Гончаров. Иван Гончаров - Обыкновенная история. Иван Александрович Гончаров Обыкновенная история
Скачать 3.9 Mb.
|
VIУтро было прекрасное. Знакомое читателю озеро в селе Грачах чуть‑чуть рябело от легкой зыби. Глаза невольно зажимались от слепительного блеска солнечных лучей, сверкавших то алмазными, то изумрудными искрами в воде. Плакучие березы купали в озере свои ветви, и кое‑где берега поросли осокой, в которой прятались большие желтые цветы, покоившиеся на широких плавучих листьях. На солнце набегали иногда легкие облака; вдруг оно как будто отвернется от Грачей; тогда и озеро, и роща, и село – все мгновенно потемнеет; одна даль ярко сияет. Облако пройдет – озеро опять заблестит, нивы обольются точно золотом. Анна Павловна с пяти часов сидит на балконе. Что ее вызвало: восход солнца, свежий воздух или пение жаворонка? Нет! она не сводит глаз с дороги, что идет через рощу. Пришла Аграфена просить ключей. Анна Павловна не поглядела на нее и, не спуская глаз с дороги, отдала ключи и не спросила даже зачем. Явился повар: она, тоже не глядя на него, отдала ему множество приказаний. Другой день стол заказывался на десять человек. Анна Павловна осталась опять одна. Вдруг глаза ее заблистали; все силы ее души и тела перешли в зрение: на дороге что‑то зачернело. Кто‑то едет, но тихо, медленно. Ах! это воз спускается с горы. Анна Павловна нахмурилась. – Вот кого‑то понесла нелегкая! – проворчала она, – нет, чтоб объехать кругом; все лезут сюда. Она с неудовольствием опустилась опять в кресло и опять с трепетным ожиданием устремила взгляд на рощу, не замечая ничего вокруг. А вокруг было что заметить: декорация начала значительно изменяться. Полуденный воздух, накаленный знойными лучами солнца, становился душен и тяжел Вот и солнце спряталось. Стало темно. И лес, и дальние деревни, и трава – все облеклось в безразличный, какой‑то зловещий цвет. Анна Павловна очнулась и взглянула вверх. Боже мой! С запада тянулось, точно живое чудовище, черное, безобразное пятно с медным отливом по краям и быстро надвигалось на село и на рощу, простирая будто огромные крылья по сторонам. Все затосковало в природе. Коровы понурили головы; лошади обмахивались хвостами, раздували ноздри и фыркали, встряхивая гривой. Пыль под их копытами не поднималась вверх, но тяжело, как песок, рассыпалась под колесами. Туча надвигалась грозно. Вскоре медленно прокатился отдаленный гул. Все притихло, как будто ожидало чего‑то небывалого. Куда девались эти птицы, которые так резво порхали и пели при солнышке? Где насекомые, что так разнообразно жужжали в траве? Все спряталось и безмолвствовало, и бездушные предметы, казалось, разделяли зловещее предчувствие. Деревья перестали покачиваться и задевать друг друга сучьями; они выпрямились; только изредка наклонялись верхушками между собою, как будто взаимно предупреждая себя шепотом о близкой опасности. Туча уже обложила горизонт и образовала какой‑то свинцовый, непроницаемый свод. В деревне все старались убраться вовремя по домам. Наступила минута всеобщего, торжественного молчания. Вот от лесу как передовой вестник пронесся свежий ветерок, повеял прохладой в лицо путнику, прошумел по листьям, захлопнул мимоходом ворота в избе и, вскрутя пыль на улице, затих в кустах. Следом за ним мчится бурный вихрь, медленно двигая по дороге столб пыли; вот ворвался в деревню, сбросил несколько гнилых досок с забора, снес соломенную кровлю, взвил юбку у несущей воду крестьянки и погнал вдоль улицы петухов и кур, раздувая им хвосты. Пронесся. Опять безмолвие. Все суетится и прячется; только глупый баран не предчувствует ничего: он равнодушно жует свою