Кэтрин Энн Портер корабль дураков
Скачать 3.85 Mb.
|
правда, не часто, приглашали к себе домой обедать евреев — своих клиентов или компаньонов. И оправдывались передо мной. „Это, знаете ли, только в интересах дела“, — говорили они, или еще: „Понимаете, в Германии нам бы такое и в голову не пришло, а здесь это не имеет значения“. А я им отвечала: очень даже имеет значение, Господь Бог все видит, говорю, и наши павшие герои взирают на нас в горе и изумлении! Так мне однажды написал мой Отто после проигранного сражения, и я никогда этого не забуду. У него было верное чутье, он никогда не ошибался! Он гордился тем, что ни один еврей ни разу не переступил порог его отчего дома, даже при дедах и прадедах. Но довольно, слишком горьки мои сладостные воспоминания… Еще разыгрался небольшой скандал: герра Рибера с самого начала поместили в одной каюте с евреем, и теперь он вынужден там оставаться, потому что некуда больше перейти, подумать только! Меня мало трогает, что будет с этим Рибером, он неисправимый невежа и пошляк, для меня загадка, почему он очутился за столом капитана — может быть, потому, что он какой-то там издатель и в этом качестве достоин некоторого внимания, но я не столь жестока, чтобы сказать, что он заслужил подобную участь. Во всем, разумеется, винят казначея; а он в свою очередь винит их агента в Мехико, который о многих пассажирах сообщил неполные или ложные сведения. Я же никого не виню, я только слегка забавляюсь, эта пустячная историйка меня немножко развлекла, а то наше плаванье проходит довольно скучно». Фрау Риттерсдорф откинула вуаль со лба, завинтила колпачок самопишущей ручки, наклонилась вперед и осторожно потянулась: оттого, что она так долго писала, не меняя позы, у нее онемели шея и плечи; на беду, поблизости опять оказался один из испанцев, танцор по имени Тито, так называемый муж их «звезды» Лолы и предполагаемый отец ужасных близнецов, которые вообще-то вряд ли принадлежат к роду людскому: поистине дьявольское отродье, так и ждешь, что прямо у тебя на глазах они вспыхнут пламенем, окутаются серным дымом и провалятся в преисподнюю. Так вот, о Тито: позапрошлым вечером, когда она, фрау Риттерсдорф, приятнейшим образом потанцевала с очаровательным молодым помощником капитана, этот самый Тито нахально подступил к ней и имел наглость тоже пригласить ее на танец. Каждый раз, вспоминая, что было дальше (а ей ни на минуту не удавалось об этом забыть), она вся краснела, так и заливалась краской до корней волос, ее мгновенно бросало в жар. Она и сейчас отчаянно старалась не вспоминать, нарочно ни словом не упомянула об этом происшествии в дневнике, отгоняла от себя мысль о нем; и даже принялась торопливо, снова и снова повторять все молитвы, какие знала, точно заклинание против злого духа. Надо было непринужденно, приветливо, но решительно ему отказать, как будто человеку порядочному, чтобы он и не подозревал, как ее ужаснуло его неприличное приглашение, а вместо этого она застыла, раскрыв рот, будто онемела, и его черные змеиные глаза, искушая, поблескивали совсем-совсем близко; и вдруг, без всякого ее согласия, ее подхватило и понесло, точно облачко, в легчайших, нежнейших и таких уверенных объятиях, в каких она никогда еще не бывала, в танце, о каком она и не мечтала с невинных девических лет, и вновь она почувствовала себя чистейшей, воздушной, бесплотной феей… нет-нет, едва не застонала фрау Риттерсдорф, неужели я допустила такое? Неужели я и вправду себе это позволила? Когда все кончилось, он мимолетно поцеловал ей руку и умчался, а она, ошеломленная, осталась в одиночестве; мимо, кружась, как на карусели, пролетела Лиззи Шпекенкикер с круглым, точно гриб-дождевик, Рибером, крикнула насмешливо: «Где же ваши кастаньеты?» Вернулся молодой помощник капитана и опять пригласил ее, прежде с ним было так легко и приятно танцевать, а теперь они топтались тяжело, неуклюже, никак не могли подладиться друг к другу. «Я не смею ни на