного дела, однако сей ради причины будем к вам так, как вы не чаете… Питер…»

16


За обедней в Успенском соборе князь-кесарь, приложась к кресту, вошел на амвон, повернулся к боярам, посохом звякнул о плиты:

– Великий государь Петр Алексеевич изволит быть на пути в Москву.

И пошел сквозь толпу, переваливаясь. Сел в золоченую карету с двумя саженного роста зверовидными гайдуками на запятках, загрохотал по Москве.

Весть эта громом поразила бояр. Обсиделись, привыкли за полтора года к тихому благополучию… Принесло ясна сокола! Прощай, значит, сон да дрема, – опять надевай машкерку. А отвечать за стрелецкие бунты? за нешибкую войну с татарами? за пустую казну? за все дела, кои вот-вот собирались начать, да как-то еще не собрались? Батюшки, беда!

Не до отдыха стало, не до неги. Два раза в день сходилась большая государева Дума. Приказали всем купеческим сидельцам закрыть лавки, идти в приказ Большой Казны – считать медные деньги, чтоб в три дня все сосчитать… Призвали приказных дьяков, Христом богом просили – буде какие непорядки в приказах – как-нибудь навести порядок, мелких подьячих и писцов в эти дни домой на ночь не отпускать, строптивых привязывать к столам за ногу…

Бояре готовились к царским приемам. Иные вытаскивали из сундуков постылое немецкое платье и парики, пересыпанные мятой от моли. Приказывали лишние образа из столовых палат убрать, на стены вешать хоть какие ни на есть зеркала и личины. Евдокия с царевичем и любимой сестрой Петра – Натальей – спешно вернулась из Троицы.

Четвертого сентября под вечер у железных ворот дома князя-кесаря остановились две пыльные кареты. Вышли Петр, Лефорт, Головин и Меньшиков. Постучали. На дворе завыли страшные кобели. Отворивший солдат не узнал царя. Петр пхнул его в грудь и сошел с министрами через грязный двор к низенькому, на шарах и витых столбах, крытому свинцом крыльцу, где у входа на цепи сидел ученый медведь. Сверху, подняв оконную раму, выглянул Ромодановский, – опухшее лицо его задрожало радостью.

17


От Ромодановского царь поехал в Кремль. Евдокия уж знала о прибытии и ожидала мужа, прибранная, разрумянившаяся. (Воробьиха в нарядной душегрее, жмуря глаза, улыбаясь, стояла на страже на боковом царицыном крылечке. Евдокия поминутно выглядывала в окошко на Воробьиху, освещенную сквозь дверную щель, – ждала, когда она махнет платком. Вдруг баба вкатилась в опочивальню:

– Приехал!.. Да прямо у царевнина крыльца вылез… Побегу, узнаю…

У Евдокии сразу опустела голова – почувствовала недоброе. Обессилев – присела. За окном – звездная осенняя ночь. За полтора года разлуки не написал ни письмеца. Приехав, – сразу к Наталье кинулся… Хрустнула пальцами… «Жили-были в божьей тишине, в непрестанной радости. Налетел – мучить!»

Вскочила… Где ж Алешенька? Бежать с ним к отцу!.. В двери столкнулась с Воробьихой… Баба громко зашептала:

– Своими глазами видела… Вошел он к Наталье… Обнял ее, – та как заплачет… А у него лик – суровый… Щеки дрожат… Усы кверху закручены. Кафтан заморский, серой, из кармана платок да трубка торчат, сапоги громадные – не нашей работы…

– Дура, дура, говори, что было-то…

– И говорит он ей: дорогая сестра, желаю видеть сына моего единственного… И как это она повернулась, и тут же выводит Алешеньку…

– Змея, змея, Наташка, – дрожа губами, шептала Евдокия.

– И он схватил Алешеньку, прижал к груди и ну его целовать, миловать… Да как на пол-то его поставит, шляпу заморскую нахлобучит: «Спать, говорит, поеду в Преображенское…»

– И уехал? (Схватилась за голову.)