жвачку, стоя посреди улицы, и глядит в одну сторону, не понимая общей тревоги; да перышко с соломинкой, кружась по дороге, силятся поспеть за вихрем. Упали две, три крупные капли дождя – и вдруг блеснула молния. Старик встал с завалинки и поспешно повел маленьких внучат в избу; старуха, крестясь, торопливо закрыла окно. Грянул гром и, заглушая людской шум, торжественно, царственно прокатился в воздухе. Испуганный конь оторвался от коновязи и мчится с веревкой в поле; тщетно преследует его крестьянин. А дождь так и сыплет, так и сечет, все чаще и чаще, и дробит в кровли и окна сильнее и сильнее. Беленькая ручка боязливо высовывает на балкон предмет нежных забот – цветы. При первом ударе грома Анна Павловна перекрестилась и ушла с балкона. – Нет, уж сегодня нечего, видно, ждать, – сказала она со вздохом, – от грозы где‑нибудь остановился, разве к ночи. Вдруг послышался стук колес, только не от рощи, а с другой стороны. Кто‑то въехал на двор. У Адуевой замерло сердце. «Как же оттуда? – думала она, – разве не хотел ли он тайком приехать? Да нет, тут не дорога». Она не знала, что подумать; но вскоре все объяснилось. Через минуту вошел Антон Иваныч. Волосы его серебрились проседью; сам он растолстел; щеки отекли от бездействия и объедения. На нем был тот же сюртук, те же широкие панталоны. – Уж я вас ждала, ждала, Антон Иваныч, – начала Анна Павловна, – думала, что не будете, – отчаялась было. – Грех это думать! к кому другому, матушка, – так! меня не ко всякому залучишь… только не к вам. Замешкался не по своей вине: ведь я нынче на одной лошадке разъезжаю. – Что так? – спросила рассеянно Анна Павловна, подвигаясь к окну. – Чего, матушка, с крестин у Павла Савича пегашка захромала: угораздила нелегкая кучера положить через канавку старую дверь от амбара… бедные люди, видите! Не стало новой дощечки! А на двери‑то был гвоздь или крючок, что ли, – лукавый их знает! Лошадь как ступила, так в сторону и шарахнулась и мне чуть было шеи не сломала… пострелы этакие! Вот с тех пор и хромает… Ведь есть же скареды такие! Вы не поверите, матушка, что это у них в доме: в иной богадельне лучше содержат народ. А в Москве, на Кузнецком мосту, что год, то тысяч десять и просадят! Анна Павловна слушала его рассеянно и слегка покачала головой, когда он кончил. – А ведь я от Сашеньки письмо получила, Антон Иваныч! – перебила она, – пишет, что около двадцатого будет: так я и не вспомнилась от радости. – Слышал, матушка: Прошка сказывал, да я сначала‑то не разобрал, что он говорит: подумал, что уж и приехал; с радости меня индо в пот бросило. – Дай бог вам здоровья, Антон Иваныч, что любите нас. – Еще бы не любить! Да ведь я Александра Федорыча на руках носил: все равно, что родной. – Спасибо вам, Антон Иваныч: бог вас наградит! А я другую ночь почти не сплю и людям не даю спать: неравно приедет, а мы все дрыхнем – хорошо будет! Вчера и третьего дня до рощи пешком ходила, и нынче бы пошла, да старость проклятая одолевает. Ночью бессонница истомила. Садитесь‑ка, Антон Иваныч. Да вы все перемокли: не хотите ли выпить и позавтракать? Обедать‑то, может быть, поздно придется: станем поджидать дорогого гостя. – Так разве, закусить. А то я уж, признаться, завтракать‑то завтракал. – Где это вы успели? – А на перепутье у Марьи Карповны остановился. Ведь мимо их приходилось: больше для лошади, нежели для себя: ей дал отдохнуть. Шутка ли по нынешней жаре двенадцать верст махнуть! Там кстати и закусил. Хорошо, что не послушался: не остался, как ни удерживали, а то бы гроза захватила там на целый день. – Что, каково поживает Марья Карповна? – Слава богу! кланяется вам. – Покорно благодарю; а