Главная страница
Навигация по странице:

  • (Перевод С. Плотникова)

  • Лезет в страну Вифлеем, чтоб родиться (Перевод С. Плотникова)

  • (Перевод В. Топорова 32 )

  • 43

  • (Перевод С. Плотникова)

  • _Ролло Рис Мэй, Мужество творить (1). Ролло Мэй Мужество творить


    Скачать 2.47 Mb.
    НазваниеРолло Мэй Мужество творить
    Дата20.12.2019
    Размер2.47 Mb.
    Формат файлаdoc
    Имя файла_Ролло Рис Мэй, Мужество творить (1).doc
    ТипДокументы
    #101322
    страница4 из 4
    1   2   3   4

    ТВОРЧЕСТВО КАК ВСТРЕЧА



    Теперь я хотел бы предложить собственную теорию, которая, вместе с комментариями к ней, явилась результатом моих встреч и бесед с поэтами и художниками. Эта теория заключается в следующем: Творчество имеет место там, где происходит встреча, которую следует рассматривать как центр и источник творческого акта.

    Сезанн рассматривает дерево. Никто до сих пор не видел дерева таким образом. Художник испытывает чувства, которые я, без сомнения, определил бы словами "я оказался во власти дерева". Монументальность форм, раскидистость ветвей, идеальное равновесие – эти и другие черты дерева Сезанн постигает умом и ощущает всей своей нервной системой. Для него это уже фрагмент картины, которую он видит. На картине одни элементы фона будут опущены, другие усилены, а все в целом будет скомпоновано совершенно иначе, поскольку картина – это нечто большее, чем просто сумма составляющих ее элементов. Прежде всего, теперь это уже не дерево, а Дерево. То конкретное дерево, которое разглядывал Сезанн, воплотилось в квинтэссенцию дерева. Оригинальное и неповторимое само по себе, оно, тем не менее, является образом дерева, родившимся из встречи с этим уникальным конкретным деревом.

    Образ, возникший в результате встречи человека, Сезанна, и объективной действительности – дерева, является совершенно новым, неповторимым и оригинальным. Родилось, обрело существование нечто новое, чего ранее не было, – это лучшее из возможных определение творчества. Поэтому каждый, кто откроет свое сознание этому образу и позволит ему обратиться к себе, увидит дерево несравненно ярче, увидит тончайшую связь этого дерева и пейзажа и архитектонику этой связи – то есть все то, чего мы не видели, пока Сезанн не прочувствовал этого и не изобразил. Без преувеличения могу сказать, что я никогда не видел деревьев, пока не увидел и не вобрал в себя их образ, созданный Сезанном.

    Творческий акт – это встреча двух противоположных полюсов. Именно поэтому его так трудно исследовать. Довольно легко очертить субъективный полюс – человека. Намного труднее определить объективный полюс – "мир", или "действительность". Поскольку основное внимание я уделю самой встрече, определение не будет иметь для нас особого значения. Наиболее универсальные термины, описывающие два полюса встречи, использует Мак‑Лиш в своей книге "Poetry and Experience" ("Поэзия и чувство"): "бытие" и "небытие". Он приводит мнение китайского поэта: "Мы, поэты, боремся с небытием, для того чтобы заставить его стать бытием. Мы стучимся в тишину, чтобы она ответила нам музыкой"16.

    "Задумаемся над тем, что это означает, – говорит Мак‑Лиш. "Бытие, которое должно заключаться в стихотворении, возникает из "небытия", а не исходит от поэта. А "музыка", которая должна звучать в стихотворении, исходит не от нас, тех, кто пишет стихи, но из тишины – она возникает, если мы постучимся. Употребленные здесь глаголы необычайно выразительны: "бороться", "заставить", "стучаться". Задача поэта заключается в том, чтобы бороться с пустотой и тишиной мира до тех пор, пока мир не обретет смысл, пока тишина не ответит, а Небытие не начнет Быть. Труд поэта – это "познание" мира не посредством экзегезы, эксперимента или логического доказательства, а непосредственно – как, к примеру, мы "познаем" яблоко, пробуя его на вкус"17. Вот удачно выраженная мысль, которая может стать противоядием против повсеместно принятого предположения о том, что все, с чем мы имеем дело в акте творчества, – это наша субъективная проекция. Это также и напоминание о тайне, которая неизменно сопутствует творческому процессу.

    Творчество художника или поэта – это связующее звено между субъективным (личностью) и объективным (миром, который ожидает того, чтобы его открыли) полюсами. Объективный полюс останется небытием, пока усилиями поэта не обретет своего значения.  Стихотворение или картина становятся шедевром не потому, что являются отражением переживаемого или наблюдаемого объекта, но потому, что представляют видение поэта или живописца, видение, которое появилось в результате встречи художника с действительностью. Благодаря этому картины или стихотворения неповторимы, оригинальны, их невозможно копировать. Сколько бы раз Моне ни писал собор в Руане, каждое из его полотен было чем‑то иным, отражающим иное видение.

    Здесь возникает опасность одной из наиболее принципиальных ошибок, которая свойственна психоаналитической интерпретации творчества. Речь идет о поисках в личности художника чего‑то такого, что посредством проекции находит свое выражение в произведении: каких‑то прошлых переживаний, перенесенных на полотно или в стихи. Безусловно, подобный опыт существенно влияет на то, как будет происходить встреча художника с миром, однако все эти субъективные данные не дают возможности объяснить природу самой встречи.

    Связь бытия и небытия можно увидеть даже в творчестве абстракционистов, которое отличается крайней степенью субъективности. Импульсом, искрой, вызывающей эту связь, может стать встреча художника с ослепительной гаммой красок на палитре или суровая белизна холста, побуждающая к работе. Художники описывали волнение, сопутствующее этому моменту, следующим образом: кажется, будто вновь происходит Сотворение мира, внезапно новое бытие обретает жизнь и собственную витальность. Марк Тоби покрывает свои полотна эллиптическими, каллиграфически исполненными линиями, удивительными вихрями, которые на первый взгляд кажутся абсолютной абстракцией, происходящей не иначе как из его субъективных фантазий. Однако я никогда не забуду того внезапного удивления, которое я испытал, когда однажды во время посещения его мастерской увидел книги по астрономии и фотографии Млечного Пути. Тогда я понял, что движения звезд и созвездий переживались художником как внешний полюс встречи.

    Созерцательность художника никоим образом нельзя путать с пассивностью. Созерцательность позволяет ему ощущать жизнь и быть открытым тому, о чем говорит бытие. Однако она требует остроты чувств, которые могли бы стать посредниками и носителями каждого вновь появляющегося образа. Такая созерцательность является противоположна авторитарному принуждению, к которому прибегает "сила воли". Мне приходят на память карикатуры, которые публикуют "Нью‑Йоркерс" и другие издания: художник с мрачным видом сидит перед чистым холстом с кистью в застывшей руке и ожидает вдохновения. Однако это "ожидание", которое может казаться забавным в контексте карикатуры, вовсе не означает лености или пассивности. Оно требует высокой степени концентрации, подобной той, которая присутствует у прыгуна в воду, когда он стоит на трамплине и еще не прыгнул, но напряг тело и мышцы в ожидании подходящего момента. Это состояние активного вслушивания, настраивание на приближающийся ответ, готовность узреть нечто, что мелькнет, когда образ или слова наконец‑то придут. Это ожидание начала родов, которые наступят в их естественный, биологически определенный момент. Очень важно, чтобы художник чувствовал время, чтобы он ценил эти моменты созерцательности как тайну, которая окружает творческие способности и сам процесс творчества.

    В книге Джеймса Лорда, где автор описывает свои сеансы позирования Альберту Джакометти, мы можем найти достойный внимания опыт творческой встречи. Поскольку они были старыми друзьями, то были друг с другом вполне откровенны. Часто после окончания сеанса Лорд записывал, что Джакометти делал и говорил в течение дня. Его заметки легли в основу интересной монографии, описывающей опыт встречи, который можно было наблюдать в процессе творчества.

    Книга Лорда главным образом описывает тот панический страх и те страдания, которые вызывала у Джакометти встреча. Часто оказывалось, что когда Лорд приходил в мастерскую, чтобы позировать, Джакометти еще в течение получаса или больше с мрачным видом заканчивал что‑нибудь из скульптуры, буквально боясь приступить к рисованию. Когда он все же приступал к работе, его страх проявлялся открыто. "В какой‑то момент, – пишет Лорд, – Джакометти начинал тяжело дышать и топать ногой: "Твоя голова исчезает, – вскрикнул он. – Совершенно исчезает!" "Сейчас вернется", – сказал я. Джакометти замотал головой: "Вовсе не обязательно. Полотно может остаться совершенно чистым. Что тогда со мной будет? Это меня убьет!" (...) Он полез в карман, вытянул носовой платок, некоторое время бессмысленно смотрел на него, не понимая, что это такое, затем со стоном бросил его на пол. Внезапно он громко закричал: "Я кричу! Наконец‑то"18

    В другом месте Лорд пишет:

    "Думаю, что разговаривая с моделью во время работы, он хотел оградить себя от постоянного страха, причиной которого была неуверенность в том, что ему удастся перенести на полотно образ, возникший в его воображении. Этот страх часто выражался в меланхолических вздохах, раздраженных возгласах, спорадических вспышках гнева и разговорчивости. Он страдал. В этом нет никакого сомнения... Джакометти работает с огромной энергией и отдается работе целиком. Необходимость творить никогда не оставляет его, никогда не дает ему ни минуты покоя”19

    Встреча Джакометти настолько интенсивна, что он часто отождествляет изображение на мольберте с моделью, человеком из плоти и крови. "Однажды он случайно зацепил ногой замок на мольберте, удерживающий картину под нужным углом, в результате чего полотно внезапно наклонилось. "О, извините", – сказал он. Я рассмеялся и сказал ему, что он среагировал так, словно опрокинул меня, а не картину. "Именно так я и почувствовал," – ответил он."20

    Страх у Джакометти, точно так же, как и у Сезанна, был связан с недостатком уверенности в собственных силах. "Чтобы продолжать работать, чтобы надеяться и верить в возможность реально создать то, что он себе вообразил, [Джакометти] должен чувствовать необходимость начинать свой путь каждый день сначала, начинать как бы с нуля... Ему часто кажется, что скульптура или картина, над которой он в данный момент работает, будет той, в которой ему впервые удастся выразить свое субъективное переживание объективной действительности."21

    Лорд не ошибается, предполагая, что этот страх связан с несоответствием идеального образа, который художник пытается передать, и объективным результатом его работы. Далее он описывает противоречие, которое ощущает каждый художник: "Фундаментальное противоречие, которое возникает из непреодолимого различия между концепцией и ее реализацией, лежит в основании любого художественного творчества и, кроме всего прочего, помогает понять то страдание, которое является неизменным спутником творческого опыта. Даже такой "счастливый" художник, как Ренуар, не был защищен от этого страдания"22.

    "Все, что имело какое‑либо значение, что существовало само по себе и жило своей собственной жизнью, было для него [Джакометти] предметом неустанной борьбы за возможность выразить свое видение действительности. Этой действительностью в данный конкретный момент была моя голова [которую Джакометти пытался нарисовать]. Конечно, эта борьба была тщетной, поскольку из того, что по своей природе является абстрактным, невозможно сделать нечто конкретное, не изменив его сущности. Однако Джакометти не сдавался по сути, он был обречен на все новые и новые попытки, которые временами были похожи на сизифов труд."23

    Однажды Лорд встретил Джакометти в кафе. "Он представлял собой грустное зрелище. Именно таков, подумал я, и есть настоящий Джакометти: одиноко сидящий в глубине кафе, не обращающий внимания на окружающее его восхищение и преклонение, вглядывающийся в пустоту без надежды найти в ней утешение, страдающий от мучительной раздвоенности своего идеала, но, тем не менее, обреченный этой безнадежностью на пожизненную борьбу и преодоление. Было ли для него утешением то, что газеты многих стран пишут о нем, что музеи выставляют его работы, что множество незнакомых людей знает его и восхищается им? Не было. Абсолютно."24 Когда нам открываются сокровенные чувства и переживания выдающегося художника – такого, как Джакометти, – абсурдные утверждения представителей определенных психотерапевтических кругов о необходимости "приспосабливаться", необходимости быть "счастливыми", о необходимости с помощью простых бихевиористских техник избавить людей от боли, тоски, сомнений и страхов вызывают у нас лишь недоуменье. Как трудно человечеству постичь значение мифа о Сизифе, как же трудно понять, что "успех" и "слава" – продажные богини, как мы и предполагали. Нам трудно осознать, что для таких людей, как Джакометти, цель человеческого существования не имеет ничего общего с приспосабливанием к жизни, с избавлением от сомнений и конфликтов.

    Джакометти нацелил себя – "был обречен", по удачному определению Лорда, – на борьбу за то, чтобы постигать и выражать окружающий мир. Он знал, что у него нет выбора; этот вызов придавал смысл его жизни. Он и ему подобные пытаются создать собственный образ человека, чтобы сквозь призму этого образа наблюдать окружающую действительность, какой бы эфемерной, ускользающей от взора она ни была. Насколько абсурдно рационалистичное убеждение, что достаточно сорвать завесу предрассудков и невежества, чтобы мир тут же предстал перед нами в своем незамутненном, истинном виде!

