Кэтрин Энн Портер корабль дураков
Скачать 3.85 Mb.
|
Все зааплодировали этой изящной небольшой речи, негромко, сдержанно хлопая в ладоши, и заулыбались капитану, так что под конец у всех щеки расплылись, а глаза хитро сощурились. — Подлинная сила всегда проверяется действием, действием внезапным, решительным и, разумеется, успешным, когда точно рассчитаны время и направление удара и противник захвачен врасплох, — изрек профессор Гуттен. — В данном случае, дорогой капитан, малейшее колебание с вашей стороны (а этого, смею сказать, и вообразить невозможно) создало бы ложную обстановку, несовместимую с нашим духом, и подорвало бы самую основу нашего общества. Может показаться, что случай этот мелкий, — продолжал он, увлекаясь, — но именно такие решения по мелким как будто поводам нагляднее всего напоминают нам о наших принципах и показывают, насколько мы верны нашим великим традициям… — И при этом сколько такта! — сказала фрау Риттерсдорф. — Еще бы! В конце концов, стиль, манера — это так важно! Капитан самодовольно ухмыльнулся, любезно покивал фрау Риттерсдорф, и эта дама, ободренная, собиралась еще что-то сказать, но тут через стол перегнулась Лиззи, вытянула Длинную тощую руку и проворно, энергично похлопала капитана по плечу. — Вы замечательно приняли нас вчера вечером! — Она взглянула на Рибера, тот уж так расплылся в улыбке, что глаза у него стали совсем как щелки. — Вы всегда замечательный, но вот так, одним-единственным словом покончить с этой ужасной историей, которая всех нас растревожила, это просто чудо! Завидую такой власти! Все опять зааплодировали, и за столом, где сидели испанские актеры (поодаль, но все же, на вкус капитана, недостаточно далеко), Маноло сказал негромко, но внятно: — А, я знаю! Они вышвырнули того еврея, вот и празднуют. Что ж, давайте и мы попразднуем! — Браво! — крикнула Ампаро, захлопала в ладоши и заулыбалась, стараясь привлечь внимание капитана. Но он не посмотрел в ту сторону, а сдвинул брови и уставился в одну точку. — Браво! — вполголоса крикнули испанцы хором. Рик и Рэк застучали по столу рукоятками ножей, но их тотчас угомонили; а старшие улыбались в сторону капитанского стола и приветственно поднимали руки. — Им-то что за дело? — не обращаясь ни к кому в особенности и недоуменно хмурясь, спросил капитан. — Они что же, подслушивали? Или просто подхватили какую-то сплетню и поэтому себе позволяют такие вольности? — Бродяги! — отрезал Рибер. — Не будь здесь дам, я бы выразился поточнее. Но чего же от них ждать? Цыгане! — Разве они цыгане? Такие носатые? — удивилась Лиззи. — А что? — сказал Рибер. — Их считают остатками выродившихся племен Израилевых… — Эта точка зрения, я полагаю, давно уже отнесена к разряду мифов или фольклора, — начал профессор Гуттен. — Они — католики, — вмешалась маленькая фрау Шмитт, радуясь случаю внести и свою долю в столь оживленную беседу. — Просто испанцы худшего сорта, только выдают себя за что-то другое, — убежденно заявил капитан. — В моих краях говорят: «Царапни испанца — проступит кровь мавра» — этим все сказано! Тут появился доктор Шуман, и его встретили так радостно, словно он вернулся из дальних странствий. Доктор был любезен, но сдержан, сказал официанту: — Пожалуйста, немного бульона и кофе, больше ничего. — А мы по вас соскучились! — сказала ему фрау Гуттен. Доктор учтиво наклонил голову, несколько удивленный дружеской непринужденностью, которая установилась за столом в его отсутствие. — Теперь нас как раз семеро, — продолжала фрау Гуттен, включая Шумана в сей магический круг: — Семь — счастливое число! Мужу никак не удавалось вытравить из ее сознания такой вот ребяческий вздор, и