– Уехал, царица-матушка, ангел кротости, – уехал, уехал, не то спать поехал, не то в Немецкую слободу…

18


Еще на утренней заре потянулись в Преображенское кареты, колымаги, верхоконные… Бояре, генералы, полковники, вся вотчинная знать, думные дьяки – спешили поклониться вновь обретенному владыке. Протискиваясь через набитые народом сени, спрашивали с тревогой: «Ну, что? Ну, как – государь?..» Им отвечали со странными усмешками: «Государь весел…»

Он принимал в большой, заново отделанной палате у длинного стола, уставленного флягами, стаканами, кружками и блюдами с холодной едой. В солнечных лучах переливался табачный дым. Не русской казалась царская видимость – тонкого сукна иноземный кафтан, на шее – женские кружева, похудевший, со вздернутыми темными усиками, в шелковистом паричке, не по-нашему сидел он, подогнув ногу в гарусном чулке под стул.

В длинных шубах, бородою вперед, выкатывая глаза, люди подходили к царю, кланялись по чину – в ноги или в пояс, и тут только замечали у ног Петра двух богопротивных карлов, Томоса и Секу, с овечьими ножницами.

Приняв поклон, Петр иных поднимал и целовал, других похлопывал по плечу и каждому говорил весело:

– Ишь – бороду отрастил! Государь мой, в Европе над бородами смеются… Уж одолжи мне ее на радостях…

Боярин, князь, воевода, старый и молодой, опешив, стояли, разведя рукава… Томос и Сека тянулись на цыпочках и овечьими ножницами отхватывали расчесанные, холеные бороды. Падала к царским ножкам древняя красота. Окромсанный боярин молча закрывал лицо рукой, трясся, но царь сам подносил ему не малый стакан тройной перцовой:

– Выпей наше здоровье на многие лета… И Самсону власы резали… (Оглядывался блестящим взором на придворных, поднимал палец.) Откуда брадобритие пошло? Женской породе оно любезно, – сие из Парижа. Ха, ха! (Два раза – деревянным смехом.) А бороду жаль, – в гроб вели положить, на том свете пристанет…

Будь он суров или гневен, кричи, таскай за эти самые бороды, грози чем угодно, – не был бы столь страшен… Непонятный, весь чужой, подмененный, – улыбался так, что сердца захватывало холодом…

В конце стола суетился полячок – цирюльник, намыливая остриженные бороды, брил… Зеркало подставлял, проклятый, чтоб изувеченный боярин взглянул на босое, с кривым ребячьим ртом, срамное лицо свое… Тут же, за столом, плакали пьяные из обритых… Только по платью и узнавали – генералиссимуса Шеина, боярина Троекурова, князей Долгоруких, Белосельских, Мстиславских… Царь двумя перстами брал обритых за щеку:

– Теперь хоть и к цесарскому двору – не стыдно…

19


Обедать Петр поехал к Лефорту. Любезный друг Франц едва проснулся к полудню и, позевывая, сидел перед зеркалом в просторной, солнечной, обитой золоченой кожей опочивальне. Слуги хлопотали около него, одевая, завивая, пудря. На ковре шутили карл и карлица, вывезенные из Гамбурга. Управитель, конюший, дворецкий, начальник стражи почтительно стояли в отдалении. Вошел Петр. Придавив Франца за плечи, чтобы не вставал, взглянул на него в зеркало:

– Не розыск был у них, преступное попущение и баловство… Шеин рассказал сейчас, – и сам, дурак, не понимает, что нить в руках держал… Фалалеев, стрелец, как повели его вешать, крикнул солдатам: «Щуку-де вы съели, а зубы остались…»

В зеркале дикие глаза Петра потемнели. Лефорт, обернувшись, приказал людям выйти…

– Франц… Жало не вырвано!.. Сегодня бояр брил, – вся внутренность во мне кипела… Помыслю о сей кровожаждущей саранче!.. Знают, все знают, – молчат, затаились… Не простой был бунт, не к стрельчихам шли… Здесь страшные дела готовились… Гангреной все государство поражено… Гниющие члены железом надо отсечь… А бояр, бородачей, всех связать кровавой порукой… Семя Милославского! Франц, сегодня ж послать указы: из тюрем, монастырей везти стрельцов в Преображенское…