    Джакометти стремился увидеть реальность сквозь призму своего идеального представления о ней. Он стремился открыть изначальные фермы, первичные структуры реальности в том спектакле, который разыгрывают продажные богини. Он был обречен на самопожертвование в поисках ответа на вопрос: "Существует ли такое место, где действительность говорит нашим языком, где она ответит нам, если мы разгадаем ее тайнопись?". Он знал, что его поиски могут оказаться не более успешными, чем наши, однако его труд – огромный вклад в это общее дело, имеющий для нас непреходящую ценность.

    Из встречи рождается произведение искусства. Это относится не только к живописи, но и к поэзии и другим видам творчества. Я помню, как однажды в частной беседе У. X. Оден сказал мне: "Поэт женится на языке, результатом этого брака является стихотворение". Сколь активная роль в создании стихотворения приписывается здесь языку! Речь идет не только о том, что язык является средством коммуникации или что мы пользуемся языком для выражения мысли; точно так же мы можем сказать, что язык использует нас. Язык – это хранилище символов, в которых выражен как наш собственный опыт, так и опыт многих поколений, и как таковой он вовлекает нас в создание стихотворения. Не стоит забывать, что по‑древнегречески и по‑древнееврейски "познать" означало также "иметь сексуальный контакт". Мы читаем в Библии: "Авраам познал свою жену и она понесла". Этимология этого слова напоминает о том факте, что знание как таковое – а также поэзия, живопись и другие продукты творчества – появляется в результате динамической встречи полюсов: объективного и субъективного.

    Эта сексуальная метафора удачно подчеркивает значение встречи. Сексуальный контакт – это встреча двух людей, во время которой партнеры время от времени отдаляются друг от друга, чтобы, пережив все нюансы близости и отчуждения, вновь соединиться. Мужчина соединяется с женщиной, женщина с мужчиной, а минутное разъединение можно рассматривать как уловку, благодаря которой оба могут вновь пережить экстаз от исполнения желания. Каждый из них по‑своему проявляет активность и пассивность. Все это свидетельствует о том, насколько важен процесс познания: ведь если мужчина всего лишь остается неподвижным в женщине, ничего не происходит, кроме продления блаженства мгновений интимной связи. Важным моментом процесса творчества является постоянство опыта встречи и его повторяемость. Сексуальный контакт – это наиболее интимная, обладающая наибольшей полнотой и богатством встреча двух людей. Огромное значение этого опыта состоит в том, что он – наивысшая форма творчества, потому что его результатом является рождение нового человеческого существа.

    Особой формой, в которую облекаются творения поэзии, драмы и пластических искусств, являются мифы и символы. Символы (как дерево Сезанна) или мифы (как миф об Эдипе) выражают взаимосвязь сознательного и бессознательного опыта, индивидуального существования и истории человечества. Символы и мифы – это живые сущности, рождающиеся непосредственно из встречи и являющиеся результатом динамической связи двух полюсов – субъективного и объективного, – связи, опирающейся на живое, активное взаимовлияние и взаимообмен.

    В истории культуры художественные открытия предшествуют другим видам открытий. Сэр Герберт Рид описал это следующим образом: "На основе этой [художественной] активности становится возможным "символический разговор", вслед за которым идут другие сферы мысли: религия, философия и наука". Причина такого положения вещей заключается не в том, что разум приобретается в процессе цивилизации, а искусство примитивно – в буквальном значении этого слова. Такой подход возник вследствие кардинального перекоса в сверхрациональной западной культуре. Скорее, суть в том, что в искусстве творческая встреча носит более "тотальный" характер – выражает целостность опыта, тогда как наука и философия выбирают из него только определенные фрагменты для дальнейших исследований.

    Одной из существенных характеристик встречи является степень ее интенсивности, которую я охарактеризовал бы как страсть. При этом меня не интересует количественная мера эмоций. Я имею в виду качество вовлеченности, относящееся даже к незначительным фрагментам опыта – как, например, взгляд на дерево из окна, – которые не всегда вызывают сильные эмоции. Однако для восприимчивого человека этот мимолетный, мгновенный опыт может иметь большое значение. Я охарактеризовал бы такого человека как способного к страсти. Ганс Хофман – известный в нашей стране авторитет среди художников‑абстракционистов, а также один из наиболее опытных и квалифицированных педагогов – как‑то заметил, что современные ученики художественных школ, как правило, одарены большим талантом, однако им не хватает страсти и самоотдачи. Более того, по мнению Хофмана, они стараются пораньше жениться, чтобы в лице жены обрести надежную опору, и часто создается впечатление, что дремлющий в них талант удается разбудить только благодаря их женам. Мне кажется, наличие таланта при отсутствии страсти является одним из основных признаков творчества во многих сферах деятельности, поэтому модель "творчество без встречи" хорошо вписывается в общую ситуацию. Мы идеализируем талант – то есть технику, – чтобы избежать страха при непосредственной встрече.

    Это хорошо понимал Кьеркегор. "Современному писателю нетрудно предвидеть, какова будет его судьба в эпоху, когда страсть заменяется образованием, когда автор, желающий иметь читателей, должен стараться писать так, чтобы книга легко читалась во время послеобеденного отдыха."

    Здесь ясно видна ущербность популярной в психоаналитических кругах концепции, согласно которой творчество – это "регрессия в деятельности эго". Мои усилия понять с помощью психоанализа людей, занимающихся творчеством, а также сам акт творчества показали всю несостоятельность такого подхода. Дело даже не столько в негативизме, сколько в том, что предлагаемое этой теорией решение является половинчато и отвлекает наше внимание от сущности акта творчества, а тем самым от понимания глубинной природы творчества.

    В поддержку теории "регрессии в деятельности эго" Эрнст Крис приводит работу малоизвестного поэта А.Э.Хусмана, который в автобиографии описал, каким образом он пишет стихи. Посвятив целое утро изучению латыни в Оксфорде, Хусман съедал ланч и выпивал кружку пива, после чего отправлялся на прогулку. В таком сомнамбулическом настроении рождались его стихи. В соответствии с требованиями вышеназванной теории, Крис связывает пассивность и эмпатию с творчеством. Правда, многие из нас сделают определенный вывод из строк Хусмана:
    Смирись, душа моя, смирись,

    Ведь вдохновение так хрупко.
    (Перевод С. Плотникова)

    И действительно, этот призыв может вызвать у нас, читателей – так же, как и у Хусмана – ностальгическое, регрессивное настроение.

    Я согласен, что в творчестве часто проявляются регрессивные явления и первичные представления, инфантильные, бессознательные черты психики художника. Однако не противоречит ли это тому, что утверждал Пуанкаре (см. третью главу, с. 55), когда он описывал, как во время отдыха после интенсивной работы его осенила догадка, приведшая к научному открытию? Ведь Пуанкаре особо предупреждает нас, что не следует считать отдых причиной творческого вдохновения. Отдых – то есть регрессия – нужен для того, чтобы освободить нас от интенсивной работы и связанных с ней ограничений, чтобы творческий импульс мог свободно проявиться. То, что в первичных элементах стихотворения или картины заложена аутентичная сила переживания, несущего универсальные смыслы – то есть истинные символы, – означает, что встреча произошла на фундаментальном, универсальном уровне.

    Для сравнения, процитируем несколько строк, написанных одним из величайших поэтов нашего времени Уильямом Батлером Йейтсом, в которых мы обнаружим совсем другое настроение. В стихотворении под названием "Второе пришествие" Йейтс описывает состояние современного человека:
    Все распадается, в огненном вихре

    Чистый хаос воцарился над миром.
    А далее он говорит о том, что видит:
    Второе пришествие! Лишь вымолвил слово –    

    Образ возник...

    Взор поражает: где‑то в пустыне

    Львиное тело с главой человечьей –

    Взгляд, словно солнце, пустой и свирепый –

    Медленно движется...

    Что же за зверь, час которого пробил,


    Лезет в страну Вифлеем, чтоб родиться?
    (Перевод С. Плотникова)

    Какая же огромная сила содержится в последнем символе! Это новое откровение прекрасно, но какой страшный смысл оно приобретает в связи с той ситуацией, в которой оказался современный человек! Причина столь сильного воздействия этого стихотворения в том, что творчество Йейтса вырастает из "интенсивности" сознания, приводящей в действие его первоэлементы, которые являются его неотъемлемой частью – как и частью каждого из нас – и проявляются в моменты особенного состояния духа. Однако этот символ черпает свои силы непосредственно из встречи, в которую вовлечено также искреннее и огромное интеллектуальное усилие. Когда Йейтс писал это стихотворение, им двигала эмпатия, но никак не пассивность. "Труд поэта, ‑ говорит Мак‑Лиш, – не в том, чтобы ждать, пока плач сам подкатит к горлу."25

    Конечно, поэтическое вдохновение или творческое прозрение приходит в минуты разрядки. Однако это вовсе не означает, что оно имеет случайный характер. Скорее, оно проявляется в тех сферах, в которые мы наиболее сильно вовлечены, на которых мы концентрируемся в нашей повседневной, сознательной жизни. Мы установили, что творческое прозрение приходит к нам в минуты отдыха, однако это совершенно не объясняет его происхождения, а только описывает сам феномен. Мои друзья‑поэты говорили мне, что если кто‑либо собирается писать стихи или хотя бы просто читать их, то время после сытного обеда с бокалом пива – это именно то время, когда этого не следует делать. Скорее, этим следует заниматься в те мгновения, когда наше сознание наиболее подвижно, когда оно работает наиболее интенсивно. Стихи, написанные во время послеобеденной дремы, таковыми и будут восприняты.

    Дело не в том, какие поэты нам более нравятся. Речь идет о чем‑то более фундаментальном, а именно о природе символов и мифов, рожденных в творческом акте. Символы и мифы действительно вводят в сознание инфантильные, первичные страхи, бессознательную тоску и другие первичные содержания психики. В этом заключается их регрессивный аспект. Однако, вместе с тем, они порождают новые понятия, новые формы и открывают действительность, которой, в прямом значении слова, ранее не было, действительность не чисто субъективную, но такую, которая является и внешним по отношению к нам полюсом. Это прогрессивный аспект мифов и символов, который направлен вперед. Он имеет интегрирующий характер. Это прогрессивное открытие структуры нашей связи с природой и нашей собственной экзистенцией, как удачно выразил это французский философ Поль Рикер. Это дорога к универсальным понятиям, которая ведет за пределы обособленного, личностного опыта. Именно этот прогрессивны аспект символов и мифов почти полностью игнорируется при традиционном психоаналитическом подходе.

    Более высокое состояние сознания – которое, по нашему определению, сопутствует встрече и является состоянием, при котором дихотомия субъективного опыта и объективной действительности преодолевается и рождаются символы, открывающие новые понятия, – традиционно принято называть экстазом. Так же, как и страсть, экстаз является качественной, а не количественной характеристикой эмоций (или, точнее, качественной характеристикой связи, где одна из сторон носит эмоциональный характер). Экстаз представляет собой временное преодолением дихотомии субъект‑объект. Интересно то, что в психологии не рассматривается эта проблема, а работу Маслоу об опыте "пиковых" переживаний можно считать единственным достойным внимания исключением. Обычно же, говоря об экстазе, мы приписываем ему уничижительный или невротический характер.

    Встреча несет с собой также и страх. После того, как мы описали опыт Джакометти, думаю, нет нужды лишний раз говорить о "страхе и трепете", которые переживают творческие личности в минуты встречи. Классическим примером подобного страха является миф о Прометее. У. X. Оден как‑то отметил, что всегда испытывает страх, когда пишет стихи не "забавы ради". "Забаву" можно назвать встречей, в которой страх на время выносится за скобки. Однако в зрелом творчестве художник должен смириться со страхом, если он хочет (а вместе с ним и мы, которым предстоит воспользоваться плодами его труда) испытать радость творчества. На меня произвели сильное впечатление исследования Франка Баррона, предметом которых явилась творческая личность в науке и искусстве26. Эти исследования наглядно показывают, как творческие личности пытаются справиться со своим страхом. Баррон определяет "творческую личность" как такую, которая, по всеобщему мнению, внесла значительный вклад в область своей деятельности. Людям, отвечающим этим критериям, и контрольной группе, состоящей из "обычных" людей, были предъявлены наборы карточек, подобные тем, что используются в тесте Роршаха. На части карточек были изображены упорядоченные, систематизированные узоры, а на остальных – хаотичные, несимметричные, и неупорядоченные. "Обычные" люди выбирали узоры упорядоченные и симметричные, поскольку они им нравились больше – им нравилось, что эти узоры являются "оформленными". В то же время, творческие личности предпочитали карточки, узоры на которых были хаотичными и неупорядоченными, поскольку, с их точки зрения, они были более интересны, являлись для них вызовом. Они, подобно Богу в книге Бытия, создавали порядок из хаоса. Они выбирали "беспорядочный" мир, они ощущали радость встречи с ним – радость предстоящего его упорядочения. Они были способны принять страх и использовать его для моделирования собственного порядка универсума "близким их сердцу" способом.

