Главная страница

Сергеич П "Искусство речи на суде". П. сергеич искусство речи на суде


Скачать 1.73 Mb.
НазваниеП. сергеич искусство речи на суде
АнкорСергеич П "Искусство речи на суде".doc
Дата27.02.2018
Размер1.73 Mb.
Формат файлаdoc
Имя файлаСергеич П "Искусство речи на суде".doc
ТипДокументы
#15978
страница9 из 32
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   32
* * *

Не следует, однако, преувеличивать значение характеристики, хотя бы и самой верной. «Истинные друзья, испытанные слуги надежны, — говорит Шопенгауэр, кто раз совершил известный поступок, тот при таких же обстоятельствах вновь совершит его, будь это доброе или злое дело». И как ошибается мудрец! Басманов был верен царю Борису, изменил царю Федору и умер, защищая царя Лжедимитрия. Бухгалтер юго-западных железных дорог Паникаровский отвез из Петербурга в Берлин 50 миллионов золотом, не утаив ни полушки, а спустя несколько месяцев проиграл в карты и, может быть, частью присвоил около 200 тысяч рублей. Кто скажет, когда он был самим собою и когда изменил себе? Басманов и Паникаровский — одно и то же; про каждого можно сказать: не злодей и не Катон; обыкновенные люди; следовательно, нетвердые люди.

Если быть откровенным, надо признать, что большинство окружающих нас только исправляет должность человека, и притом делает это далеко не удовлетворительно. В нравственном отношении они представляют не золотую середину, а малоценную посредственность: не очень добрые и не слишком злые, не слишком честные и не совсем мошенники; умственные способности у большинства бывают ниже среднего. Но и более развитые, цельные и твердые люди часто изменяют себе. В рукописях того же Шопенгауэра сохранился отрывок с несколькими короткими замечаниями по этому поводу; они очень интересны для судебного оратора. Он пишет: «У каждого человека свой характер; у многих — очень определенный и своеобразный. Но они не всегда бывают ему верны; не всегда говорят и действуют сообразно своей личности (индивидуальности). Под влиянием перемены в состоянии здоровья, в душевном настроении человек не в одинаковой мере проявляет свои настоящие свойства; какое-либо особое воздействие может на некоторое время придать его характеру чуждый ему оттенок.

109

Поэтому Ларошфуко имел полное право сказать: on est que'quefois aussi different de soimeme que dts autres. В отдельных случаях умный может поступить как глупец, храбрый как трус, упрямый — с уступчивостью, грубый и жестокий — с нежностью и мягкосердечием*.

Как это верно, и как часто мы говорим: неужели он мог это сделать? Это так не похоже на него.

Здесь — исходная точка оратора в нравственной оценке преступления. Его первый вопрос к самому себе — это: было ли преступление естественным отражением характера и других личных свойств подсудимого, как у Матрены в драме Толстого115 и у леди Макбет, или оно было противоречием его природе, как у Поздны-шева и Раскольникова116; поступил ли он согласно или наперекор своей настоящей личности. Ответ на этот вопрос, конечно, заключается в характеристике подсудимого. Если преступление совершено негодяем, обвинение может быть сурово; защите остается заботиться о каком-нибудь смягчении ответственности (дела Тропмана, Полуляхова, Смурова); если преступник, хотя бы убийца, — добрый и честный человек, все трудности на стороне прокурора. Но в обоих случаях оратор, находящийся в невыгодных условиях, должен держаться действительности. Это крайне трудно, особенно для обвинителя. Сказать: да, я знаю, что это хороший человек; уверен, что, будучи оправдан, он станет заботиться о детях убитого как о своих собственных, что он воспитает тех и других добрыми и честными людьми; я знаю, что каторга не будет для него большим наказанием, чем сознание своего преступления и вечные укоры совести; знаю, что вдова убитого простила его, и все-таки требую каторги — сказать это нелегко. Обвинять, произнести хорошую речь в таком деле неимоверно трудно. Я не знаю, как это делается, и охотно послушал бы всякого, кто мог бы научить меня этому, но утверждаю, что обвинитель обязан признать нравственные достоинства подсудимого.