20


За обедом он опять как будто повеселел. Некоторые заметили новую в нем особенность – темный, пристальный взгляд: среди беседы и шуток вдруг, замолкнув, уставится на того или другого, – непроницаемо, пытливо, – нечеловечным взглядом… Дернет ноздрей и – снова усмехается, пьет, хохочет деревянно…

Иноземцы – военные, моряки, инженеры сидели весело, дышали свободно. Русским было тяжело за этим обедом. Играла музыка, ждали дам для танцев. Алексашка Меньшиков поглядывал на руки Петра, лежавшие на столе, – они сжимались и разжимались. Лефорт рассказывал различные курьезите о любовницах французского короля. Становилось шумнее. Вдруг, высоко вскрикнув петушиным горлом, Петр вскочил, бешено перегнулся через стол к Шеину:

– Вор, вор!

Отшвырнув стул, выбежал. Гости смешались, поднялись. Лефорт кидался ко всем, успокаивая. Музыка гремела с хор. В сенях появились первые дамы, оправляя парики и платья… Взоры всех привлекла пышная синеглазая красавица, с высоко взбитыми пепельными волосами, – шелковые с золотыми кружевами юбки ее были необъятны, голые плечи и руки белы и соблазнительны до крайности. Ни на кого не глядя, она вошла в зал, медленно, по-ученому, присела и так стояла, глядя вверх, в руке – роза.

Иноземцы торопливо спрашивали: «Кто эта?» Оказалось – дочь богатейшего купчины Бровкина, – Александра Ивановна Волкова. Лефорт, поцеловав кончики пальцев, просил ее на танец. Пошли пары, шаркая и кланяясь. И снова – замешательство: дыша ноздрями, вернулся Петр, зрачки его нашли Шеина, – выхватил шпагу и с размаху рубанул ею по столу перед лицом отшатнувшегося генералиссимуса. Полетели осколки стекол. Подскочил Лефорт. Петр ударил его локтем в лицо и второй раз промахнулся шпагой по Шеину.

– Весь твой полк, тебя, всех твоих полковников изрублю, вор, бл…ий сын, дурак…

Алексашка бросил даму, смело подошел к Петру, не берегясь шпаги, обнял его, зашептал на ухо. Шпага упала, Петр задышал в Алексашкин парик:

– Сволочи, ах, сволочи… Он полковничьими званиями торговал…

– Ничего, мин херц, обойдется, выпей венгерского…

Обошлось. Выпил венгерского, после сего погрозил пальцем Шеину. Подозвал Лефорта, поцеловал его в распухший нос:

– А где Анна? Справлялся? Здорова? – Перекосив сжатый рот, взглянул на оранжевый закат за высокими окнами. – Постой, сам схожу за ней…

В домике у вдовы Монс бегали со свечками, хлопали дверьми, и вдова и сенные девки сбились с ног, – беда: Анхен разгневалась, что плохо были накрахмалены нижние юбки, пришлось крахмалить и утюжить заново. Анна сидела наверху, в напудренном парике, но не одетая, в пудромантеле, зашивала чулок. Такой застал ее Петр, пробежав наверх мимо перепуганных вдовы и девок.

Анхен поднялась, закинула голову, слабо ахнула. Петр жадно схватил ее, полураздетую, любимую. В низенькой комнатке звонко стучало ее сердце.

21


Закованных стрельцов отовсюду отвозили в Преображенскую слободу, сажали под караул по избам и подвалам.

В конце сентября начался розыск. Допрашивали Петр, Ромодановский, Тихон Стрешнев и Лев Кириллович. Костры горели всю ночь в слободе перед избами, где происходили пытки. В четырнадцати застенках стрельцов поднимали на дыбу, били кнутом, сняв – волочили на двор и держали над горящей соломой. Давали пить водку, чтобы человек ожил, и опять вздергивали на вывороченных руках, выпытывая имена главных заводчиков. Недели через две удалось напасть на след… Овсей Ржов, не вытерпев боли и жалости к себе, когда докрасна раскаленными клещами стали ломать ему ребра, сказал про письмо Софьи, по ее-де приказу они и шли в Новодевичье – сажать ее на царство. Константин, брат Овсея, с третьей крови сказал, что письмо они, стрельцы, затоптали в навоз под средней башней Нового Иерусалима. Вскрылось участие царевны Марфы, карлицы Авдотьи и Верки – ближней к Софье женщины…