    Согласно нашей теории, страх возникает в результате раскола между "я" и окружающим миром, раскола, происходящего в момент встречи. Наше чувство самотождественности оказывается под угрозой; мир, данный нам в опыте, изменяется, а поскольку существует корреляция между "я" и окружающим миром, мы тоже изменяемся. Будущее, настоящее и прошлое создают новый гештальт. Несомненно, это не абсолютное правило (вспомним Гогена, бежавшего на Таити, или Ван Гога, впавшего в психоз), однако правда такова, что встреча в определенном смысле изменяет соотношение "я – окружающий мир". Страх, который мы переживаем, – это преходящее чувство отчуждения, страх перед ничто. По моему мнению, творческие личности отличаются от всех других тем, что умеют жить со страхом, хотя расплачиваются за это дорогой ценой27: отсутствием чувства безопасности, ранимостью и беззащитностью перед собственным "божественным безумием", как называли это состояние древние греки. Эти люди не избегают небытия, открыто вступают с ним в схватку, заставляя его преобразовываться в бытие. Они стучатся в тишину, чтобы им ответила музыка, преследуют пустоту до тех пор, пока не вынудят ее обрести смысл.

    ТЕРАПЕВТИЧЕСКАЯ РОЛЬ ДЕЛЬФИЙСКОГО ОРАКУЛА



    Среди гор, в Дельфах, стоит храм, который в течение многих столетий имел огромное значение для древних греков. Греки с присущей им гениальностью умели находить прекрасные уголки для своих святынь, но Дельфы расположены особенно удачно: в широкой долине, растянувшейся от горного массива до глубоких зелено‑голубых вод Коринфского залива. Это место сразу вызывает священный трепет и покоряет своим величием, как и положено храму. Здесь греки искали помощи в преодолении собственных страхов. И в полные хаоса архаические времена, и в классический период Аполлон здесь давал советы устами своих жриц. Сократ нашел здесь выбитую на стене пронаоса свою знаменитую максиму "Познай самого себя", которая с этого времени стала краеугольным камнем психотерапии.

    Греки, люди впечатлительные и в те неспокойные времена опасавшиеся за свою судьбу, семью и будущее, отправлялись в Дельфы за советом, поскольку Аполлон был искушен в "сложных интригах, которые плетутся между богами и людьми", по словам профессора Э. Р. Доддса. В своей замечательной работе об иррациональном в культуре Древней Греции он пишет:

    "Без дельфийского оракула греческому обществу с трудом удалось бы переносить напряжение, в котором оно жило в древние времена. Сокрушающее чувство человеческой малости, отсутствие безопасности, ужас божественных фтонов и возбуждающих страх миазмов – тяжесть всего этого, вместе взятого, была бы невыносима, если бы не помощь, которую мог оказать безошибочный божественный советчик, если бы не уверенность, что за внешним хаосом кроется мудрость и замысел"28.

    Аполлон помогал людям противостоять страху, который сопутствует временам перемен, брожений, созидания и активного развития. Важно уяснить, что это не невротический страх, характеризующийся движением вспять, торможением и блокировкой витальности. Архаический период в Древней Греции был временем рождения, временем оживленного развития, которому сопутствовало замешательство, вызванное ослаблением внешних и внутренних ограничений. Страх, связанный с новыми возможностями, греки переживали на всех уровнях: психологическом, политическом, эстетическом и религиозном. Новые возможности они воспринимали как вынужденные и не всегда желанные из‑за этого страха, который неизменно сопутствует эпохам перемен.

    Храм в Дельфах приобрел значимость в период, когда прежняя стабильность и семейные узы рушились, и личности предстояло взять ответственность на себя. В Греции эпохи Гомера жена Одиссея Пенелопа и его сын Телемах могли управлять семейными землями, независимо от того, был ли Одиссей дома, или принимал участие в Троянской войне, или же странствовал десять лет по "морю, темному, словно вино". Однако в архаический период семьи начали объединяться в города. Каждый молодой Телемах чувствовал, что пришло время, когда необходимо выбрать свое будущее и найти свое место в новой городской общине. Каким же неисчерпаемым источником становится миф о молодом Телемахе для современных писателей, ищущих свою самотождественность. Один из аспектов этого мифа отразил Джеймс Джойс в "Улиссе". Томас Вулф часто обращается к рассказу о Телемахе как к мифу о поиске отца, поскольку эти поиски были столь же реальны для Вулфа , как и для древних греков. Вулф, как и каждый современный Телемах, открыл жестокую, болезненную истину, что "не удастся вернуться домой".

    Города‑государства погружались в анархию, тиран сменял тирана (термин, который в греческом языке не имеет такого негативного значения, как в английском языке29). Стихийно избираемые вожди старались придать новой власти определенные законы. Возникали новые формы управления городами‑государствами, новые законы, новый образ бога – все это давало индивиду новые моральные силы. В период изменения и развития становление нового часто переживается личностью как угроза 30, со всеми сопутствующими этому страхами и стрессами.

    Для этой эпохи брожения символ Аполлона, опирающийся на богатую мифологию, и храм в Дельфах были как нельзя более кстати.

    Необходимо помнить, что Аполлон – это бог формы, разума и логики. И не случайно его храм стал важным центром в смутное время: при посредничестве бога пропорции и равновесия граждане могли получить подтверждение того, что за внешним хаосом скрывается какой‑то смысл. Форма, пропорция и золотая середина имели большое значение, если люди контролировали свои страсти не для того, чтобы их укротить, а для того, чтобы конструктивно использовать хорошо известные грекам даймонические силы, дремлющие в природе и в них самих. Кроме того, Аполлон – бог искусства: ведь форма, или красота, является основной чертой прекрасного. Парнас же, на склоне которого был расположен храм Аполлона в Дельфах, во всех западных языках стал символом преданности сокровищам духа.

    Нам будет легче оценить богатство значений этого мифа, если мы вспомним, что Аполлон – это бог света, и не только света солнца, но также света сознания, света разума, света озарения. Часто его называют Гелиосом (в греческом языке это слово означает "солнце") и Аполлоном Фебом, богом света и излучения. Наконец, вспомним наиболее убедительный аргумент: Аполлон считался богом, дающим здоровье и благополучие, а его сын Асклепий был богом искусства врачевания.

    Все атрибуты Аполлона введены коллективным бессознательным в мифологию в темную догомеровскую эпоху и сотканы как из чисто фантастических, так и метафизических смыслов. Как же значителен тот факт, что этот бог хорошего совета, оберегающий душу и дух, помогает человеку обрести себя в эти бурные и переломные времена! Афинянин, отправляясь в Дельфы за советом Аполлона, постоянно удерживал в своем воображении образ бога света и исцеления. Спиноза убеждал нас, что если мы сосредоточим внимание на добродетели, к которой стремимся, то нам удастся ее достичь. Наш грек поступал именно так во время своего путешествия, приводя в движение психические процессы предвидения, надежды, веры. Таким образом он включался в процесс собственного "исцеления". Его сознательное устремление и глубинная интенциональность уже были вовлечены в событие, которое еще только должно было произойти. Для того, кто верит, мифы и символы сами по себе исцеляют.

    Эта глава посвящена тому, как сотворить собственное "я". В процессе своего развития "я" вбирает в себя модели, формы, метафоры, мифы и другие элементы психики, которые придают направление этому самосозиданию. Этот процесс происходит непрерывно. Как удачно заметил Кьеркегор, "я" становится тем, каково оно есть, только в процессе развития. Помимо очевидного детерминизма, имманентного человеческой жизни – особенно по отношению к физическим аспектам "я": цвету глаз, росту, продолжительности жизни, – в этом процессе, безусловно, присутствует элемент самоконтроля, самоформирования. Мышление и самосозидание неразрывны. Это становится очевидным, когда мы, продвигаясь в своем развитии, осознаем все свои фантазии, связанные с собственным будущим.

    Непрерывное воздействие на направление личного развития у древнего грека происходило точно так же, как и у современного американца. Вышеупомянутый совет Спинозы является одним из возможных способов осуществления этой направляющей функции. Многочисленные мифы о реинкарнации, в которых личность возрождается в форме, напрямую зависящей от ее предыдущей жизни, содержат общечеловеческий опыт и говорят об ответственности человека за собственную жизнь. Утверждение Сартра, что "человек сам себя выбирает"31, быть может, несколько преувеличенно, однако в нем содержится зерно истины.

    Человеческая свобода требует способности разорвать цепь "раздражитель – реакция". Во время этого разрыва мы совершаем выбор той реакции, которую хотели бы максимально реализовать. Способность творить самого себя как следствие этой свободы неразрывно связана с сознанием и самосознанием.

    Поговорим теперь о том, каким образом дельфийский оракул содействовал процессу самосозидания. Самосозидание – это самореализация посредством наших надежд, идеалов, грез и других составляющих воображения, которые время от времени находятся в центре нашего внимания. Эти "модели" функционируют как сознательно, так и бессознательно, проявляясь как в фантазиях, так и в поведении. Термины символ и миф обобщенно определяют этот процесс. Храм Аполлона в Дельфах был конкретизацией этих символов и мифов, и там они "овеществились" в ритуале.

    Прекрасны статуи Аполлона, созданные в те времена: классическая простота фигуры, красивая голова, спокойные и правильные черты лица, выражающие уравновешенность и контроль над страстями, легкая "всепонимающая" улыбка – все это убеждает нас в том, что этот бог действительно был символом порядка, о котором мечтали как греческие художники, так и простые граждане. Все статуи, которые мне довелось увидеть, имели одну отличительную черту: глаза были широко открыты – шире, чем у обыкновенного человека или чем в скульптурах классического периода. Когда мы посещаем зал древнего искусства в Национальному музее в Афинах, то непременно отмечаем, что широко открытые глаза мраморных статуй Аполлона придают им выражение настороженности. Они контрастируют со спокойными, почти сонными глазами знаменитой головы Гермеса, созданной Праксителем в IV веке до н. э. Широко открытые глаза в древних статуях Аполлона свидетельствуют о тревоге. Они выражают страх, напряженное внимание, ожидание непредвиденного – то есть те чувства, которые сопутствуют жизни в сложные времена. Существует удивительное сходство между глазами Аполлона и глазами на лицах, изображенных Микеланджело в другой переломный момент истории – в эпоху Ренессанса. Почти все человеческие фигуры Микеланджело, такие сильные и непобедимые, смотрят на нас широко раскрытыми глазами, что свидетельствует о страхе. И на автопортретах Микеланджело глаза широко раскрыты: они выражают явное беспокойство, словно художник стремился подчеркнуть внутреннее напряжение не только своего времени, но и свое собственное.

    Р. М. Рильке также находился под впечатлением необыкновенных глаз Аполлона, их глубокого взгляда. В стихотворении "Архаический торс Аполлона" он говорит: "Нам головы не довелось узнать, в которой яблоки глазные зрели", – и продолжает:
    но торс, как канделябр,

    горит доселе накалом взгляда, убранного вспять,

    вовнутрь. Иначе выпуклость груди

    не ослепляла нас своею мощью б,

    от бедер к центру не влеклась наощупь

    улыбка, чтоб к зачатию прийти.

    Иначе им бы можно пренебречь –

    обрубком под крутым обвалом плеч: –

    он не мерцал бы шкурою звериной,

    и не сиял сквозь все свои изломы

    звездою, высветив твои глубины

    до дна. Ты жить обязан по‑иному.
    (Перевод В. Топорова 32)

    Обратим внимание на то, как точно Рильке ухватил в этом пластическом описании суть именно контролируемой страстности – в отличие от той заторможенной или подавленной страстности, которую старались возвести в идеал греческие учителя эпохи позднего эллинизма, отстраняющиеся от своих жизненных влечений. Насколько же далека интерпретация Рильке от заторможенности или подавленности влечений в его викторианскую эпоху. Древние греки плакали, любили и убивали с нескрываемым наслаждением, гордились страстями, Эросом и даймонионом. (Люди, проходящие курс психотерапии, размышляя над древнегреческими трагедиями, обращают внимание на то, что там плачут ) только сильные личности, например Одиссей или Ахиллес.) Однако греки знали, что необходимо контролировать эти увлечения и управлять ими. Они верили, что основной чертой добродетельного человека (arete) является умение управлять собственными страстями, а не подчиняться им. В этом следует видеть объяснение того, почему греки не прибегали к самокастрации, то есть не отрицали существования Эроса и даймониона, как это делает современный человек.

    Сущность архаического периода выражена в несколько странной последней фразе стихотворения Рильке, которое на первый взгляд (но только на первый) поп sequitur 33: "Ты жить обязан по‑иному". Это мольба о чувственной красоте, страстное желание жить по законам красоты. Это не наложение морального обязательства (поскольку здесь нет ничего общего ни с добром, ни со злом) – это категорическое требование придать собственной жизни такую же гармоническую форму.

    Как функционировал оракул Аполлона и откуда брались его советы – интригующий вопрос. К сожалению, нам немногое об этом известно. Святыня была окутана тайной; жрецы храма не только давали советы, но и должны были за счет чего‑то существовать. Платон рассказывает, что Пифию, жрицу, устами которой говорил Аполлон, охватывало "пророческое безумие". Из этого "безумия" рождалось "творческое прозрение", которое, по мнению Платона, соответствовало более глубокому, чем обычный, уровню сознания. "Прорицательница в Дельфах и жрицы в Додоне в состоянии неистовства сделали много хорошего для Эллады – и отдельным лицам, и всему народу, а будучи в здравом рассудке, – мало или вовсе ничего."34 Здесь явно подтверждается один из аспектов извечного в истории человечества спора об источниках вдохновения: связь между творчеством и безумием.