Краткость характеристики отнюдь не есть достоинство в судебной речи, коль скоро с личностью связано объяснение дела. Наши лучшие ораторы нередко ограничивались одним намеком на самое событие преступле-

* Handschriftlicher Nachlass, Neue Paralipomena, Appendix F. 110

ния, отдавая все свое внимание характеристике и психологии. Таковы речи Спасовича по делу Александры Авдеевой, Андреевского по делу Тарновского117: отчасти речь Громницкого по делу Александра Тальма. Такие мастера не могли говорить лишнего, а мы на этих примерах видим, что они совсем не заботились о краткости. Итак, если оратор признал, что характеристика известного лица нужна для дела, он должен обработать ее самым тщательным образом; необходимо, чтобы у присяжных составилось и укрепилось именно такое представление о человеке, которое нужно оратору. Его противник, конечно, представит того же человека в ином виде. Но это не значит, что второе' изображение заслонит первое, или наоборот. В этом, напротив, благоприятное условие для обоих ораторов. Они могут быть оба правы, если только будут оба правдивы и осторожны. Само собой разумеется, что вслед за подробным, неторопливым разбором характера действующих лиц надо найти для каждого образное или сильное выражение, которое объединяло бы в себе сказанное. Так, Громницкий называет Александра Тальма бешеным, Спасович Авдееву — существом, едва походящим на недоразвитого человека; про Ольгу Палем Карабчевский говорит: безалаберный комок нервов.

ЖИТЕЙСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ

Обратимся ко второй задаче психологического исследования на суде.

В хвалебных рассуждениях о писаниях романистов до сих пор еще принято говорить о психологическом анализе, о чудесном проникновении в душевные изгибы и тайники. Ничего подобного не нужно для судебной речи. Просмотрите сборники лучших русских, французских и английских судебных ораторов; ни удивительных тонкостей, ни бесконечной глубины в их психологии вы не найдете. Она изумительна только своей простотой, своей наглядной правдивостью. Когда мы слушаем этих настоящих ораторов, мы в каждом слове узнаем самих себя, людей обыкновенных. В большинстве уголовных дел и нет психологических тонкостей. О чем приходится нам говорить? О любви, ревности и ненависти, о лицемерии и правдивости, о жестокости и доброте, о силе страстей человека и слабой воле его. Что же из всего

111

этого может быть чуждо нам, чего не знаем мы по собственным наблюдениям над собою и над окружающими? Разве каждый из нас не различает чистоты сердца от расчетливых добродетелей, легкомыслия от нравственной распущенности, случайной ошибки от порочных привычек? Кто не знает, как лжет неверная жена, как страдает опозоренный муж, как презирает богатство нищету, как жадно ищут чужих денег глаза корысти? Кто не видит, как близко невежество к преступлению, как часто служат ему ум и знание?

Во всей этой психологии нет ничего, что было бы выше понимания или недоступно наблюдению каждого из нас. Представьте себе, что драма произошла не между чуждыми вам людьми, а среди ваших близких знакомых; что вот Иван Иванович, который пять или десять лет живет на одной лестнице с вами и не мог, конечно, не знать о шалостях своей супруги, застрелил ее из той самой двустволки, которой вы так восхищались на тяге прошлой весной. В тот же вечер у себя за обедом вы рассуждаете об убийстве с вашей женою и приятелями. Каждый из собеседников высказывает свои соображения и догадки по поводу неожиданной развязки долгого романа. Выясняется, знал ли муж и почему мог не знать, как мог быть слепым или снисходительным; стало"ли убийство неизбежным вследствие ревности мужа, или случайность толкнула жену под выстрел и т. п. Опытный оратор запомнит все такие мимоходом брошенные замечания, как драгоценнейшие указания для его обвинительной или защитительной речи. Все это простые мысли простых людей — те самые, которые нужны присяжным для уверенного и правильного решения дела.

Итак, человека и его преступление нетрудно понять. Но, все-таки, как решить эту немудреную задачу?

Мне хотелось уяснить себе, о чем надо говорить присяжным по делу Золотова. Я рассказал его двум старухам. Одна, прислуга, сказала: все-таки, у самого у него не хватило духу убить; другая, образованная женщина: сам не решился, а сколько народу погубил. Потом я спросил одного чиновника, как найти житейскую оценку преступления; он ответил вопросом: а что бы ты сам на его месте сделал? Таким образом, три вопроса дали мне три различных темы для нравственной оценки убийства. Насколько были они пригодны, об этом можно судить по тому, что каждая из них была затронута и обвинителем, и защитой на суде.