он давно научился делать вид, что просто ничего не замечает. И теперь он обратился к капитану: — Таким, как эти, — с ударением сказал он, кивком указывая туда, где сидели Фрейтаг с Левенталем, — таким, как эти, надо бы на кораблях и в другом общественном транспорте отводить особые места. Не следует допускать, чтобы они мешали людям. — Но вчера вы, кажется, их защищали, я даже удивилась, — заметила фрау Риттерсдорф. — Я никого и ничего не защищал, сударыня, я говорил об истории и суевериях древнего народа; я нахожу его чрезвычайно интересным, но должен сказать, современные потомки его куда менее интересны, вы со мною согласны, капитан? — Вот что я вам скажу: будь моя воля, я бы ни одного не потерпел у себя на корабле, даже на нижней палубе, — ответил капитан. — Они оскверняют воздух. Он закрыл глаза, открыл рот, целиком засунул в него ложку, до краев полную густого горохового супа с сухариками, сомкнул губы, извлек наружу пустую ложку, разок пожевал, глотнул и тотчас повторил всю процедуру. Остальные, кроме доктора Шумана, который пил бульон из чашки, тоже склонились над тарелками, и на время все затихло (если не считать бульканья и громких глотков) и застыло (если не считать неравномерного движения наклоняющихся и вновь поднимающихся голов): все семеро посвятили себя супу. Круг избранных замкнулся, в него не было доступа каким-либо нежеланным гостям, будь то союзник или враг. На всех лицах разлилось блаженное чувственное удовлетворение, смешанное с глубочайшим самодовольством: в конце концов, мы — это мы, не кто-нибудь, читалось на этих лицах, мы — сильные, мы всех выше, мы — соль земли. Утолив первый голод, они стали необычайно внимательны друг к другу, теперь каждый их жест, выражение лица были изысканно, преувеличенно любезны, как на сцене: разыгрывалось небольшое празднество — надо ж было отметить вновь обретенное родство, соединившие их совсем особенные узы крови и взаимопонимания. Взорам чужаков (так им казалось, на самом деле никто на них уже и не смотрел, даже испанцы) они являли пример того, как ведут себя в своем кругу люди высшей породы. Профессор Гуттен спросил вина, и все они обменялись тостами. Они причмокивали губами и одобрительно повторяли: «Ja, ja!» [40] Даже маленькая фрау Шмитт (хоть она и плакала в тот день, когда капитан, правда для ее же пользы, публично ее отчитал; хоть она и страдала от одной мысли о бедствиях человечества; хоть она и желала только одного — всех любить и чтобы все любили ее; хоть она и проливала слезы, увидав больное животное или несчастного ребенка) — даже она ощутила себя теперь частицей этого утешительного, но и укрепляющего силы сообщества. В конце концов, как бы ни справедливы были ее добрые чувства, неправильно она сделала, что говорила с американцем Скоттом про того бедняка с нижней палубы, резчика по дереву. О заслуженном выговоре, полученном от капитана, она теперь вспоминала с гордостью, и это придало ей храбрости. Вдруг позабылась долгая жизнь, полная мелочных обид и унижений, позабылся страх перед старшими и вышестоящими и неизменное ощущение, что она (хоть и директорская жена, и сама учительница) всего лишь женщина, ничтожество, которое может обвесить мясник, перед которым дерет нос любой приказчик, — жалкое создание, которым может помыкать каждый встречный и поперечный. Нет, довольно! Надоело — вечно тебя теснят, обманывают, подсовывают что похуже… Она, прищурясь, поглядела на фрау Риттерсдорф и решила впредь отстаивать свои права в каюте. Она научит эту особу вежливости! Душа фрау Шмитт возликовала, теплой волной омыло ее радостное ощущение кровного родства с великой и славной расой; пусть сама