    Сам Аполлон говорил устами Пифии. Ее голос изменялся, становился хриплым, горловым, вибрировал, как у современного медиума. Говорили, что именно в тот момент, когда бог входил в нее, она впадала в состояние энтузиазма, на что явно указывает само слово en‑theo, т. е. "в боге".

    Перед началом "сеанса" жрица принимала участие в ритуальных обрядах: купалась, быть может, пила воду из священных источников, возможно, использовала обычную практику самовнушения. По некоторым утверждениям, она будто бы вдыхала испарения, поднимающиеся из расщелин скалы, которые действовали гипнотизирующе. Это утверждение решительно отвергает профессор Доддс:

    "Если говорить о так называемых "испарениях", которые кому‑то хотелось бы представить в качестве источника вдохновения Пифии, то это выдумка эллинов... Плутарх, который знал факты и понимал, какой вред несет теория испарений, полностью отвергал ее: это ученые девятнадцатого века, подобно стоикам, чувствовали себя уверенно лишь тогда, когда могли опереться на солидное материалистическое объяснение"35.

    Далее Доддс отмечает, что "сторонники этой теории явно поутихли с того момента, когда раскопки французских археологов показали, что там нет никаких испарений и никаких "расщелин", из которых эти испарения могли бы подниматься"36. Вполне понятно, что, в свете достижений современной антропологии и психологии, нет никакой необходимости искать подобные объяснения.

    Жрицы, выступающие в роли Пифии, по всей вероятности, были простыми, необразованными женщинами (Плутарх рассказывает об одной из них, которая была дочерью крестьянина). Однако современные исследователи довольно высокого мнения об уровне информации оракула. Решения, принимавшиеся в Дельфах, представляют собой достаточно целостную систему, чтобы убедить ученых в том, что интеллект, интуиция и озарение, присущие человеку, играют решающую роль в этом процессе. Хотя Аполлону доводилось совершать явные ошибки в своих предвидениях и советах – особенно во время войны с Персией, – греки, относящиеся к нему так же, как современные пациенты относятся к своему психотерапевту, прощали ему эти ошибки, поскольку предыдущие его советы были опробованы и помогли.

    Больше всего нас интересует святыня как символ, который обладал силой воздействия на индивидуальное и коллективное бессознательное греков. Этот коллективный аспект дельфийского оракула имеет под собой солидное основание: до того, как стать святыней Аполлона, храм был посвящен богине земли. Кроме того, коллективный аспект оракула подкреплен сильным влиянием в Дельфах Диониса, противостоящего Аполлону. Изображения на греческих вазах показывают сцену, вероятно, происходящую в Дельфах, на которой Аполлон и Дионис держатся за руки. Плутарх не слишком преувеличивает, когда пишет: "Если речь идет об оракуле в Дельфах, то Дионис играет не меньшую роль, чем Аполлон"37.

    Каждый истинный символ, вместе с сопутствующим ему торжественным ритуалом, становится зеркалом, отражающим озарения, ранее неизвестные возможности, новые истины и другие психические и духовные феномены, которые мы боимся испытать на собственном опыте. Это происходит по двум причинам. Первой является наш страх: часто, можно даже сказать обычно, новое открытие пробуждает в нас страх, поскольку оно вынуждает нас взять на себя большую ответственность. В переломные эпохи такие открытия неизбежны и порой требуют большей психической и духовной ответственности, чем в состоянии взять на себя индивид. Во сне люди разрешают себе делать вещи, о которых в реальной ситуации не осмелились бы говорить или даже подумать: например, убивать своих родственников или думать, что "моя мать ненавидела меня". Помыслив нечто подобное наяву, мы содрогаемся, поскольку чувствуем, что за такие мысли мы ответственны в большей степени, чем за подобные сновидения. Если же это случается во сне или если Аполлон говорит это устами оракула, то мы можем проявить гораздо большую откровенность.

    Второй причиной является нежелание быть обвиненным в заносчивости. Сократ мог утверждать, что Аполлон признал его наимудрейшим из живущих, но сам Сократ не сказал бы этого о себе даже в шутку.

    Каким образом интерпретировались советы жриц? С таким же успехом можно спросить: каким образом интерпретируется какой‑нибудь символ? Предсказания жрицы, как правило, передавались в поэтической форме, "выражались как в ономатопоэтических выкриках, так и в виде членораздельной речи, и этот сырой материал предстояло истолковать и обработать"11. Как и все высказывания, которые имеют медиумическое происхождение, они были столь таинственны, что не только допускали интерпретацию, но и требовали ее. К тому же, часто допускалась возможность двух и более интерпретаций.

    Все это напоминало анализ сновидений. Гарри Стек Салливан советовал молодым адептам психотерапии, чтобы они не толковали сновидения, как персы или мидийцы свои законы, но предлагали пациенту два разных значения, вынуждая его к выбору одного из них. Ценность сновидений, так же, как и гаданий, заключается не в том, что они дают ясный ответ, а в том, что они открывают новые области психической реальности, выбивают нас из наезженной колеи и проливают свет на неизвестные фрагменты нашей жизни. Поэтому голос святыни, как и голос сновидений, нельзя было воспринимать пассивно; поэтому удостоившиеся пророчества должны были "вжиться" в него.

    Так например, во время войн с персами, когда испуганные афиняне обратились к Аполлону за советом, оракул произнес слова, заклиная их верить в "деревянную стену". По поводу разрешения этой загадки велись яростные споры. Геродот пересказал нам такой ход событий: "Некоторые из старшин утверждали, что бог таким образом хотел сказать, что уцелеет Акрополь, поскольку в древности его окружал деревянный частокол. Другие считали, что бог имел в виду деревянные корабли, которые необходимо немедленно экипировать". При этом вторая версия предсказания распалила страсти, поскольку многие решили, что необходимо отплыть, не вступая в сражение, и поселиться на новом месте. Однако Фемистокл убедил людей, что следует принять морской бой под Саламиной. Битва состоялась, и флот Ксеркса был разгромлен в одном из решающих для судеб истории сражений.

    Какими бы ни были намерения дельфийских жрецов, эффектом этого двузначного предсказания было то, что афиняне были вынуждены вновь осмыслить свою ситуацию, еще раз оценить свои планы и осознать новые возможности.

    Не без основания Аполлону было дано прозвище "двузначный". Чтобы не давать повода некоторым современным психотерапевтам для оправдания своих двузначных диагнозов, рассмотрим разницу между современной психотерапией и предсказаниями оракула. Слова прорицательниц – если их сравнить с анализом сновидений – находятся ближе к бессознательному уровню психики и, скорее, сопоставимы с самим сновидением. Аполлон говорит из глубинных уровней сознания каждого отдельного жителя Греции и всей общины (т. е. города). Отсюда возникает конструктивная двузначность, которая проявляется как в самом гадании (или в сновидении), так и в его истолковании гражданами (или пациентами). Таким образом, оракул имеет большое преимущество перед современными психотерапевтами. Думаю, в этой ситуации психотерапевт, давая советы, должен по крайней мере выражаться предельно кратко, оставляя неизбежную двузначность пациенту.

    Дельфийские советы не были советами в точном смысле этого слова – скорее, они должны были заставить человека или группу людей заглянуть вглубь самих себя и спросить совета у собственной мудрости и интуиции. Пророчества предстают перед нами в новом свете, открывая нам доселе неведомые, но вполне реальные возможности. Совершенно ошибочно считать, что задача как оракула, так и современной психотерапии в том, чтобы сделать личность более зависимой. Это была бы плохая терапия и плохое толкование изречений оракула. Эффект должен быть полностью противоположным: они должны способствовать тому, чтобы люди могли осознать свои способности и возможности, они должны показывать в новом свете их самих, а также их взаимоотношения. Этот процесс пробуждает у людей творческие способности, направляя их к внутренним творческим источникам.

    В платоновской "Апологии Сократа" Сократ рассказывает, как он пробовал разгадать, что имел в виду бог, когда говорил другу Сократа Антифону, что нет никого на свете мудрее, чем он (Сократ). Философ пришел к выводу, что бог назвал его самым мудрым, потому что он (Сократ) признался в своем незнании. Кроме того, бог посоветовал Сократу, чтобы он "познал себя". С этого времени такие великие философы, как Ницше и Кьеркегор, старались углубить значение этого божественного совета. Для нас он также является стимулом для поисков в нем новых содержаний. Ницше пошел еще дальше, находя в нем смысл, противоположный тому, который лежит на поверхности: "Что имел в виду тот бог, который давал совет: "познай самого себя!" Может быть, это значило: "перестань интересоваться собой, стань объективным!"38. Слова бога являются истинными символами и мифами, поэтому они скрывают огромное богатство, которое становится видимым только по мере открытия новых удивительных смыслов.  Еще одно значение оракула как воплощения бессознательного коллективного прозрения состоит в том, что при выявлении бессознательных содержаний символ и миф становятся как бы проекционным экраном. Как карточки Роршаха или Тест Тематической Апперцепции (ТТА) Мюррея, предсказание и сопровождающий его ритуал являются тем экраном, который "производит" чудеса и возбуждает воображение.

    Сразу оговорюсь: необходимо быть осторожным. Процесс, описанный выше, может быть назван "проекцией". Я хочу подчеркнуть, что здесь речь идет не о "проекции" в негативном значении этого слова, как в психоанализе, где этот термин означает, что индивид "проецирует" нечто нежелательное и неподконтрольное, или как в эмпирической психологии, где считается, что этот процесс абсолютно субъективен и поэтому карточки Роршаха или картинки ТТА не имеют к нему никакого отношения. По моему мнению, оба вышеприведенных значения проекции являются результатом повсеместного непонимания западным человеком природы символов и мифов.

    Упомянутый экран – это не просто зеркало. Он, скорее, объективный полюс, который необходим для того, чтобы привести в движение субъективные процессы, сознания. Карточки Роршаха – не что иное, как четко определенные, реальные объекты, даже если никто никогда не "увидит" в них того, что увидел я или ты. Такая "проекция" ни в коем случае не может считаться "регрессией" как таковой, она ничем не хуже нашей способности выражать свои мысли логическими предложениями. Более того, она является совершенно оправданным и полезным упражнением для воображения.

    Этот процесс постоянно происходит в искусстве. Краски и полотно – это объективные предметы, которые оказывают огромное экзистенциальное влияние на художника, поскольку они помогают его творению появиться на свет. Безусловно, художник диалектически связан не только с красками и полотном, но также и с формами, которые он наблюдает в природе. В подобной же связи находится поэт с его родным языком и музыкант с нотами. Художник, поэт и музыкант стремятся создавать новые формы, новые виды витальности и смысла. Формы, частично обусловленные средствами выражения: красками, мрамором, словом, нотами, – не позволяют творцам "впасть в безумие" в процессе стремительно проявляющегося Нового.

    Поэтому саму святыню Аполлона в Дельфах вполне можно было бы назвать всеобъемлющим символом. Мы вправе предположить, что пророчества оракула берут свое начало во всеобщем процессе, который приводит к диалектической связи с субъективными факторами. Для того, кто пользовался советами оракула, новые формы, совершенно новые возможности, новые этические и религиозные структуры рождались из опыта, который относится к глубинному и превышает сознание отдельной личности. Как отмечалось, Платон называет этот процесс экстазом, "божественным безумием". Экстаз – это санкционированный эпохой способ выхода за пределы нашего обычного сознания или способ получения знания, к которому нет иного доступа. Экстаз является частью – правда, небольшой – каждого истинного символа и мифа; в то мгновение, когда мы реально используем символ или миф, мы "оторваны" от себя и находимся "за пределами" себя.

    Психологический подход к проблеме символа и мифа можно считать лишь одним из многих возможных. Выбирая эту дорогу, я не стремлюсь перевести в область психологии религиозное значение мифа. Благодаря религиозному аспекту мифа, мы приходим к знанию (откровению), которое возникает из диалектического взаимодействия субъективных элементов, содержащихся в человеке, и объективного существования оракула. Для глубоко религиозного человека миф никогда не будет чем‑то психическим. Для него миф всегда будет содержать элемент откровения, источником которого были греческий Аполлон, древнееврейский Яхве или Чистое Бытие восточных религий. Если мы с помощью психологии лишим миф его религиозного элемента, мы не только не сможем оценить мощь, содержащуюся в трагедиях Эсхила, Софокла и других драматургов, но даже не поймем то, о чем они писали. Эсхил, Софокл и другие древние авторы сумели создать великие произведения искусства именно благодаря тому, что опирались на религиозный аспект мифов, который служил основанием их веры в достоинство и значимость судьбы человечества.

    ГРАНИЦЫ ТВОРЧЕСТВА



    Субботним вечером, во время "Исаленского уикенда", в Нью‑Йорке состоялась открытая дискуссия на тему будущего человечества. В дискуссии, наряду с другими, приняли участие Джойс Керол Оутс, Грегори Бейтсон и Уильям Ирвин Томпсон, люди, выступления которых всегда содержательны и вдохновенны. На этот раз аудитория состояла из семидесяти‑восьмидесяти энтузиастов; тем не менее, в целом дискуссия обещала быть очень интересной. Во вступительном слове председательствующий сформулировал тезис о "неограниченности человеческих возможностей".