112

Мы часто говорим, что развязка такой-то повести или драмы неверна; это самый тяжкий и часто справедливый упрек писателю. Но судебный оратор, как я говорил, не рискует встретить такое обвинение: перед ним всегда готовая развязка. Ему вместе с тем заранее даны и многие из предыдущих сцен и глав романа, часто записанные с мельчайшими подробностями.

Почти во всяком crime passionnel"8 можно, не будучи ни судьею, ни обвинителем, ни защитником, сказать, кто заслуживает больше сочувствия: преступник или жертва. В делах об истязаниях, о посягательствах на женскую честь, о злостном банкротстве правосудие общественное, конечно, вполне совпадает с правосудием судейским. Но в делах об убийствах, о покушениях на убийство случается нередко, что общественное сознание требует оправдания, нимало не справляясь о том, есть ли законные причины невменения. Заканчивая речь в защиту одного убийцы, С. А. Андреевский сказал: «По правде говоря, я не сомневаюсь, что вы со мною согласитесь». На первых шагах прокурорской службы мне пришлось обвинять одну глубоко несчастную женщину. После двенадцати лет зверских истязаний, перенесенных ею и ее детьми на глазах безучастного крестьянского мира, она задушила изверга-мужа. Мне до сих пор тяжело вспомнить свое участие в этом деле, несмотря на оправдательный приговор. Если присяжные обвинили бы эту измученную женщину, она была бы присуждена к каторге. Спросим себя по человечеству, было ли бы это справедливо, и поищем ответа у других людей, отличающихся от нас языком, историей и нравами.

В 1874 году на сессии в Честере разбиралось дело о женщине, убившей деспота-мужа. Он пришел домой пьяный и стал бить ее; она бросила в него отточенным ножом, и он тут же умер от раны. Присяжные признали ее виновной. Судья Брет, впоследствии лорд Эшер, сказал, что ему редко приходилось слыхать о таком зверском поведении, каким отличался убитый. «Справедливость на вашей стороне, — продолжал он, обращаясь к подсудимой, — муж был виноват во многом перед вами. Не дай бог, чтобы я стал наказывать вас; ничего подобного я не сделаю; я не хочу даже, чтобы о вас был постановлен приговор; я не допущу, чтобы кто-либо мог сказать, что суд признал вас виновною в тяжком преступлении. Приговор может быть признан состоявшимся только по его оглашении; я не стану оглашать его. Я

113

требую только, чтобы вы обязались явиться к выслу-шанию приговора, если бы суд вызвал вас. С божьей помощью никто вызывать вас не будет»*.

Недавно петербургские присяжные оправдали девушку-работницу, которая зарезала также без умысла пьяницу и расточительницу мать. Все знали заранее, и обвинитель лучше всех, что обвинения быть не могло.

Но бывают и такие преступления по страсти или под предлогом страсти, когда оправдание — издевательство над убитым и над правосудием. Это — убийство невесты за отказ выйти замуж, убийство тунеядцем-мужем труженицы-жены, ушедшей работать в люди, убийство мужа развратницей женой, тяготящейся его надзором, и т. п. В этих крайних случаях, по моему убеждению, хорошую речь может сказать только тот из противников, на стороне которого предопределенная победа. Мне кажется, что это подтверждается сравнением речей обвинения и защиты по делу об убийстве статского советника Чихачова и по делу Емельянова. Но между этими крайностями встречаются и такие дела, где много виноваты оба: и преступник, и жертва и вместе с тем оба достойны сочувствия; всякий скажет про убийцу: я на его месте сделал бы то же самое — и прибавит: но, убив, ждал бы от суда справедливого возмездия. В таких делах у обоих ораторов благодарная задача, и таких дел бывает немало.

О МОТИВЕ

Каждое преступление, как и всякое сложное явление в жизни общества, есть уравнение со многими неизвестными: оно допускает несколько верных решений; эти решения не исключают друг друга, хотя и несогласны между собою: каждое отвечает по-своему.

Прочтите речи талантливого обвинителя и талантливого защитника по делу, не предрешенному заранее в своем исходе. Вы часто будете в недоумении, кто прав, кто ошибается. И чем внимательнее вы будете читать, тем яснее будет, что оба правы, каждый по-своему. Художник, который изобразил бы свою картину вверх но-

* De Franqueville, Systeme judicaire de la Gr. Bretagne, II, 459.