она лишь мельчайшая, ничтожнейшая среди всех — но сколько у нее преимуществ! И фрау Шмитт смотрела на капитана с кроткой сияющей улыбкой, с обожанием, ведь он такой строгий, сильный, безжалостный, мгновенно восстанавливает справедливость, он — живое олицетворение мужественности, таинственной силы, что правит не только землей и всеми земными тварями, но, как Бог-отец, всей Вселенной. Ей казалось — вокруг на каждом лице лежит отблеск той же славы и величия. И фрау Шмитт заговорила: — В конце концов, иногда приходится поступать сурово ради самозащиты, правда, капитан? — Самозащиты? — живо откликнулся капитан. — Что за чепуха, дорогая фрау Шмитт. Обуздать каждого и держать в узде, чтоб знал свое место, — это не суровость и не самозащита. Просто это значит соблюдать естественный порядок вещей и неуклонно ему следовать. Фрау Шмитт внутренне вздрогнула, но все же нашла в себе силы улыбнуться. — Всегда я не то говорю, — пробормотала она. Капитан скорчил мимолетную одобрительную гримасу: да, женщины — вот кого прежде всего надо держать в узде. Она ожила и затрепетала под этим взглядом господина и повелителя; все еще улыбаясь, склонила гладко причесанную головку и набрала полный рот фаршированного перца. Рибер недолго разделял общее веселье, его одолела задумчивость. Он ел, а на лысой голове, на висках все гуще проступал холодный пот и ручейками побежал за воротник. Дыхание стало прерывистым, так что даже заколебалось круглое брюшко. Наконец, озабоченный своими мыслями, он перестал жевать, отодвинул тарелку, выпятил нижнюю губу, точно капризное дитятко. Поежился, утер лицо и лысину салфеткой, скомкал ее и запихал в карман. Тотчас опять вытащил, старательно сложил по складкам, как будто у себя дома; аккуратно, крест-накрест положил на тарелку нож и вилку: нож поперек, вилку вертикально сверху; так его сызмальства учила бабушка: поел — ставь на пустой тарелке крест в знак благодарности Господу Богу за пищу, — и он никогда об этом не забывал. — Прошу меня извинить, — суетливо пробормотал он и выскользнул из-за стола. К трапу он, даром что коротконогий, подбегал уже неловким галопом. Действовать надо быстро и решительно, профессор Гуттен совершенно прав. А он, Зигфрид Рибер, по собственной небрежности, да-да, по собственному малодушию дал поставить себя на корабле в ложное положение, недостойное его как немца: он жил в одной каюте с Левенталем, а этого с самого начала нельзя было допускать. Это же непростительное оскорбление тому естественному порядку вещей, которому он, Рибер, обязан подчиняться сам и подчинять других, как делает капитан. Что могли думать о нем люди? Что он втихомолку завел дружбу с евреем и держится с ним на равной ноге? Рибер совсем растерялся и смутился, так бывало с ним в страшных снах: вдруг привидится, будто он где-нибудь в людном месте, в толпе, голый среди одетых, и все глаза устремлены на него; или, еще того хуже, застигнут за каким-то смехотворным и гнусным занятием и его беспощадно осуждают несчетные толпы призрачных свидетелей — он не видит среди них ни одного знакомого лица, но все они знают его насквозь, знают всю его подлость и гнусность, его постыдное прошлое… — Ach, Gott! Ach, Gott! [41] — твердил он про себя, торопливо подбегая к каюте судового казначея. Так не может продолжаться, нет-нет, надо сейчас же исправить дело, надо все изменить сию же минуту! Казначей, откинувшись в удобном кресле, уплетал солидный кусок торта, прихваченный со стола, это был уже третий кусок, толстяк позорно стянул его, уходя из кают-компании. Толст он был непомерно и толстел не по дням, а по часам, и при этом его день и ночь мучил голод. Когда в дверь