дочка‑то, Софья Михайловна, с муженьком‑то, что? – Ничего, матушка; уж шестой ребеночек в походе. Недели через две ожидают. Просили меня побывать около того времени. А у самих в доме бедность такая, что и не глядел бы. Кажись, до детей ли бы? так нет: туда же! – Что вы! – Ей‑богу! в покоях косяки все покривились; пол так и ходит под ногами; через крышу течет. И поправить‑то не на что, а на стол подадут супу, ватрушек да баранины – вот вам и все! А ведь как усердно зовут! – Туда же, за моего Сашеньку норовила, ворона этакая! – Куда ей, матушка, за этакого сокола! Жду не дождусь, как бы взглянуть: чай, красавец какой! Я что‑то смекаю, Анна Павловна: не высватал ли он там себе какую‑нибудь княжну или графиню, да не едет ли просить вашего благословения да звать на свадьбу? – Что вы, Антон Иваныч! – сказала Анна Павловна, млея от радости. – Право! – Ах! вы, голубчик мой, дай бог вам здоровья!.. Да! вот было из ума вон: хотела вам рассказать, да и забыла: думаю, думаю, что такое, так на языке и вертится; вот ведь, чего доброго, так бы и прошло. Да не позавтракать ли вам прежде, или теперь рассказать? – Все равно, матушка, хоть во время завтрака: я не пророню ни кусочка… ни словечка, бишь. – Ну вот, – начала Анна Павловна, когда принесли завтрак и Антон Иваныч уселся за стол, – и вижу я… – А что ж, вы сами‑то разве не станете кушать? – спросил Антон Иваныч. – И! до еды ли мне теперь? Мне и кусок в горло не пойдет; давеча и чашки чаю не допила. Вот я вижу во сне, что я будто сижу этак‑то, а так, напротив меня, Аграфена стоит с подносом. Я и говорю будто ей: «Что же, мол, говорю, у тебя, Аграфена, поднос‑то пустой?» – а она молчит, а сама смотрит все на дверь. «Ах, матушки мои! – думаю во сне‑то сама про себя, – что же это она уставила туда глаза?» Вот и я стала смотреть… смотрю: вдруг Сашенька и входит, такой печальный, подошел ко мне и говорит, да так, словно наяву говорит: «Прощайте, говорит, маменька, я еду далеко, вон туда, – и указал на озеро, – и больше, говорит, не приеду». – «Куда же это, мой дружочек?» – спрашиваю я, а сердце так и ноет у меня. Он будто молчит, а сам смотрит на меня так странно да жалостно. «Да откуда ты взялся, голубчик?» – будто спрашиваю я опять. А он, сердечный, вздохнул и опять указал на озеро. «Из омута, – молвил чуть слышно, – от водяных». Я так вся и затряслась – и проснулась. Подушка у меня вся в слезах; и наяву‑то не могу опомниться; сижу на постели, а сама плачу, так и заливаюсь, плачу. Как встала, сейчас затеплила лампадку перед Казанской божией матерью: авось она, милосердная заступница наша, сохранит его от всяких бед и напастей. Такое сомнение навело, ей‑богу! не могу понять, что бы это значило? Не случилось бы с ним чего‑нибудь? Гроза же этакая… – Это хорошо, матушка, плакать во сне: к добру! – сказал Антон Иваныч, разбивая яйцо о тарелку, – завтра непременно будет. – А я было думала, не пойти ли нам после завтрака до рощи, навстречу ему; как‑нибудь бы дотащились; да вон ведь грязь какая вдруг сделалась. – Нет, сегодня не будет: у меня есть примета! В эту минуту по ветру донеслись отдаленные звуки колокольчика и вдруг смолкли. Анна Павловна притаила дыхание. – Ах! – сказала она, облегчая грудь вздохом, – а я было думала… Вдруг опять. – Господи, боже мой! никак колокольчик? – сказала она и бросилась к балкону. – Нет, – отвечал Антон Иваныч, – это жеребенок тут близко пасется с колокольчиком на шее: я видел дорогой. Еще я пугнул его, а то в рожь бы забрел. Что вы не велите стреножить? Вдруг колокольчик зазвенел как будто под самым балконом и заливался все громче и громче. – Ах, батюшки! так и есть: сюда, сюда едет! Это