114

гами, создал бы нечто нелепое; но, бродя в горах, он мог бы рисовать одну и ту же цепь вершин с разных сторон, и, хотя ни один рисунок не был бы похож на другой, каждый из них был бы вполне верен природе. Не сходя с места, он мог бы писать один и тот же пейзаж в разное время дня, и утренние туманы на его картине были бы так же прекрасны и правдивы, как сияние полдня или румянец вечерней зари на снежных высотах. Так, в уголовном процессе обвинитель и защитник могут быть оба правы, потому что и преступник, и окружавшие его люди подчинялись в своих поступках не одному и не двум, а множеству разнообразных побуждений, и никто, и сами они не знают, с которым дольше боролся человек; еще и потому, что один говорит о зле преступления, другой — о несчастии преступника. «Я не могу допустить, — говорил Спасович по делу об убийстве Чихачо-ва, — чтобы в одном человеке совмещались одновременно три намерения: намерение вызвать на дуэль, побить и, наконец, убить». Но, зная жизнь, мы не только допускаем возможность противоречивых движений в душе человека, но и уверенно говорим о них, предсказываем, строим на них свои расчеты, предполагая и то, и другое. А он? Он, может быть, меньше нашего понимает себя; еще менее знает, что сделает.

По каким побуждениям убил свою жену Поздны-шев? Что сделало его убийцей: ревность, ненависть, оскорбленное самолюбие? То, или другое, или третье? Едва ли; и то, и другое, и третье. Понял он себя только после суда.

Каждый день мы слышим от наших обвинителей: мотив есть душа, так сказать, animus преступления; через день слышим от защитников: не было мотива — нет преступника. Пусть так; но я все-таки скажу: не распространяйтесь о мотивах. Если вы дали присяжным верную характеристику подсудимого, простое сопоставление ее с обстоятельствами дела обнаружит и основной мотив: месть, нужду, половую страсть и второстепенные побуждения, увлекавшие человека в том же направлении. Пусть это «главная пружина и центр всего дела» — не теряйте на них лишнего времени. Нельзя, конечно, ограничиться только одним словом. Надо указать, из чего создался мотив, ибо во внешних причинах этих простых чувств бывает не менее разнообразия, чем в последующих преступных действиях человека. Прочтите несколько хороших речей и обратите внимание на то, в

115

какой формуле предложен судьям или присяжным мотив преступления. Здесь волей-неволей приходится ограничиться общим указанием, ибо в каждом отдельном случае в эту формулу входят особенности данного дела, и, чтобы исчерпать предмет в пределах прошлого опыта, я был бы вынужден привести соответствующие места из каждой речи каждого сборника. Это дело читателя. Во избежание неясности я укажу только один пример, который мне кажется превосходным; беру его в одной из защитительных речей по известному делу об убийстве Петра Коновалова"9. В этом убийстве обвинялись: жена покойного Анна, подруга последней Павлова, жившая на ее счет, мать ее и их родственник Телегин. Надо было развязаться с мужем, который не хотел выдать жене отдельного паспорта. Была сделана последняя попытка: его щедро напоили, он обещал, и жена повела его в участок. Защитник Телегина говорил:

«В то время, когда Коновалов с женой отправлялся в участок, Павлова переживала тяжелые и тревожные минуты: не в ее интересах было, чтобы он дал отдельный вид своей жене. Она знала Ольгу (Анну Коновалову); — о, это капризное и неблагодарное существо! Павлова вспоминает те благодеяния, которые она ей оказала: не она ли ей указала на ее настоящее призвание, не она ли первая вывела ее на улицу? А между тем — о, эта Ольга! — получи она отдельный вид, ей никого уже больше не нужно, не нужно даже Павловой!.. А ведь счастье было так близко! Своим практическим умом Павлова понимала, что, убей она Коновалова, она убивает двух зайцев: во-первых, она устраняет человека, который всегда мог встать между нею и Коноваловой и между Коноваловой и улицей, а с другой стороны, убивая Коновалова с согласия Коноваловой, она этим самым связывает с собой эту женщину навсегда, на всю жизнь по самый гроб, вечной неразрывной тайной, тайной страшного преступления»*.

Мотив, который оратор приписывает Павловой, называется обыкновенным словом — корысть, но опытный оратор не ограничился этим словом, а точно выразил присяжным, что именно заключало в себе это чувство Павловой.