заглянул Рибер, первым движением казначея было спрятать торт под бумагами на столе, но он тут же передумал и запихнул весь оставшийся кусок в рот. — Ну-ну, войдите, — проворчал он с полным ртом, давясь и фыркая крошками. Дважды с усилием глотнул и повторил: — Войдите, пожалуйста, — с нажимом произнес он последнее слово. Он все равно не насытился, да и жаль было торта. Он-то хотел насладиться им без спеха, такая досада, что нагрянул Рибер и помешал. Да и не нравится ему этот Рибер, с первого дня не нравится, — а потому, с чем бы он сюда ни заявился, решено: сделаем для него как можно меньше… Рибер сразу взял быка за рога. Он не сомневался, что казначей тотчас же прекрасно его поймет. — Для меня большая честь сидеть за одним столом с капитаном, — сказал он. — Капитан не всякого допускает за свой стол. Но если он не пожелал терпеть общество еврея за обедом, с какой стати я должен делить с евреем каюту? Попрошу вас безотлагательно исправить это недоразумение. — Тот не еврей, — мягко возразил толстяк. — У него жена еврейка. Я про это слыхал. — Казначей делал вид, будто если и не сочувствует, то, во всяком случае, готов исполнять свои обязанности, ведь в числе всего прочего он обязан и выслушивать жалобы вот таких, как Рибер. Нельзя давать этому ничтожеству повода заподозрить, что с ним не считаются. — Вы совершенно правы. Я посмотрю, что тут можно сделать. Понятно, для Фрейтага есть только одно подходящее место — с Левенталем. Знай я заранее, я с удовольствием так бы и устроил. А теперь, я думаю, нам надо будет попросить господина Хансена перейти в вашу каюту, он сейчас помещается с Фрейтагом. У Рибера даже в ушах зашумело. — Только не Хансена! — выкрикнул он, потом прибавил потише: — Нет, знаете, это не многим лучше. — Почему? — спросил казначей. Он отлично знал почему. Хансен и Рибер не терпели и избегали друг друга с первого же дня, когда у них вышла какая-то дурацкая стычка из-за шезлонгов. Казначея ничуть не занимали подобные пустяки, но по долгу службы ему следовало о них знать. — Предпочитаю держаться от него подальше, вот и все, — заявил Рибер. — Ладно, предоставьте это мне, — сказал казначей. — Погляжу, что тут можно сделать. Зайдите, пожалуйста через час. Через час Рибер был тут как тут — и казначей с самым веселым видом преподнес ему дурные вести. Чтобы испробовать все возможности, он все же потолковал с герром Хансеном о тяжелом положении герра Рибера. — Швед все-таки человек, — успокоительно произнес он. — Только не этот, — мрачно возразил Рибер. Однако Хансену и так неплохо, он даже отозвался о Фрейтаге вполне дружелюбно и намерен оставаться на прежнем месте, а стало быть, тут вопрос ясен. Но если герру Риберу угодно перейти в трехместную каюту, то, без сомнения, мистер Дэнни или мистер Скотт будут не против поселиться с Левенталем, а тогда герр Рибер может поселиться с кем-нибудь из них и с горбуном Глокеном. — Ни за что! — бурно запротестовал Рибер. Прекрасно. Тогда пускай Глокен перейдет к Хансену, тот наверняка возражать не станет. Фрейтаг поселится с Левенталем, а герр Рибер может жить в одной каюте с мистером Дэнни и мистером Скоттом. Рибер некоторое время раздумывал и скрепя сердце согласился: все-таки это наименее неприятная из всех неприятных возможностей. Считая, что его согласие решает дело, он пошел укладывать свои пожитки. Левенталя в каюте не оказалось: он там только спал, а все остальное время предпочитал проводить на палубе. Рибер вернулся к казначею, и тут его ждал тяжкий удар. Ни под каким видом (казначей явно повторял слово в слово то, что ему было сказано) ни мистер Дэнни, ни мистер Скотт не станут менять каюту. Герр Глокен такой