Но тех, кто говорил с пыток, было немного. Стрельцы признавали вину лишь в вооруженном бунте, но не в замыслах… В этом смертном упорстве Петр чувствовал всю силу злобы против него…

Ночи он проводил в застенках. Днем – в делах с иноземными инженерами и мастерами, на смотрах войск. К вечеру ехал к Ле-форту, к какому-либо послу или генералу обедать. Часу в десятом, среди смеха, музыки, дурачества князь-папы – вставал, – прямой, со втиснутой в плечи головой, – шагал из пиршественной залы на темный двор и в таратайке по гололедице, укрывая лицо вязаным шарфом от ледяного ветра, ехал в Преображенское, – издали видное по тусклому зареву костров…

.. . . . . . . . . . . . .

Один из секретарей цезарского посольства записывал в дневнике то, что видел в эти дни, и то, что ему рассказывали…

«…Чиновники датского посланника, – писал он, – пошли из любопытства в Преображенское. Они обходили разные темничные помещения, направляясь туда, где жесточайшие крики указывали место наиболее грустной трагедии… Уже они успели осмотреть, содрогаясь от ужаса, три избы, где на полу и даже в сенях виднелись лужи крови, – когда крики, раздирательнее прежних, и необыкновенно болезненные стоны возбудили в них желание взглянуть на ужасы, совершающиеся в четвертой избе…

Но лишь вошли туда – как в страхе поспешили вон, ибо наткнулись на царя и бояр. Царь, стоявший перед голым, подвешенным к потолку человеком, обернулся к вошедшим, видимо крайне недовольный, что иностранцы застали его при таком занятии. Нарышкин, выскочив за ними, спросил: «Вы кто такие? Зачем пришли?..» И, так как они молчали, объявил, чтобы немедленно отправились в дом князя Ромодановского… Но чиновники, чувствуя себя неприкосновенными, пренебрегли этим довольно наглым приказанием. Однако в погоню за ними пустился офицер, намереваясь обскакать и остановить их лошадь. Но сила была на стороне чиновников, – их было много, и они были бодрее духом… Заметив все же, что офицер намеревается применить решительные меры, они убежали в безопасное место… Впоследствии я узнал фамилию этого офицера, – Алексашка, – царский любимец и очень опасен…»

.. . . . . . . . . . . . .

«…Определен новый денежный налог: на каждого служащего в приказах наложена подать соразмерно должности, которую он исправляет…

Вечером даны были во дворце Лефорта, с царскою пышностью, разные увеселения. Собрание любовалось зрелищем потешных огней. Царь, как некий огненный дух, бегал по обнаженному от листвы саду и поджигал транспаранты и фонтаны, мечущие искры. Царевич Алексей и царевна Наталья были тоже зрителями сих огней, но из особой комнаты… На состоявшемся балу единодушно красивейшей из дам признана Анна Монс, говорят, заменившая царю законную супругу, которую он собирается сослать в отдаленный монастырь…»

.. . . . . . . . . . . . .

«…Десятого октября, приступая к исполнению казни, царь пригласил всех иноземных послов. К ряду казарменных изб в Преображенской слободе прилегает возвышенная площадь. Это место казни: там обычно стоят позорные колья с воткнутыми на них головами казненных. Этот холм окружал гвардейский полк в полном вооружении. Много было московитян, влезших на крыши и ворота. Иностранцев, находившихся в числе простых зрителей, не подпускали близко к месту казни.

Там уже были приготовлены плахи. Дул холодный ветер, у всех замерзли ноги, приходилось долго ждать… Наконец его царское величество подъехал в карете вместе с известным Александром и, вылезая, остановился около плах. Между тем толпа осужденных наполнила злополучную площадь. Писарь, становясь в разных местах площади на лавку, которую подставлял ему солдат, читал народу приговор на мятежников. Народ молчал, и палач начал свое дело.