    Однако по мере развития дискуссии обнаружилось, что ей не хватает проблемности. Большое, полупустое помещение подавляло как выступающих, так и зрителей. Все животрепещущие проблемы, которые с энтузиазмом поднимали выступающие, таинственным образом "растворялись". Когда дискуссия ни шатко ни валко приближалась к концу и вечер прошел безрезультатно, все задавали себе вопрос: в чем же была ошибка?

    По‑моему, угнетающее подействовал сам тезис о "неограниченности человеческих возможностей". Если трактовать его дословно, то получается, что вообще не о чем дискутировать. Нам остается только встать, пропеть "Аллилуйя" и разойтись по домам. Ведь благодаря неограниченным возможностям человека любая проблема рано или поздно будет разрешена; существуют только мелкие, временные трудности, которые сами собой исчезнут, когда придет соответствующее время. Вопреки намерению председательствующего, тезис, который он сформулировал, по существу, отпугивал слушателя, который чувствовал себя так, словно некто посадил его в лодку и отправил в путь в Англию через Атлантический океан, пожелав ему на дорогу: "Удачи! Твои возможности беспредельны!". Загвоздка лишь в том, что мореплаватель прекрасно знает об одном реальном и неизбежном пределе, каковым является дно океана.

    В этой главе я хотел бы рассмотреть гипотезу, согласно которой пределы человеческих возможностей не только реальны и неизбежны, но, более того, имеют определенную ценность. Мы также обсудим феномен необходимости границ для творчества, поскольку творческий акт – это форма борьбы человека против всего, что его ограничивает.

    Начнем с того, что существует одна неизбежная физическая граница – смерть. Мы можем немного оттянуть нашу смерть, однако каждый из нас когда‑нибудь умрет, и момента своей смерти мы не знаем и не можем предвидеть. Другое ограничение – болезнь. Если мы трудимся сверх меры, то нас постигнет та или иная болезнь. Кроме того, существуют определенные физиологические ограничения. Например, при нарушении кровообращения может произойти кровоизлияние в мозг или разовьется другое серьезное заболевание. Мы можем усиленно развивать наш интеллект, однако и он будет: ограничен нашей физической и эмоциональной средой.

    Существуют также более сложные – метафизические – ограничения. Все мы родились в конкретной среде, в конкретной стране, в конкретной исторической ситуации, – и это от нас совершенно не зависит. Не считаясь с этими фактами – как это делал Джей Гетсби в романе Скотта Фицджеральда "Великий Гетсби", – мы перестаем реально оценивать ситуацию, что обычно плохо заканчивается. Разумеется, в какой‑то мере мы можем преодолеть те ограничения, которые связаны с нашим социальным происхождением или исторической обстановкой, однако достичь, этого могут только те, кто с самого начала смирился со своими ограничениями. 

    Ограничения и их ценность


    Сознание как таковое возникает из осознания ограничений. Человеческое сознание – это то, что определяет наше существование, однако в его развитии не было бы необходимости, если бы не было ограничений. Сознание – это  продукт диалектического конфликта между возможностями  и ограничениями. Младенец начинает воспринимать ограничения, когда начинает разграничивать себя и посторонние предметы; ограничивающим фактором становится также мать, которая не кормит его по любому его требованию. Посредством ряда подобных опытов младенец вырабатывает в себе способность отличать себя от других людей, объектов, а также усваивает необходимость ждать вознаграждения. Если бы не было никаких ограничений, не было бы и сознания.

    На первый взгляд наши рассуждения звучат не слишком многообещающе, однако по мере углубления в эту тему наше впечатление изменится. Не случайно древнееврейский миф об Адаме и Еве в райском саду, который символизирует зарождение человеческого сознания, представлен в контексте бунта. Сознание рождается из борьбы против ограничений, которые в этом мифе явлены в виде запрета. Выйти за границы, установленные Яхве, означает подвергнуть себя наказанию, которое будет заключаться в появлении новых ограничений, действующих теперь внутри человеческой личности: страха, отчуждения и вины. Однако опыт бунта несет также и положительные ценности: чувство индивидуальной ответственности, а также рожденную из одиночества возможность любви. Осознание ограничений личностных возможностей заставляет нас понять необходимость их расширения. Поэтому ограничение и расширение всегда тесно связаны.

    По мнению Альфреда Адлера, цивилизация развилась благодаря существованию физических ограничений, которые он назвал комплексом неполноценности. В состязании острых зубов и цепких когтей люди явно уступали животным. Борясь со своей природными ограничениями, люди были вынуждены развить интеллект, который помог им выжить.

    Гераклит говорил: "Борьба – это царь и отец всего сущего"39. Его слова я перефразировал бы следующим образом: конфликт предполагает существование ограничений, а борьба с этими ограничениями фактически является источником творческой деятельности. Ограничения необходимы так же, как рекам необходимы берега, которые не позволяют им разлиться и без которых никаких рек вообще не было бы, то есть река – это борьба между текущей водой и берегами. Именно в этом смысле необходимы ограничения искусству: иначе оно просто не появится.

    Творчество возникает в результате конфликта между спонтанностью и ограничениями. Ограничения служат "берегами рек", придавая спонтанности форму, поскольку форма является основным элементом живописи и поэзии. Давайте еще раз послушаем Гераклита: глупцы "не понимают, что отличное друг от друга находится в согласии между собой: гармония возникает из борьбы противоположностей, например, лиры и смычка"40. Дюк Элингтон, объясняя, как он сочиняет музыку, говорил, что поскольку трубач и тромбонист в его ансамбле одни ноты играли хорошо, а другие хуже, он вынужден был писать музыку с учетом этих ограничений. "Хорошо иметь определенные ограничения", – заключает он.

    Правда, в нашем столетии сформировался культ спонтанности и объявлена война любой регламентированности. Это связано с открытием ценности, заключающейся в детской способности к игре. Хорошо известно, что современное искусство живо интересуется детским рисунком, а также примитивным и народным творчеством как проявлениями спонтанности и, в качестве таковых, как образцами для профессионального искусства. Этот аспект спонтанности особенно важен в психотерапии. Большинство пациентов считает, что их психика оказалась подавленной или заторможенной чрезмерными и строгими ограничениями, наложенными на них родителями. Одной из главных причин, по которой они обращаются к психотерапевту, является их убежденность в том, что все эти родительские ограничения необходимо отбросить. Даже если такое убеждение и кажется некоторым упрощением, то само стремление к спонтанности должно быть оценено психотерапевтом. Люди должны вернуть себе "утраченные" аспекты личности, погребенные под грудой запретов, если они стремятся к интеграции своей личности.

    Однако не следует забывать, что эта стадия психотерапии, как и детское искусство, – всего лишь переходный этап. Детское искусство – это незавершенное качество. Это только обещание, но не достижение. Динамика развития творческой личности предполагает непременное появление диалектического конфликта, свойственного любому направлению зрелого искусства и возникающего из столкновения художника с ограничениями. Скорчившиеся фигуры рабов у Микеланджело, змеящиеся кипарисы у Ван Гога, очаровательные зелено‑желтые пейзажи южной Франции у Сезанна, напоминающие нам о вечнозеленой весенней свежести, – всем этим творениям присуща спонтанность, однако для них характерна и зрелость, которая возникает в результате понимания сущности конфликта. Именно благодаря этому названные произведения не просто "интересные" – они великие. Осознанный конфликт, присутствующий в произведениях искусства, представляет собой результат успешной борьбы художника против ограничений.

    Форма как ограничение творчества


    Роль ограничений в искусстве наиболее отчетливо видна тогда, когда мы рассматриваем проблему формы. Именно форма определяет границы структуры художественного произведения. Не случайно искусствовед Клив Белл в своей книге, посвященной Сезанну, называет "первоформу" ключом к пониманию творчества великого художника.

    Представим, что я нарисовал на доске кролика. Увидев его, вы скажете: "Это кролик". В реальности на доске нет ничего, кроме нарисованной мной обыкновенной линии: никакой выпуклости, никакой трехмерности, никакой вогнутости. Это все та же доска, и никакого кролика "на ней" нет. Вы всего лишь видите начерченную мелом линию, которая, к тому же, может быть бесконечно тонкой. Эта линия становится границей изображаемого предмета. Она обозначает, какая часть пространства находится внутри рисунка, а какая снаружи; это просто граница определенной конкретной формы. Кролик появляется только потому, что вы приняли мое условное отделение внутреннего пространства, ограниченного контуром, от всего остального.

    Это ограничение имеет определенное нематериальное, или, если хотите, духовное свойство, необходимое любому творчеству. Следовательно, форма, а также проект, план или контур составляют нематериальную первооснову любого ограничения.

    Однако наши рассуждения о форме предполагают нечто иное: предмет, который вы видите, в равной мере можно считать как вашим субъективным созданием, так и продуктом окружающей реальности. Форма рождается из диалектической зависимости между моим сознанием (которое субъективно, существует во мне) и предметом, который я вижу как внешний по отношению ко мне объект (существующий объективно). Иммануил Кант утверждал, что не только мы познаем мир, но и мир одновременно сообразуется с нашим способом познания. Кстати, обратим внимание на слово "сообразуется": мир сам "сообразуется" с нами, приобретает наш образ.

    Трудности начинаются тогда, когда кто‑то догматически настаивает на одной крайности. Один ставит во главу угла субъективное начало и следует только за своим воображением. Его идеи могут быть интересными, однако сам он никогда не найдет реальной связи с объективным миром. Другой же утверждает, что "там" не существует ничего, кроме эмпирически доступной реальности. Это человек с ограниченным, техническим мышлением, который стремится упростить, а значит, обеднить нашу жизнь. Наше восприятие в равной степени зависит как от воображения, так и от эмпирических фактов окружающего мира.

    Говоря о поэзии, вспомним Колриджа, который выделял два вида форм. Один вид – это внешняя по отношению к поэту, техническая форма, например, сонет. Она регламентирована безусловными правилами, согласно которым, например, сонет состоит из четырнадцати строчек, уложенных по определенному образцу. Другой вид – это органическая, то есть внутренняя форма. Ее диктует сам поэт, и она служит средством выражения всех тех чувств, которые он хочет вложить в стихотворение. Благодаря своему органическому аспекту, форма сама может развиваться; веками она обращается к нам, и каждое поколение находит в ней новый смысл. Через многие столетия можно открыть в ней новое содержание, о котором не подозревал даже автор.

    Когда мы пишем стихотворение, то обнаруживаем, что попытка выразить некое содержание в какой‑то конкретной форме требует от нашего воображения нового содержания. Мы отбрасываем одни изобразительные средства и находим другие, каждый раз вновь стараясь придать стихотворению вид, как можно более близкий выбранной форме. Этот процесс приводит нас к открытию новых, более глубоких содержаний, о которых мы даже не догадывались. Поэтому форма не только элиминирует "лишние" содержания, но и помогает находить новые значения, служит стимулом для их конденсации, упрощения и очищения, в результате чего мы находим более универсальное измерение для содержания, которое хотели выразить. Шекспиру удалось столь многое выразить в своих произведениях потому, что его драмы написаны белыми стихами, а не прозой, а сонеты ограничены четырнадцатью строчками.

    Сегодня понятие формы подвергают критике, увязывая его с "формальностью" и "формализмом", которых, как нам внушают, следует бояться как чумы. Думаю, во времена перемен правильно понимаемые формальность и формализм необходимы, чтобы сохранить точность стиля. Однако часто обвинения в формализме затрагивают не столько сам факт существования формы, сколько ее определенные конформистские, мертвые разновидности, которым, как правило, не хватает внутренней, органичной витальности.

    Кроме того, следует помнить, что самой спонтанности также свойственна ее собственная внутренняя форма. Например, строй каждого языка диктует определенную форму. Стихотворение, написанное на английском языке требует иной формы при переводе на французский с его утонченной мелодикой или на немецкий с его сильной и глубокой эмоциональностью. Другим примером может служить "бунт против рамы", когда изображение на картине вырывается за пределы внешней формы, преодолевая ее жесткие ограничения. Спонтанная сила этого бунта направлена против самого существования рамы.

    Конфликт спонтанности и формы, по‑видимому, существует на протяжении всей истории человечества. В нем проявляется вечная и в то же время всегда новая борьба Диониса и Аполлона. В период перелома эта дихотомия становится более явной в связи с необходимостью преодолевать старые рамки и формы. Заявление о "неограниченности наших возможностей" можно понимать как современный бунт против формы и ограничений. Однако если революционное движение пытается полностью отбросить форму или ограничения, то оно становится саморазрушительным и бесплодным. Форма как таковая будет существовать до тех пор, пока будет существовать творчество. Если форма исчезнет, то вместе с ней исчезнет и спонтанность.

    Воображение и форма


    Воображение является продолжением интеллекта, способностью индивида принять своим сознательным мышлением лавину мыслей, побуждений, образов и других психических явлений, которые извергаются из предсознания. Это способность "мечтать и создавать новые образы", способность оценивать различные возможности и выдерживать напряжение концентрации на этих возможностях. Воображение – это способность "сняться с якоря" в надежде, что где‑нибудь в пустоте найдется новое место для причаливания.