он, он! – кричала Анна Павловна. – Ах, ах! Бегите, Антон Иваныч! Где люди? Где Аграфена? Никого нет!.. точно в чужой дом едет, боже мой! Она совсем растерялась. А колокольчик звенел уже как будто в комнате. Антон Иваныч выскочил из‑за стола. – Он! он! – кричал Антон Иваныч, – вон и Евсей на козлах! Где же у вас образ, хлеб‑соль? Дайте скорее! Что же я вынесу к нему на крыльцо? Как можно без хлеба и соли? примета есть… Что это у вас за беспорядок! никто не подумал! Да что ж вы сами‑то, Анна Павловна, стоите, нейдете навстречу? Бегите скорее!.. – Не могу! – проговорила она с трудом, – ноги отнялись. И с этими словами опустилась в кресла. Антон Иваныч схватил со стола ломоть хлеба, положил на тарелку, поставил солонку и бросился было в дверь. – Ничего не приготовлено! – ворчал он. Но в те же двери навстречу ему ворвались три лакея и две девки. – Едет! едет! приехал! – кричали они, бледные, испуганные, как будто приехали разбойники. Вслед за ними явился и Александр. – Сашенька! друг ты мой!.. – воскликнула Анна Павловна и вдруг остановилась и глядела в недоумении на Александра. – Где же Сашенька? – спросила она. – Да это я, маменька! – отвечал он, целуя у ней руку. – Ты? Она поглядела на него пристально. – Ты, точно ты, мой друг? – сказала она и крепко обняла его. Потом вдруг опять посмотрела на него. – Да что с тобой? Ты нездоров? – спросила она с беспокойством, не выпуская его из объятий. – Здоров, маменька. – Здоров! Что ж с тобой сталось, голубчик ты мой? Таким ли я отпустила тебя? Она прижала его к сердцу и горько заплакала. Она целовала его в голову, в щеки, в глаза. – Где же твои волоски? как шелк были! – приговаривала она сквозь слезы, – глаза светились, словно две звездочки; щеки – кровь с молоком; весь ты был, как наливное яблочко! Знать, извели лихие люди, позавидовали твоей красоте да моему счастью! А дядя‑то чего смотрел? А еще отдала с рук на руки, как путному человеку! Не умел сберечь сокровища! Голубчик ты мой!.. Старушка плакала и осыпа́ла ласками Александра. «Видно, слезы‑то во сне не к добру!» – подумал Антон Иваныч. – Что это вы, матушка, над ним, словно над мертвым, вопите? – шепнул он, – нехорошо, примета есть. – Здравствуйте, Александр Федорыч! – сказал он, – привел бог еще и на этом свете увидеться. Александр молча подал ему руку. Антон Иваныч пошел посмотреть, все ли вытащили из кибитки, потом стал сзывать дворню здороваться с барином. Но все уже толпились в передней и в сенях. Он всех расставил в порядке и учил, кому как здороваться: кому поцеловать у барина руку, кому плечо, кому только полу платья, и что говорить при этом. Одного парня совсем прогнал, сказав ему: «Ты поди прежде рожу вымой да нос утри». Евсей, подпоясанный ремнем, весь в пыли, здоровался с дворней; она кругом обступила его. Он дарил петербургские гостинцы: кому серебряное кольцо, кому березовую табакерку. Увидя Аграфену, он остановился как окаменелый, и смотрел на нее молча, с глупым восторгом. Она поглядела на него сбоку, исподлобья, но тотчас же невольно изменила себе: засмеялась от радости, потом заплакала было, но вдруг отвернулась в сторону и нахмурилась. – Что молчишь? – сказала она, – экой болван: и не здоровается! Но он не мог ничего говорить. Он с той же глупой улыбкой подошел к ней. Она едва дала ему обнять себя. – Принесла нелегкая, – говорила она сердито, глядя на него по временам украдкой; но в глазах и в улыбке ее выражалась величайшая радость. – Чай, петербургские‑то… свертели там вас с барином? Вишь, усищи какие отрастил! Он вынул из кармана маленькую бумажную коробочку и подал ей. Там были бронзовые серьги. Потом он достал из мешка