Бывают дела, в которых никакие старания не могут

*ГиллерсонА. И., Защитительные речи. 116

обнаружить мотива преступления. В таких случаях надо уяснить себе два вопроса: а) или мотива вовсе не было; в таком случае подсудимый и не совершал преступления или совершил его в невменяемом состоянии; б) или он есть, но те, кто знает его, не хотят выдать тайны. В этом последнем случае длинные рассуждения могут быть только пустословием. Двое рабочих поссорились из-за какого-то пустяка; немного спустя один сказал другому: пойдем-ка сюда на расправу! — и всадил ему нож в сердце. Встретившись со мною через несколько дней по окончании сессии, один из присяжных жестоко упрекал и следователя, и судей. «Спрашивают, какая была рана, какой нож, мог ли раненый дойти до сарая; спрашивают о том, что для всех очевидно, а о том, что важно, что необходимо, никто и не думает: как мог человек ни с того ни с сего зарезать человека? И прокурор нам ничего не сказал о мотиве. Мы ужасно возмущались». Присяжные были по-своему правы, но ex nihilo nihil fit120, и их собственные вопросы были так же безуспешны, как и незаметные для них попытки следователя разъяснить дело. В таких случаях прокурор может только сказать, что, скрывая настоящую причину преступления, виновный берет на себя всю ответственность за то, что сделал. Что касается двух первых случаев — предположение о невменяемости и сомнение в личности, то там спор идет уже не о мотиве преступления, а о фактах; длина или краткость рассуждений зависит не от оратора, а от обстоятельств дела.

От первой преступной мысли, мелькнувшей в голове, до рокового поступка проходят иногда долгие дни, недели, месяцы. Как проследить за помыслами и чувствами человека, скрывающего их, не договаривающего, часто

неспособного даже вспомнить их, тем менее — верно рассказать о них следователю или защитнику? Все тем же путем. Его расчеты, надежды, страдания сквозят в его словах и поступках; кроме того, мы изучили его характер и знаем, чем он кончил; мы можем читать в его душе. Между первой мыслью и последним актом мы знаем ряд отдельных значительных событий или мелких происшествий; нам нетрудно отличить те, которые должны были отразиться на его душевной борьбе. Злой намек искусителя, неосторожное слово соперника, мелькнувшая возможность достигнуть цели помимо преступления, заманчивый случай мнимой безопасности его — все эти эпизоды оратор отметит себе и, как неразлучный

117

двойник, передумает, перечувствует их с обреченным на преступление человеком. Обращение подсудимого к совету друга, мысль о самоубийстве, несколько слов в письме откроют ищущему новый уголок в его сердце, и опять оратор без труда проследит за усиленным биением этого сердца. С. А. Андреевский как-то сказал, что дар чтения в чужой душе принадлежит немногим, да и те немногие ошибаются. Последнее не подлежит сомнению, но с первым я не могу согласиться и отвечаю тонкому знатоку дела его же словами: «Роман дворника и кухарки ничем не отличается от всех романов в мире».

Судебное следствие укажет вам, какие из ранее отмеченных переживаний в душе подсудимого заслуживают более подробного разбора перед присяжными и представляются удобными для этого. Остановитесь на двух-трех таких моментах и расскажите присяжным в немногих словах то, что пережил бы каждый из нас в такую минуту.

Защищая Веру Засулич121, Александров сказал: «Что был для нее Боголюбов? Он не был для нее ни родственником, ни другом, он не был ее знакомым, она никогда не видала и не знала его. Но разве для того, чтобы возмутиться видом нравственно раздавленного человека, чтобы прийти в негодование от позорного глумления над беззащитным, нужно быть сестрою, женою, любовницею? Для Веры Засулич Боголюбов был политический арестант, и в этом слове было для нее все. Политический арестант не был для подсудимой отвлеченное представление, вычитываемое из книг, знакомое по слухам, по судебным процессам представление, возбуждающее в честной душе чувство сожаления, сострадания, сердечной симпатии. Политический арестант был для Веры Засулич — она сама, ее горькое прошлое, ее собственная история, история безвозвратно погубленных лет, лучших и дорогих в жизни каждого человека, которого не постигает тяжкая доля, перенесенная подсудимой. Политический арестант был для нее горькое воспоминание ее собственных страданий, ее тяжкого нервного возбуждения, постоянной тревоги, утомительной неизвестности, вечной думы над вопросами: что я сделала? что будет со мной? когда же наступит конец? Политический арестант был ее собственное сердце, и всякое грубое

118

прикосновение к этому сердцу болезненно отзывалось в ее возбужденной натуре».