    В процессе творческой самоотдачи воображение действует во взаимосвязи с формой. Творческое усилие закачивается успехом именно потому, что воображение вливает в форму свою витальность. В связи с этим возникает вопрос: до какой степени мы можем позволить себе "отпускать" свое воображение? Следует ли каким‑то образом сдерживать его? Осмелимся ли мы мыслить о вещах немыслимых? Хватит ли нам дерзости, чтобы вообразить себе новые явления и действовать сообразно с ними?

    В такие мгновения нам грозит потеря ориентации, полная изоляция. Ведь мы можем лишиться языка, обеспечивающего взаимопонимание в мире, где мы живем вместе с другими людьми. Стерев прежние границы, не утратим ли мы ориентацию в том, что называем реальностью? Здесь мы вновь приходим к проблеме формы, то есть к проблеме осознания границ.

    На языке психологии патологическая боязнь утратить границы именуется психозом. Нередко можно наблюдать, как многие психотики передвигаются по больнице, держась как можно ближе к стенам. Они ориентируются по краю, всегда стараясь сохранить локализацию в окружающей среде.

    При недостатке внутренней локализации для них особенно важным становится сохранение внешней локализации как единственной им доступной.

    Доктор Курт Голдштейн, директор крупной клиники в Германии, где во время войны размещали солдат с повреждением мозга, утверждал, что его пациенты страдали значительной ограниченностью воображения. Он заметил, что они всегда расставляли свои шкафы для одежды в ровный ряд и стремились сохранить такое их расположение, рубашки они также всегда вешали в одном и том же месте. Если шкафы передвигали, пациенты впадали в панику. Они не могли ориентироваться в новой обстановке, не могли придумать новой "формы", которая придала бы хаосу какой‑то порядок. В результате эти пациенты приходили в состояние, которое Голдштейн назвал "катастрофической ситуацией". Если бы такого пациента попросили написать на листе бумаги свое имя, он написал бы его где‑то с краю. Он старался бы не потеряться в открытом пространстве. Его способность к абстрактному мышлению, выходу за пределы непосредственных фактов – то, что в данном контексте я называю воображением, – сильно ограниченна. Такой индивид обычно ощущает, что он не в состоянии приспособить окружающую действительность к собственным потребностям.

    Подобное поведение показывает нам, какой может стать жизнь, когда в ней недостает силы воображения. В этом случае границы мира всегда должны быть выразительными и видимыми. Описанные пациенты намеренно сужали свой мир, поскольку были неспособны воспринимать новые формы. Жизнь "без границ" они считали очень опасной.  Вместе с тем, мы с вами – то есть люди с неповрежденным мозгом – также можем испытать подобный страх, но только в другой ситуации – в ситуации творческой деятельности. Границы нашего мира уходят из‑под наших ног, и мы трепещем, ожидая, что какая‑то новая форма займет место утерянной, что мы сможем создать из хаоса какой‑то новый порядок.

    Наше воображение оживляет форму, но форма стоит на страже того, чтобы мы в результате деятельности воображения не впали в психоз. В этом заключается необходимость существования формальных ограничений. Художники – это  люди, способные откликаться на новые явления. Как правило,   они имеют развитое воображение, но одновременно они  обладают обостренным чувством формы, что не позволяет им попасть в "катастрофическую ситуацию". Они выполняют функцию исследователей пограничной зоны, опережая других в изучении будущего. И нам следует быть терпимыми к их некоторой чудаковатости и безвредной идиосинкразии, поскольку, внимательно вслушиваясь в то, что они говорят, мы сможем подготовиться к тому, что нам несет будущее.

    Когда мы открываем определенную форму, соответствующую созданному нами произведению, мы с удивительной отчетливостью испытываем радость, или благодатный экстаз. Нам кажется, что мы искали эту форму много дней – и вот наконец‑то на нас снизошло озарение, открывшее запертую дверь, и мы поняли, как должна звучать та или иная строка, какая цветовая гамма будет наилучшей для нашей картины, как изложить проблему перед аудиторией или же в какую теорию наилучшим образом укладываются новые факты. Я не раз задумывался над этим специфическим чувством радости, которое зачастую несоразмерно с тем, что в действительности произошло.

    Бывало, что я работал сутки напролет, пытаясь выразить какую‑то важную мысль. Когда же неожиданно приходило "прозрение" – а это могло случиться в минуты отдыха, когда я просто рубил дрова, – я ощущал чувство удивительной легкости, словно с моих плеч свалился огромный камень, я испытывал чувство радости на более глубоком уровне, которое не имело никакого отношения к той работе, которую я выполнял.

    Причиной такой радости не может быть факт разрешения конкретной проблемы, поскольку обычно это приносит лишь чувство облегчения. Что же является источником этого особенного удовольствия? По‑моему, это ощущение удачи, чувство уверенности в том, что именно‑так‑это‑должно‑быть. Мы на какое‑то мгновение оказались причастными к мифу о сотворении мира, где из беспорядка создается порядок, из хаоса возникает форма, как это было в миг первотворения. Чувство радости связано именно с нашим участием в этом творении, сколь бы незначительной ни была наша роль. Парадокс в том, что одновременно мы отчетливо понимаем всю нашу ограниченность. Мы открываем amorfati, о которой писал Ницше41, ‑ любовь к судьбе. И неудивительно, что это приводит нас в состояние экстаза.

    ЖЕЛАНИЕ ФОРМЫ



    давно убедился в том, что в творческой работе воображения происходят процессы, намного более основательные и гораздо более загадочные, чем это представлено в современной психологии. В наше время, когда мы придаем такое значение фактам и так твердо стоим на почве объективизма, мы довольно пренебрежительно относимся к воображению: ведь оно удаляет нас от "реальности", искажает нашу деятельность "субъективизмом", а хуже всего то, что оно ненаучно. В итоге мы считаем искусство и воображение чем‑то вроде десерта, но никак не основной пищей. Поэтому неудивительно, что люди думают об искусстве как о чем‑то "искусственном", как об "изящной безделице", мастерской подделке, трюке, который "ловко" нас обманывает. На протяжении всей истории западной цивилизации люди задумывались над дилеммой, чем же является воображение: изящной безделицей или источником бытия?

    А вдруг окажется, что воображение и искусство – это вовсе не "десерт", а источник человеческого опыта? Что, если логика и наука происходят от тех или иных форм искусства и к тому же зависят от них, а не искусство украшает наш труд, опираясь на науку и логику? Над этими тезисами я предлагаю задуматься в данной главе.

    Эти же вопросы можно отнести и к психотерапии, имея в виду нечто более глубокое, чем простая игра слов. То есть следует задаться вопросом: является ли психотерапия той разновидностью искусства, которая "обманывает", или же той, которая дает жизнь новому бытию?

    Чтобы исследовать эти гипотезы, я воспользовался данными, полученными из анализа сновидений тех людей, которые проходили курс психотерапии. Я обратил внимание на то, что благодаря сновидениям пациенты погружаются в процессы, которые протекают на более глубоком уровне, чем психодинамические. Пациенты борются со своим внутренним миром, пытаясь придать какой‑то смысл бессмысленности, добыть содержание из хаоса, чтобы от конфликта перейти к внутреннему согласию. Они достигают этого благодаря воображению, создавая в своем мире новые формы и связи, стремясь с помощью перспективы и пропорции обрести реальность, в которой они могли бы жить, наполняя свою жизнь каким‑то содержанием.

    Приведу пример типичного сновидения интеллигентного человека, которому за тридцать, который выглядит значительно моложе своих лет и происходит из той среды, где отцы пользуются неограниченным авторитетом.

    Я был у моря и играл с большими морскими свиньями. Я люблю морских свиней, и мне хотелось поиграть с ними, как с домашними животными. Но потом я испугался, что такие большие животные могут причинить мне вред. Я вышел на берег, и вдруг почувствовал себя котом, который раскачивается на дереве, уцепившись хвостом за ветку. Кот свернулся в клубок и теперь напоминает форму слезы: его большие глаза, один из которых моргает, очень красивы. Из моря вышла морская свинья и легонько дотронулась до кота, будто отец, ласково уговаривающий сына встать с постели: "Вставай и принимайся за работу". В этот момент кот испугался и в панике прыгнул прямо на высокую скалу, которая  находилась далеко от моря.

    Оставим в стороне такие очевидные символы, как морская свинья, которая является отцом, и тому подобное, что почти всегда воспринимается как симптомы. Я предлагаю рассматривать сновидение как абстрактный образ и исследовать его как чистую форму и движение.

    Прежде всего мы видим меньшую фигуру, а именно мальчика, который играет с морскими свиньями, с большими фигурами. Давайте первую фигуру представим себе в виде маленького круга, а другие – в виде больших кругов. Движение, связанное с игрой, должно было в сновидении образовать определенные эмоциональные связи, которые мы выразим с помощью линий, выходящих из всех кругов и соединяющихся в одной точке, в игре. Во второй сцене мы видим меньшую фигуру (испуганного мальчика), которая движется вдоль одной из линий от моря, удаляясь от больших фигур. Третья сцена изображает меньшую фигуру как кота (представим его с помощью эллипса, по форме напоминающего слезу), которому глаза придают привлекательный вид. Затем большая фигура приближается к коту, чтобы приласкать его, – здесь линии, как мне кажется, переплетаются. В этой сцене проявляется типично невротическая ситуация, в которой пациент старается проанализировать свою связь с отцом и миром. По‑видимому, это ему не удается, поскольку в четвертом и последнем эпизоде мы видим, как меньшая фигура, кот, в панике покидает сцену, стремительно убегая в направлении высоких скал. Здесь движение представлено линией, уходящей за пределы картины. Все сновидение мы можем рассматривать как упорное стремление молодого человека проанализировать с помощью формы и движения свое отношение – со всем его багажом любви и страха – к собственному отцу, то есть к образам, представляющим отца. Попытка решить проблему закончилась явной неудачей. Однако "картина" или "спектакль" сновидения – несколько напоминающий атмосферу пьес Ионеско – показывает, как большинство современных пьес, неспособность героя разрешить конфликт. Говоря языком психотерапии, пациент осознает свой конфликт, но пока его единственная реакция – бегство.

    В описанных сценах наблюдается также поступательное развитие действия по вертикали. Вначале плоскость моря, затем более высокая плоскость суши и дерева и, наконец, самая высокая плоскость – скала, на которую прыгает кот. Эти плоскости можно рассматривать как повышающиеся уровни сознания, на которые поднимается пациент. Такое расширение сознания может принести пациенту существенную пользу, несмотря на то, что фактически попытка решить проблему в сновидении закончилась неудачей.

    Переходя от сюжета сновидения к абстрактным образам, мы оказываемся на более глубоком уровне, чем психодинамика. Я не говорю, что мы не должны придавать значение содержанию снов наших пациентов. Но я считаю, что необходимо пройти сквозь содержание и достичь форм, лежащих в основе сновидения. Таким образом мы сможем исследовать фундаментальные формы и на этой основе сделать выводы.

    Вполне понятно, что сын пытается выработать лучшую, скажем, партнерскую, модель отношений с отцом. Однако на более глубоком уровне он стремится создать свой мир, в котором в определенных пропорциях присутствуют и пространство, и движение, – словом мир, в котором стоило бы жить. Можно жить с отцом, который нас не одобряет, однако нельзя жить в мире, в котором мы не видим никакого смысла. В этом значении символ уже не тождествен симптому. Как я отмечал в другой работе42, здесь символ предстает в своем первоначальном, исконном значении "притягивать" (sym‑balleri). Тогда в этом контексте проблему невроза (вернее, его составляющих) можно описать антонимом слова "символический", а именно словом "дьявольский" (dia‑ballen), означающим "раздирать".

    Сновидения parexcellence представляют собой царство мифов и символов. Я употребляю здесь слово миф не в уничижительном смысле "ложный", а в значении универсальной формы истины, которая частично оказалась проявленной в сновидении пациента. Именно таким образом человеческое сознание осмысливает окружающий мир. Пациенты, проходящие курс психотерапии, как и все мы, пытаются найти смысл в бессмысленности, стараются увидеть мир в определенной перспективе, а хаос, который доставляет им страдание, они пробуют упорядочить и гармонизировать. Проанализировав большое количество сновидений пациентов, я убедился в том, что во всех сновидениях присутствует один общий элемент, который я назвал поиском формы. Пациент в своем бессознательном создает драму, которая имеет завязку, развитие, кульминацию и, наконец, финал, или развязку. Я заметил, что формы, появляющиеся в сновидении, повторяются, исправляются, к финалу подвергаются изменению, как основной мотив симфонии, и группируются, чтобы из ряда элементов создать определенную целостность.

    Многообещающим подходом к анализу снов является, по моему мнению, рассмотрение сновидения как серии пространственных форм. Хочу сослаться на пример психотерапевтического лечения тридцатилетней женщины. В одной из фаз ее сновидения появлялась фигура женщины; потом входила другая женщина, за ней мужчина, а в конце обе женщины уходили вместе. Этот вид движения в пространстве проявляется в снах из лесбийского периода. В последующих снах появлялась сама пациентка, затем входила та же женщина, позднее появлялся мужчина, который садился около пациентки. Я отметил в этих перемещениях удивительный вид геометрической коммуникации, прогресс пространственных форм.