Несчастные должны были соблюдать порядок, они шли на казнь поочередно… На лицах их не было заметно ни печали, ни ужаса предстоящей смерти. Я не считаю мужеством подобное бесчувствие, оно проистекало у них не от твердости духа, а единственно от того, что, вспоминая о жестоких истязаниях, они уже не дорожили собой, – жизнь им опротивела…

Одного из них провожала до плахи жена с детьми, – они издавали пронзительные вопли. Он же спокойно отдал жене и детям на память рукавицы и пестрый платок и положил голову на плаху.

Другой, проходя близко от царя к палачу, сказал громко:

«Посторонись-ка, государь, я здесь лягу…»

Мне рассказывали, что царь в этот день жаловался генералу Гордону на упорство стрельцов, даже под топором не желающих сознавать своей вины. Действительно русские чрезвычайно упрямы…»

.. . . . . . . . . . . . .

«У Новодевичьего монастыря поставлено тридцать виселиц четырехугольником, на коих 230 стрельцов повешены. Трое зачинщиков, подавших челобитную царевне Софье, повешены на стене монастыря под самыми окнами Софьиной кельи. Висевший посредине держал привязанную к мертвым рукам челобитную».

.. . . . . . . . . . . . .

«Его царское величество присутствовал при казни попов, участников мятежа. Двум из них палач перебил руки и ноги железным ломом, и затем они живыми были положены на колеса, третий обезглавлен. Еще живые, попы зловещим шепотом негодовали, что третий из них отделался столь быстрым родом смерти…»

.. . . . . . . . . . . . .

«Желая, очевидно, показать, что стены города, за которые стрельцы хотели силою проникнуть, священны и неприкосновенны, царь велел всунуть бревна между бойницами московских стен. На каждом бревне повешено по два мятежника. Таким способом казнено в этот день более двухсот человек… Едва ли столь необыкновенный частокол ограждал какой-либо город, каковой изобразили собою стрельцы, перевешанные вокруг всей Москвы».

.. . . . . . . . . . . . .

«…27 октября… Эта казнь резко отличается от предыдущей. Она совершена различными способами и почти невероятными… Триста тридцать человек зараз обагрили кровью Красную площадь. Эта громадная казнь могла быть исполнена только потому, что все бояре, сенаторы царской Думы, дьяки – по повелению царя – должны были взяться за работу палача. Мнительность его крайне обострена; кажется, он подозревает всех в сочувствии к казнимым мятежникам. Он придумал связать кровавой порукой всех бояр… Все эти высокородные господа являлись на площадь, заранее дрожа от предстоящего испытания. Перед каждым из них поставили по преступнику. Каждый должен был произнести приговор стоящему перед ним и после исполнить оный, собственноручно обезглавив осужденного.

Царь сидел в кресле, принесенном из дворца, и смотрел сухими глазами на эту ужасную резню. Он нездоров, – от зубной боли у него распухли обе щеки. Его сердило, когда он видел, что у большей части бояр, не привыкших к должности палача, трясутся руки…

Генерал Лефорт также был приглашен взять на себя обязанность палача, но отговорился тем, что на его родине это не принято. Триста тридцать человек, почти одновременно брошенных на плахи, были обезглавлены, но некоторые не совсем удачно: Борис Голицын ударил свою жертву не по шее, а по спине; стрелец, разрубленный, таким образом, почти на две части, перетерпел бы невыносимые муки, если бы Александр, ловко действуя топором, не поспешил отделить несчастному голову. Он хвастался тем, что отрубил в этот день тридцать голов. Князь-кесарь собственной рукой умертвил четверых. Некоторых бояр пришлось уводить под руки, так они были бледны и обессилены».

.. . . . . . . . . . . . .

Всю зиму были пытки и казни. В ответ вспыхивали мятежи в Архангельске, в Астрахани, на Дону и в Азове. Наполнялись застенки, и новые тысячи трупов раскачивала вьюга на московских стенах. Ужасом была охвачена вся страна. Старое забилось по темным углам. Кончалась византийская Русь. В мартовском ветре чудились за балтийскими побережьями призраки торговых кораблей.


1   ...   42   43   44   45   46   47   48   49   ...   86


написать администратору сайта