Может быть, среди присяжных, судивших Веру Засулич, не было ни одного скрытого крамольника; может быть, все они были безмятежные отцы семейств, чуждые политики; но нет сомнений в том, что, слушая оратора, каждый из них узнавал себя в его словах, сознавал, что, будь он на месте подсудимой, он испытал бы те же чувства и не краснел бы их, а мог бы гордиться ими. А самые чувства? Были они необыкновенны, исключительны, особенно сложны и тонки? Трудно было догадаться о них внимательному человеку? Нет, заглянув себе в душу, всякий из нас нашел бы их в себе и без чужой помощи, как сумел их найти Александров.

Если вы серьезно и беспристрастно продумали душевную борьбу подсудимого, вы не ошибетесь. Но это надо сделать в немногих словах; не забывайте, что там, где истинный художник может дать волю своей фантазии, нам с вами нельзя ни на минуту выпускать ее из своей власти. Обвинитель, который, не обладая большим талантом, попытался бы воспроизвести перед присяжными рассуждения и колебания Раскольникова или Позд-нышева перед убийством, мог бы только утомить присяжных, ничего не сделав для их убеждения; защитник, который стал бы толковать им процесс их душевного обновления, был бы еще менее интересен и, пожалуй, оказался бы смешным. Я помню речь одного товарища прокурора, обвинявшего девушку в крайне жестоком детоубийстве; это был холостяк, не поэт и не романист; судя по возрасту, и житейского опыта большого у него быть не могло. Однако он говорил о том, что чувствовала и думала, чего не почувствовала и о чем не вспомнила подсудимая; говорил и требовательно, и верно. Ipse mini utero gessisse videtur , сказал один кандидат другому.

Мужу и жене были нужны деньги; они знали, что их знакомый имел несколько сот рублей; муж зазвал его в гости, выслал жену из квартиры и зарезал приятеля. Когда жена вернулась домой, на полу была лужа крови, а на постели — труп. Кто из нас не понимает, что баба стала мыть пол так же неизбежно, как если бы была пролита миска щей; а затем, кому трудно представить себе и просто, без чрезвычайных тонкостей передать другим, что испытывала она в течение двух-трех последующих суток как укрывательница — закон-

119

ная* — убийцы-мужа и — преступная — вещей убитого. Не потому ли нам так трудно понять Гамлета, что мы слишком выделяем его из числа обыкновенных людей? Если бы мы приблизили его к себе, мы, может быть, убедились бы, что сходства больше, чем принято думать. Нет сомнения, что по уму и сердцу Гамлет — исключительная натура**, но по характеру он — обыкновенный человек; его нерешительность есть нерешительность всякого нравственно развитого человека перед преступлением. Мы забываем, что убийство короля Гамлетом есть такое же убийство, как те, которые нам приходится судить. Гамлету так же трудно убить, как и всякому из нас, то есть чрезвычайно трудно, несмотря на гнусное преступление Клавдия . Мне кажется, это — естественное объяснение его колебаний.

В судебном споре нравственная оценка сводится к одному вопросу: шел ли подсудимый навстречу преступлению или оно гналось за ним, хотел или не хотел он своего злого дела. Если защитнику удастся доказать, что он боялся крови, его манившей, боролся с искушением, искал иного пути, что ряд несчастных совпадений толкнул его, что он не раз отказывался от рокового поступка, прежде чем совершил его, этим будет достигнуто многое. Несмотря на свои злодеяния, Гамлет остается для нас «нежным принцем с благородным сердцем»; это не только потому, что мы знаем его возвышенную натуру, но и потому, что видим, как влекли его к крови низости и преступления окружающих.

Выше было сказано, что в характеристике краткость не есть достоинство; наоборот, в объяснении мотивов преступления и в изображении роста умысла следует остерегаться подробностей и длинных рассуждений. Гораздо лучше недоговорить, чем сказать лишнее. Здесь в особенности применимо и другое правило искусства: сказать немногое так, чтобы присяжные от себя добавили недоговоренное; оставить простор их воображению и догадливости, чтобы не вызвать их недоверия и не разойтись с ними в толковании дела.

* Ст. 128 уложения о наказаниях123. ** Убийство Розенкранца и Гильденштерна в трагедии представляется мне необъяснимым.

Глава V

ПРЕДВАРИТЕЛЬНАЯ ОБРАБОТКА РЕЧИ

Юридическая оценка деяния.

Нравственная оценка преступления. О творчестве.

Художественная обработка. Идея. Dispositio
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   32


написать администратору сайта