    Вероятно, значение ее сновидений, раскрывающих намечающийся прогресс в лечении, можно было лучше понять, прослеживая движущиеся в пространстве формы, которые пациентка создала неосознанно, чем на основании того, что она говорила по поводу своих сновидений.

    В дальнейшем я заметил наличие треугольника в снах этой женщины. В снах, относящихся к периоду раннего детства, это был треугольник "отец, мать и ребенок". В фазе, которую я определил как период созревания, треугольник составляли две женщины и мужчина, причем сама пациентка перемещалась в пространстве в направлении мужчины. Через несколько месяцев, когда я анализировал лесбийскую фазу, треугольник состоял из двух женщин и мужчины, при этом женщины находились вместе. Позднее треугольники преобразовались в прямоугольники. В снах присутствовали две женщины и двое мужчин, предположительно она сама, ее парень, ее мать и отец. Дальнейшее развитие привело к преобразованию прямоугольника в новый треугольник, который составляли ее партнер, она сама и ребенок. Эти сны появлялись в средней и заключительной фазе психотерапии.

    О фундаментальном значении символа треугольника свидетельствует факт его проявления на различных уровнях. Треугольник состоит из трех линий; это наименьшее количество прямых линий, которые могут создать замкнутую геометрическую фигуру. Это математический уровень "чистой формы". Треугольник играет главную роль в искусстве раннего неолита – vide узоры на вазах, созданных в этот период. Это эстетическое измерение. Треугольник фигурирует в науке: с помощью метода триангуляции египтяне ориентировались по звездам. Треугольник является основным символом в средневековом искусстве и теологии как выражение Святой Троицы. Он имеет фундаментальное значение и в готическом искусстве, красноречивым примером чего является Mont‑Saint‑Michel 43 , треугольник трех скал, выступающих из воды, форма которых напоминает поднятую руку человека, – архитектурный треугольник, усиленный пинаклем, направленным в небо, в котором мы видим треугольник природы, человека и Бога. В психологии это можно свести к фундаментальному человеческому треугольнику: мужчине, женщине и ребенку.

    Основополагающее значение формы проявляется в единстве тела с миром. Тело всегда является частью мира. Я сижу в кресле, кресло стоит на полу дома, в свою очередь, дом построен на скале, которая является островом Манхэттен. Прогуливаясь, я передвигаюсь по поверхности, и мое тело связано с миром. В этом проявляется определенная гармония тела и мира. Из физики мы знаем, что Земля делает бесконечно малое движение, чтобы двигаться против моих стоп, поскольку два тела всегда взаимодействуют. Равновесие, которое я должен сохранять при ходьбе, зависит не только от моего тела – это один из видов связи моего тела и земли, на которой я стою и по которой хожу. Земля движется мне навстречу, а ритм моих шагов зависит от уверенности, что земля всегда находится под ногами.

    Нам необходима форма, и мы автоматически создаем ее самыми разнообразными способами. Представим себе, что мы наблюдаем за выступлением мима Марселя Марсо, который на сцене представляет мужчину, ведущего на прогулку собаку. Рука мима вытянута так, словно он держит в руке поводок. Когда его рука производит быстрые движения в ту или иную сторону, каждый человек, находящийся в зале, "видит" собаку, натягивающую поводок, чтобы обнюхать какой‑нибудь куст. Парадоксально то, что собака и поводок являются самыми "реальными" элементами во всей этой сцене, несмотря на то, что там нет ни собаки, ни поводка. Мы видим только фрагмент гештальта: мима Марсо и его руку. Все остальное создает наше воображение. Неполный гештальт дополняет наша фантазия. Другой мим, Жан Луи Барро, играющий роль Глухонемого в фильме "Les Enfantsdu Paradis" 44, представляет мужчину, у которого в толпе украли из кармана кошелек: одним движением он показывает толстый живот жертвы, жестом выражает негодование его товарища и так далее, создавая живую сцену карманной кражи и не произнося при этом ни единого слова! И вновь перед нами лишь мим, выполняющий определенные движения. Недостающие фрагменты автоматически дополняет наше воображение.

    Человеческое воображение реагирует мгновенно, стремясь создать целостность, дополнить сцену и придать ей смысл. Такая реакция свидетельствует о безусловной необходимости воссоздать всю сцену. Мы непременно должны заполнить пробелы, чтобы сцена приобрела определенное значение. Даже если мы совершаем невротические или параноидные ошибки, это не отрицает общей идеи. Наше желание формы отражает стремление к тому, чтобы наш мир отвечал нашим способностям и надеждам и, что наиболее важно, чтобы мы ощущали собственную ценность.

    Выражение "желание формы" по сути удачно, однако с ним связаны и некоторые проблемы. Если употребить только слово "форма", то получится слишком абстрактный смысл, тогда как выражение "желание формы" указывает на то, что речь идет не о форме в интеллектуальном смысле, а лишь о композиции целостной сцены. Это желание может быть замаскировано пассивностью или скрыто за невротическими симптомами, однако оно необходимо человеку и выражает стремление, несмотря на конфликты, придать значение жизни, полной кризисов.

    Много лет назад Платон отметил, как желание, которое он называл Эротом, приводит к созданию формы. Эрот творит содержание и открывает бытие. Как изначальный даймонион, называемый любовью, Эрот и является силой, содержащейся в каждом из нас и творящей мудрость и красоту. Платон устами Сократа говорит, что "в стремлении человеческой природы к такому уделу у нее вряд ли найдется лучший помощник, чем Эрот"45. "Все, что вызывает переход из небытия в бытие, – творчество, – пишет Платон, – и, следовательно, создание любых произведений искусства и ремесла можно назвать творчеством, а всех создателей их – творцами."46 С Эротом, то есть желанием любить, одновременно даймоническим и конструктивным, Платон связывает самую важную науку, которую он называет наукой о всеобщей красоте.47

    Именно в этом смысле математики и физики говорят о "красоте" теории. Польза увязывается с категорией красоты. Гармония внутренней формы, целостность теории, красота, которая воздействует на наше восприятие, – вот важные факторы, определяющие, почему та, а не иная идея достигает сознания. Как психоаналитик я могу лишь добавить, что мой опыт оказания помощи людям в постижении их собственного бессознательного доказывает существование такого же феномена: прозрение всегда связано не с "интеллектуальной истиной" или пользой, а с тем, что обладает прекрасной формой, которая дополняет то, что в нас неполно. Эта внезапно возникающая идея, новая форма, является нам, чтобы дополнить несовершенный гештальт, к чему мы сознательно стремились. Эта неполная форма, этот незаконченный узор" можно удачно определить как "призыв", на который откликается из своей глубины наше предсознание.

    В этом желании формы я усматриваю основу человеческого опыта, согласующуюся с несколько иными идеями в истории западной мысли. По Канту, познание не только позволяет нам воспринимать картину окружающего нас объективного мира, но и творит этот мир. Предметы не просто сообщают нам о себе, но и сообразуются с нашим способом познания. Таким образом, мышление – активный процесс созидания и преобразования мира.

    Интерпретируя сновидения как своего рода драматические представления, в которых проявляется связь пациента и мира, я задавал себе вопрос, не происходит ли на каком‑то более глубоком и более широком уровне человеческого опыта нечто аналогичное тому, о чем говорил Кант. То есть, что играет ключевую роль в создании и оформлении внутренней картины мира: наш интеллект или наше воображение и эмоции? В познании должен принимать участие не только человеческий разум сам по себе, но и человек как определенная целостность. И именно эта целостность формирует образы, к которым приспосабливается мир.

    Не только разум творит и формирует наш мир – в этом принимает участие и бессознательное со своими влечениями и потребностями, опираясь на интенции и интенциональность. Творя в своем мире определенные формы, люди не только мыслят, но также чувствуют и желают. Вот почему в выражении желание формы я употребляю слово "желание", имея в виду сумму эротических и динамических тенденций. Пациенты, проходящие курс психотерапии, равно как и все люди вообще, вовлечены не только в обычное познание мира: они страстно стремятся изменить его с помощью тех связей, которыми они соединены с миром.

    Желание формы является способом обретения смысла жизни. И именно в этом заключается истинное творчество. Воображение – в широком значении понятия, – по моему мнению, является одним из принципов человеческой жизни, поскольку рациональное мышление, как мы определили, приводит к пониманию и может принимать участие в созидании реальности только при условии, что оно имеет творческий характер. Поэтому творчество должно присутствовать в каждом опыте, с помощью которого мы пробуем придать смысл нашей связи с миром.

    Философ Альфред Норт Уайтхед также говорит о феномене желания формы. Уайтхед создал философскую систему, которая опирается не только на разум, но и принимает во внимание то, что он назвал "ощущением", имея в виду особое эмоциональное состояние. Как я понял, он говорит об определенной способности всего человеческого организма к познанию мира. Уайтхед по‑новому формулирует принцип Декарта: "Картезий ошибается, говоря Cogito ergo sum" – мыслю, следовательно существую. Мы никогда не сознаем ни чистой мысли, ни чистой экзистенции. Думаю, скорее, мы являемся совокупностью эмоций: радости, надежды, страха, печалей, оценки возможностей, принятия решений, – всех субъективных реакций на наше окружение, в котором мы активно действуем. Моя целостность, картезианское "существую", – это процесс формирования этого хаотического материала во внутренне единую чувственную форму"48.

    Если я правильно понял Уайтхеда, центральным аспектом того, что он назвал ощущением тождественности, является то, что я называю желанием формы.49 Это можно определить как возможность формирования чувств, ощущений, радости, надежды в определенную форму, благодаря которой я осознаю себя как конкретную личность. Однако это не чисто субъективный акт. Я могу достичь этого только во взаимосвязи с объективным миром, в котором я живу.

    Желание может уничтожить личность. Однако это относится не к желанию формы, а только к тому желанию, которое перерождается в манию. Безусловно, желание может иметь как символический, так и дьявольский характер, то есть в первом случае оно может привести к формированию, а во втором – к деформированию, уничтожая смысл и возвращая нас к хаосу. Часто сексуальность, проявляющаяся в процессе созревания, стремится временно уничтожить форму. Тем не менее, в сексуальном чувстве заложены большие творческие возможности, поскольку оно несет в себе желание. Если развитие протекает не в крайне патологической форме, то в возрасте созревания, становясь мужчиной или женщиной, человек проявляет желание новой формы, контрастирующей с предыдущим состоянием мальчика или девочки.

    Каждый из нас ощущает острую потребность придать своей жизни определенную форму, что хорошо иллюстрирует один случай с молодым мужчиной, который обратился ко мне за советом в то время, когда я писал эту главу. Это был человек из образованной семьи, родители которого, как он вспоминал, постоянно ссорились. В школе ему никогда не удавалось сосредоточиться над уроком. Дома от него требовали, чтобы он занимался в своей комнате, и когда он слышал шаги отца, поднимающегося по ступенькам наверх, он тотчас же прикрывал школьными учебниками технические журналы, которые просматривал. Он помнил, что его отец – человек, добившийся успеха, но холодный в отношениях с людьми,– часто обещал ему, что в награду за успехи в школе возьмет его в то или иное путешествие. Однако ни одно из этих путешествий так и не состоялось.

    Его мать, которая тайком поддерживала его в конфликтах с отцом, старалась, чтобы он относился к ней как к другу. Часто летними вечерами они допоздна сидели во дворе дома, они были "друзьями", "им было весело вместе", как он выразился. Его отец попытался определить его в школу в другой части страны, однако мальчик три месяца почти не выходил из комнаты, и отец вынужден был забрать его домой.

    В родных местах он вначале работал плотником, а потом строителем в Корпусе Мира. Затем он переехал в Нью‑Йорк, где предлагал свои услуги в качестве наладчика оборудования. В свободные минуты он занимался резьбой, а через некоторое время по счастливой случайности получил работу мастера на факультете художественных ремесел в университете, находящемся в часе езды от города. Однако на работе он чувствовал крайнюю неуверенность в отношениях со студентами и преподавателями. Он ощущал панический страх, особенно среди молодых выпускников университета, которые, как ему казалось, держались во время беседы надменно и неискренне. Он находился в этом состоянии растерянности и разочарования, когда начались наши встречи. С самого начала он произвел на меня впечатление человека необыкновенно восприимчивого, великодушного и талантливого (он подарил мне очаровательную фигурку, которую сделал из куска проволоки в моей приемной). Однако он чувствовал такое глубокое разочарование, что не могло быть и речи о каких‑либо успехах как в работе, так и в жизни.

    Почти целый год мы встречались два раза в неделю, и за это время пациент достиг значительного прогресса в оценке своих отношений с людьми. Он сумел добиться успеха в работе и полностью преодолел невротический страх в своих отношениях с сотрудниками. Поскольку жизнь его наладилась и он мог активно действовать, мы решили, что можем прекратить наши встречи. И все же мы оба сознавали, что нам не удалось понять суть его отношений с матерью.

    Он снова пришел ко мне через год. За это время он женился, но не это было источником его проблем. Теперь причиной кризиса стал визит, который он вместе со своей женой нанес своей матери, находящейся в психиатрической клинике. Они встретили мать в коридоре возле поста медсестер, где она "ждала сигарету". Они пошли вместе в ее палату, чтобы поговорить, но мать тут же вышла. Она снова отправилась к посту медсестер, чтобы получить очередную сигарету.