маленький, почти не занимает места, заявили оба, они привыкли к нему, он к ним, все трое вполне приспособились друг к другу, отлично ладят и не желают себя утруждать какими-то переселениями. Пересказав все это, казначей наклонился к Риберу и прибавил многозначительно: — И они были очень нелюбезны, скажу я вам… не то что разозлились, ничего подобного, как раз наоборот. Вы, наверно, слыхали, как американцы насмехаются над людьми — сами знаете, они вечно зубы скалят. Это хуже всего. Уж лучше бы ругались. Ну, значит, этот Скотт что-то такое сказал, наверно, на ихнем жаргоне, я не разобрал, и они оба заржали — не то чтобы засмеялись по-людски, а эдак, знаете, издевательски, от ихнего хохота прямо кровь в жилах стынет. Кто бы надо мной так посмеялся, да я б его убил!.. Ну, короче говоря, не надо вам с ними съезжаться. Мало ли что. Не доверяю я американцам, у них в роду найдутся индейцы, а то и негры либо евреи… все они дикари, нечистая кровь. Они ради выкупа крадут малых детей, а потом их убивают, — вдруг прибавил он плаксиво. — Представляете, им заплатят выкуп, они деньги возьмут, а ребеночка все равно убьют! Рибера от этой речи бросило в жар, он слушал, впиваясь взглядом в лицо казначея, только изредка мигал, и внезапная перемена темы возмутила его. Подозрительнейший тип этот казначей, на любую гадость способен. Нашел время хныкать над крадеными детишками, да еще американскими! Наверняка он стакнулся с Фрейтагом, а тот, нахал, как вся его порода, намерен втереться в лучшее общество, где его вовсе знать не хотят… Риберу было уже известно, что к чему, но он все равно не желал признавать во Фрейтаге христианина. Женился на еврейке, стало быть, и сам еврей, коротко и ясно… А может, он затеял преступный сговор с этими гнусными американцами, они, наверно, и сами наполовину евреи. И Хансен туда же: называет себя шведом, но у нордической расы таких огромных носов не бывает. А казначей — явный предатель, сочувствует евреям; пожалуй, Левенталь с самого начала его подкупил, чтобы поместиться в одной каюте с немцем. Рибер вконец разъярился, напыжился, весь побагровел и заорал: — Ах так? Эти подонки надо мной измывались, обзывали по-всякому, а вы им слова не сказали? — А что было говорить? — возразил казначей. — Я за их манеры не отвечаю. — Значит, они оскорбляют немцев на немецком корабле, а вы им спускаете, да? Ну, ладно, про это узнает капитан, посмотрим, как ему понравятся такие порядки на его судне. Казначей приподнял руку: — Очень вам не советую жаловаться на меня капитану. Уж поверьте, ему сильно не нравится, когда пассажиры вмешиваются в корабельные дела. Я только для того это говорю, чтоб вы не попали в неловкое положение, — прибавил он кротко. Рибер и впрямь притих, владевшее им бешенство сменилось чуть ли не унынием. — Они болтают, они делают глупости, а нам-то что? — философически и словно бы рассеянно спросил казначей. — Успокойтесь, герр Рибер, не так уж все плохо, потерпите денек- другой. На все нужно время, — напомнил он, будто только сейчас открыл эту истину. — Может, мы еще что-нибудь придумаем. А теперь, — посоветовал он с отеческим добродушием, — давайте-ка выпьем по кружке пива, может, что-нибудь и изобретем. При этих словах Рибер несколько оживился, — что ж, надо будет набраться терпенья. Казначей тяжело поднялся и, пыхтя, остановился перед Рибером. В этот час он привык вздремнуть, а тут изволь ублажать дурака пассажира. — Пойдемте, — учтиво сказал он и, несомненно, к немалому нравственному ущербу для себя, подавил вполне естественное и похвальное желание как следует приложиться огромной жирной ручищей к багровой потной физиономии герра Рибера. |