пакет, в котором завернут был большой платок. Она схватила и проворно сунула, не поглядев, и то и другое в шкаф. – Покажите гостинцы, Аграфена Ивановна, – сказали некоторые из дворни. – Ну что тут смотреть? Чего не видали? Подите отсюда! Что вы тут набились? – кричала она на них. – А вот еще! – выговорил Евсей, подавая ей другой пакет. – Покажите, покажите! – пристали некоторые. Аграфена рванула бумажку, и оттуда посыпалось несколько колод игранных, но еще почти новых карт. – Вот нашел что привезти! – сказала Аграфена, – ты думаешь, мне только и дела, что играть? как же! Выдумал что: стану я с тобой играть! Она спрятала и карты. Через час Евсей опять сидел уже на старом месте, между столом и печкой. – Господи! какой покой! – говорил он, то поджимая, то протягивая ноги, – то ли дело здесь! А у нас, в Петербурге, просто каторжное житье! Нет ли чего перекусить, Аграфена Ивановна? С последней станции ничего не ели. – Ты еще не отстал от своей привычки? На! Видишь, как принялся; видно, вас там не кормили совсем. Александр прошел по всем комнатам, потом по саду, останавливаясь у каждого куста, у каждой скамьи. Ему сопутствовала мать. Она, вглядываясь в его бледное лицо, вздыхала, но плакать боялась; ее напугал Антон Иваныч. Она расспрашивала сына о житье‑бытье, но никак не могла добиться причины, отчего он стал худ, бледен и куда девались волосы. Она предлагала ему и покушать и выпить, но он, отказавшись от всего, сказал, что устал с дороги и хочет уснуть. Анна Павловна посмотрела, хорошо ли постлана постель, побранила девку, что жестко, заставила перестлать при себе и до тех пор не ушла, пока Александр улегся. Она вышла на цыпочках, погрозила людям, чтоб не смели говорить и дышать вслух и ходили бы без сапог. Потом велела послать к себе Евсея. С ним пришла и Аграфена. Евсей поклонился барыне в ноги и поцеловал у ней руку. – Что это с Сашенькою сделалось? – спросила она грозно, – на кого он стал похож – а? Евсей молчал. – Что ж ты молчишь? – сказала Аграфена, – слышишь, барыня тебя спрашивает? – Отчего он так похудел? – сказала Анна Павловна, – куда волоски‑то у него девались? – Не могу знать, сударыня! – сказал Евсей, – барское дело! – Не можешь знать! А чего ж ты смотрел? Евсей не знал, что сказать, и все молчал. – Нашли кому поверить, сударыня! – промолвила Аграфена, глядя с любовью на Евсея, – добро бы человеку! Что ты там делал? Говори‑ка барыне! Вот ужо будет тебе! – Я ли, сударыня, не усердствовал! – боязливо сказал Евсей, глядя то на барыню, то на Аграфену, – служил верой и правдой, хоть извольте у Архипыча спросить. – У какого Архипыча? – У тамошнего дворника. – Вишь ведь, что городит! – заметила Аграфена. – Что вы его, сударыня, слушаете! Запереть бы его в хлев – вот и стал бы знать! – Готов не токмя что своим господам исполнять их барскую волю, – продолжал Евсей, – хоть умереть сейчас! Я образ сниму со стены… – Все вы хороши на словах! – сказала Анна Павловна. – А как дело делать, так вас тут нет! Видно, хорошо смотрел за барином: допустил до того, что он, голубчик мой, здоровье потерял! Смотрел ты! Вот ты увидишь у меня… Она погрозила ему. – Я ли не смотрел, сударыня? В восемь‑то лет из барского белья только одна рубашка пропала, а то у меня и изношенные‑то целы. – А куда она пропала? – гневно спросила Анна Павловна. – У прачки пропала. Я тогда докладывал Александру Федорычу, чтоб вычесть у ней, да они ничего не сказали. – Видишь, мерзавка, – заметила Анна Павловна, – польстилась на хорошее‑то белье! – Как не смотреть! – продолжал Евсей. – Дай бог всякому так свою должность справить. Они, бывало, еще почивать изволят, а я и в булочную сбегаю… |