    После посещения клиники молодой человек был сильно угнетен. Он знал, что у его матери развивается старческий маразм, однако ему не удалось эмоционально справиться с этим. Его теперешний кризис, сопровождающийся состоянием апатии, был похож, но все же отличался от того, в котором он находился, когда пришел ко мне в первый раз. Мы смогли откровенно и непосредственно поговорить между собой. Его проблема была конкретной и локализованной, в отличие от той полной растерянности, которую он ощущал ранее. Его отношения с матерью находились в состоянии полного хаоса: он не ощущал никакой формы в этом фрагменте своей жизни, оставался только мучительный беспорядок.

    После нашей встречи его растерянность прошла, но проблема осталась. Психотерапевтический сеанс, благодаря своей коммуникационной функции, позволяет пациенту выйти из состояния отчуждения, но одной этой функции явно недостаточно, чтобы пациент мог обрести реальную форму. Она смягчает симптомы, но не создает новые формы. Необходимо преодолеть хаос на более глубоком уровне, а этого можно достичь только путем прозрения.

    Во время второй встречи мы подробно проанализировали его сильную привязанность к матери и поняли глубинные причины той боли, которую он ощущал, видя ее в теперешнем состоянии, хотя хорошо понимал, что ее болезнь прогрессирует. Мать всегда относилась к нему как к "наследному принцу". Я обратил внимание на то, что в ссорах с отцом мать проявляла себя как необыкновенно сильная личность. Отдаляя его от отца, мать по сути использовала его в своем страстном стремлении одержать победу над мужем. Пациент ошибался, когда считал, что они были "друзьями", что просто "им было весело вместе": фактически он был заложником, маленьким человечком, которого использовали в очень серьезной войне. Он был очень удивлен, когда увидел все это в новом свете, а мне вспомнился один случай, о котором я решил ему рассказать. Один человек продавал гамбургеры будто бы с мясом кроликов, но по подозрительно низкой цене. Когда его спрашивали, как ему это удается, он отвечал, что добавляет немного конского мяса. Однако людям этого объяснения было недостаточно, они продолжали допрашивать его, и, наконец, он признался, что в гамбургерах было пятьдесят процентов кроличьего мяса и пятьдесят процентов конины. Когда же его спросили, что это означает, он сказал, что брал "одного кролика на одного коня".

    Пластический образ кролика и коня дал моему пациенту чувство более глубокого понимания, чем какое‑либо научное объяснение. С удивлением он понял, что сам был таким кроликом, однако принял это не как что‑то оскорбительное, а с благодарностью, поскольку это помогло ему осознать, каким беспомощным он был в детстве.     Поразительно то, что люди в такой ситуации располагают достаточной силой, чтобы достичь желаемых изменений. Им необходимо лишь время, чтобы "солнце порядка" рассеяло "мглу хаоса" (выражаясь словами дельфийского оракула). В случае с моим пациентом "желание" выразилось в старательности, с которой он стремился достичь и достиг понимания, и в той настойчивости, с которой он переформировал свой психический мир. Он производил типичное для такого опыта впечатление, что уже на предыдущих этапах жизни накопил необходимую силу и только ожидал того момента, когда все элементы мозаики окажутся на своих местах, чтобы можно было воспользоваться ими.

    Во время нашего третьего и последнего сеанса он рассказал мне о своем только что принятом решении: он намерен оставить работу в университете и заняться скульптурой.

    Наш первый разговор можно считать направляющим шагом к творческому процессу. Затем пришло понимание, или необходимое прозрение, в виде образа, зарождающегося в его сознании. Третьим шагом было решение, которое этот молодой человек принял между вторым и третьим сеансами, и которое было непосредственным результатом обретения им новой формы.

    Творческий процесс можно считать выражением желания формы. Он представляет собой способ борьбы против дезинтеграции – борьбы за то, чтобы вызвать к существованию новое бытие, приводящее к гармонии и интеграции.

    Платон дает нам один прекрасный совет, который может послужить итогом наших размышлений:

    "Кто хочет избрать верный путь ко всему этому, должен начать с устремления к прекрасным телам в молодости. Если ему укажут верную дорогу, он полюбит сначала одно какое‑то тело и родит в нем прекрасные мысли, а потом поймет, что красота одного тела родственна красоте любого другого и что если стремиться к идее прекрасного, то нелепо думать, будто красота у всех тел не одна и та же"50.


    1 У Камю: solitaire (одинокий) и solidaire (связанный) (фр.). – Ред. У. Шекспир. Гамлет. Акт III, сцена 2 / Пер. Б.Пастернака. – Ред.


    2 Шекспир. Сонеты / Перевод С. Я. Маршака. – Ред.


    3 Д. Джойс. Портрет художника в юности / Пер. Н. П. Богословской‑Бобровой // Д.Джойс. Собрание сочинений в 3 томах. Т. 1. – М.: Знак, 1993. ‑ С. 445. ‑ Ред.


    4 L. Binswanger. Ausgewahlte Vortrage und Aufsatze [1947]. Цит. по: Existence: A New Dimension in Psychology and Psychiatry / Ed. R.May, H. F. Ellenberger, E. Angel. ‑ New York, 1958. ‑ C. 11.


    5 Это происходило в сороковых годах, когда незамужняя женщина, ожидающая ребенка, была в значительно большей степени подвержена травматическому опыту, нежели теперь.


    6 Н. Poincare. Mathematical Creation // Foundation of Science. Цит. по сборнику: The Creative Process // Ред. В. Ghiselin. ‑ New York, 1952 ‑ С. 36.


    7 Там же, с. 37.


    8 Там же, с. 38


    9 Там же.


    10 Там же.


    11 Там же, с. 40.


    12 W. Heisenberg. The Representation of Nature in Contemporary Phisics// Symbolism in Religion and Literature / Под ред. Р. Мэя. ‑ New York, 1960. ‑ C. 225.


    13 The Poetry of Jevgeny Jevyushenko. 1953‑1965/ Перевод G.Reavey.‑ New York,1965. – с.10‑11. курсив Ролло Мэя.)


    14 Там же, с. 7.


    15 Там же, с. 8‑9.


    16 A. MacLeish. Poetry and Experience. ‑ Boston, 1961. ‑ С. 8‑9


    17 Там же.


    18 G. Lord. A. Giacometti Portrait. ‑ New York, 1964. ‑ С. 26.


    19 Там же, с. 22.


    20 Там же, с. 23.


    21 Там же, с. 18.


    22 Там же, с. 24.


    23 Там же, с. 41.


    24 Там же, с. 38.


    25 A. MacLeish. Указ, соч., с. 8‑9.


    26 F. Barren. Creation and Encounter // Scientific American, сентябрь, 1958. ‑ С. 1‑9.


    27 Поскольку ранее (в первой главе) я выступал в поддержку медитации, чувствую себя обязанным высказать свои возражения сторонникам одной из школ релаксации, а именно школы трансцендентальной медитации, которые утверждают, что трансцендентальная медитация является "наукой творческого разума" и стимулирует творческое мышление. Действительно, она стимулирует один из аспектов творчества: спонтанность, интуитивное "вчувствование в мир" и тому подобные вещи, связанные с комфортом, о котором часто говорит Махариши. Однако это такие аспекты творчества, которые характерны для детской игры. Одновременно трансцендентальная медитация полностью игнорирует фактор встречи, обязательный для зрелого творчества. Борьба, напряжение, конструктивный стресс – все эмоции, которые испытывал Джакометти, согласно описанию Лорда, – совершенно не учитываются школой трансцендентальной медитации.

    Я обсуждал эту проблему с Франком Барроном, психологом из Калифорнийского университета в Санта‑Круз, Который, с моей точки зрения, является абсолютным авторитетом в области психологии творчества в нашей стране. Баррон, как и я, принимал участие в региональной конференции, посвященной трансцендентальной медитации. Тест с карточками, о котором я упоминал выше, был предложен нескольким группам людей, занимающихся трансцендентальной медитацией. Результат (до сих пор не опубликованный) был отрицательным. Это означает, что медитирующие имели склонность к выбору карточек с упорядоченными, симметричными формами. Этот результат противоположен выводам, полученным Барроном при исследовании творчески одаренных личностей. Гэри Шварц провел исследование с теми, кто обучался трансцендентальной медитации, и подтвердил, что в тестах на творческие способности они получили результаты, худшие, или, в лучшем случае, такие же, как в контрольной группе (см.: "Psychology Today", июль 1975, с. 50).

    Я заметил, что если перед написанием чего‑то для меня важного я проведу привычную двадцатиминутную медитацию, то мой мир становится слишком гармоничным, слишком упорядоченным. Поэтому мне не о чем писать. Моя встреча рассеялась, как дым. Все "проблемы" оказались решенными. Я пребываю в благостном расположении духа, но ничего не могу написать.

    Вот почему я предпочитаю окунуться в хаос, предпочитаю оказаться перед чем‑то "сложным, запутанным", как назвал это Баррон. В результате, вдохновленный хаосом, я бросаюсь на поиски порядка, борюсь до тех пор, пока не найду глубинной, лежащей в основании, формы. Я верю, что тогда я вовлечен в то, что Мак‑Лиш назвал борьбой с пустотой и тишиной мира, которая длится до тех пор, пока я не заставлю мир обрести смысл, пока не добьюсь того, что тишина ответит, а небытие начнет быть. Только по окончании утренней работы я могу воспользоваться медитацией, чтобы достичь того, что является ее истинной целью: глубокого отдыха души и тела.

    Недостатком движения трансцендентальной медитации – что в будущем вызовет по отношению к нему сильное сопротивление – является то, что его лидеры не хотят принять к сведению ограничений трансцендентальной медитации и ограниченности науки Махариши. Каждое описание доктрины Махариши, с которым я знаком, смело утверждает, что она не имеет никаких ограничений. Читателям, заинтересованным в более полном обзоре проблемы, предлагаю статью Констанс Холден "Maharishi International University: Science of Creative Intelligence" в: Science, Vol. 187 (март 28, 1975), 1176.


    28 Е. R. Dodds. The Greek and the Irrational. ‑ Berkley, 1964. ‑ C. 75.


    29 Слово "тиран" относится к абсолютным властителям, которые множатся во времена перемен и политического брожения. "Тиран Афин" конца VI века до н. э. Писистрат считается историками и современными греками спасителем. Я хорошо помню мое удивление, когда в греческой школе, где я преподавал, один из учеников говорил о Писистрате с таким восхищением, с каким американцы говорят о Джордже Вашингтоне.


    30 Р. Мэй использует игру слов: emergence (становление) – emergency (непредвиденность, крайность, угроза). – Перев.


    31 Ж. П.Сартр. Экзистенциализм – это гуманизм // Сумерки богов. М.: Политиздат, 1990. ‑ С. 324. ‑ Ред.


    32 Р. М. Рильке. Новые стихотворения. Книга 2. – М.: Наука, 1977. – С. 107. ‑ Перев.


    33 Именно так (лат.). – Перев


    34 Платон. Федр / Пер. А. Н. Егунова // Платон. Собр. соч. в 4 томах.


    35 Е. R. Dodds. Указ. соч., с. 73


    36 Там же.


    37 Цит. по: R. Flaceliere. Greek Oracles. ‑ New York, 1965. ‑ С. 37.


    38 Ф. Ницше. По ту сторону добра и зла. Отдел IV, 80 // Ф. Ницше. Сочинения в 2‑х томах. Т. 2. ‑ М.: Мысль, 1996. ‑ С. 293. ‑ Ред.


    39 Heraclitus. Ancilla to the Pre‑Socratic Philosophers // A Complete Translation of the Fragments in Diels by Kathleen Freeman. – Harward U. Press, Cambrige, Mass., 1970. ‑ C. 28.


    40 Там же.


    41 "Amor fati: пусть это будет отныне моей любовью." Ф. Ницше. Веселая наука. Четвертая книга, 276 // Ф. Ницше. Сочинения в двух томах. Т. 1. ‑ М.: Мысль, 1996. ‑ С. 624. ‑ Ред.


    42 R. May. The Meaning of Symbols // Symbolism in Religion arid Literature / Ред. R. May. ‑ New‑Jork, 1960. ‑ C. 11‑50.


    43 Can‑Мигель дель Манте – храм на холме в окрестностях Гранады. – Ред.


    44 "Дети райка". – Ред.


    45 Платон. Пир // Платон. Собр. соч. в 4‑х томах. Т. 2. – М.: Мысль, 1993. ‑ С. 122. ‑ Ред.


    46 Там же, с. 115. ‑ Ред.


    47 В другом месте этой книги [с. 60] я обратил внимание на то, что математик Пуанкаре выделяет значение Эрота как приносящего одновременно и красоту, и истину.


    48 А. N. Whitehead. Reflection on Man and Nature. ‑ New York, 1961. ‑ C. 28.


    49 Один мой приятель после прочтения рукописи этой главы прислал мне оригинал приведенного ниже стихотворения, которое я с его согласия цитирую:
    Существую, а значит люблю

    Всю радость и скорбь бытия

    во взгляде бездонном твоем,

    на меня устремленном.

    Люблю – значит я существую.
    (Перевод С. Плотникова)


    50 Платон. Пир // Платон. Собр. соч. в 4‑х томах. Т. 2. – М.: Мысль 1993. ‑ С. 120. ‑ Ред.

    1   2   3   4


    написать администратору сайта