секунду оставить вас одну, вас непременно похитит какой-нибудь цыган!» — сказал он словно бы шутя, но она поняла: это и предостережение, и выговор. Да, она вела себя просто неслыханно, и ох, как бы ей досталось от ее дорогого Отто, он всегда был скор на суд и расправу… на краткий безумный миг она чуть ли не порадовалась, что его больше нет. И тотчас опомнилась: да ведь если бы жив был Отто… о, будь он жив, ни за что бы она не оказалась на этом паршивом пароходишке, в компании этих жалких людишек. Она всегда выглядела и держалась как настоящая светская дама, и муж гордился ею, в каком бы обществе они ни очутились! И сейчас надо будет вести себя так, чтобы Лиззи не посмела упомянуть о наглой выходке испанца за капитанским столом, Да и ни от кого она не потерпит намеков и шуточек на этот счет. фрау Риттерсдорф приготовилась любому дать суровый отпор; но ничего такого не понадобилось. Никто не упомянул о случившемся; казалось, никто ничего и не слыхал. Даже Лиззи на другой день не посмела к ней сунуться со своей дерзко намекающей усмешечкой. И в конце концов ей стало еще хуже: может быть, прикидываясь, будто ничего не произошло, они тем самым и осуждают ее нравственность и поведение… но, в сущности, от чьих слов или поступков ей бы полегчало? Нет, надо попросту обо всем забыть: так она забывает про дона Педро, так забывает, до чего тяжко было расти в бедной семье и самостоятельно учиться, чтобы получить в Англии место гувернантки; и вот что ужасно — так она порою забывает своего Отто. Когда бы о нем ни подумалось (а думается часто), он вспоминается уже не прежним, из плоти и крови, и не раздается в ушах его звучный голос, — нет, предстает перед глазами сияющий образ, парящий над землею, точно ангел, в белом с золотом мундире (хотя он никогда не служил на флоте, а был армейским офицером, артиллеристом), и в радужном ореоле вокруг головы меркнут и становятся неразличимы черты его лица. Уже сколько лет не удается вспомнить, как он выглядел, и так трудно вновь увидеть прекрасно вылепленную золотоволосую голову, которая покоилась у нее на груди, когда она целовала его и укачивала, убаюкивала песней, как младенца, и сердца обоих таяли от нежности, так трудно воскресить это ощущение… Ей почудилось, что она тонет, она закрыла глаза, задохнулась, голова шла кругом; вновь открыла глаза — и увидела Тито: в полном облачении танцора (черный костюм в обтяжку, широкий красный пояс, короткая курточка, пышное жабо) он грациозно наклонился к ней и говорит… что же он такое говорит? В левой руке у него пачка бумажек — видно, какие-то билетики; он отделил один билетик и протягивает ей, и смотрит в глаза, в упор, без улыбки, точно гипнотизирует. Фрау Риттерсдорф протянула руку за билетом, но Тито его не отдал. — Погодите. Сперва я вам кое-что скажу… В голове у нее прояснилось, она выпрямилась и стала внимательно слушать — сейчас он скажет что-нибудь зловещее, запретное или, уж во всяком случае, неприличное. А оказалось все детски просто и невинно. Труппа надумала устроить небольшой праздник с участием всех пассажиров и команды; будет праздничный ужин, все придут в масках, и можно будет сесть за любой стол. Будет музыка, танцы для всех, а они, артисты, дадут настоящее представление, в которое включат лучшие свои номера; и еще устроят лотерею, можно будет выиграть разные красивые вещи — их предполагается купить в Санта-Крусе-де-Тенерифе, этот город славится искусными изделиями всякой ручной работы. Празднество будет устроено в честь капитана вечером накануне прибытия в Виго, где труппа сойдет на берег. — Мы решили, обидно, чтоб за такое долгое плаванье не было ни одного праздника, — серьезно и словно бы очень искренне сказал Тито. Мысли фрау Риттерсдорф еще больше прояснились, в ней заговорила привычная расчетливость. — Для артиста вы рассуждаете очень по-деловому, — заметила она. — Откуда у вас такая практичность? — Я ведаю всеми делами нашей труппы, — объяснил Тито. — Я и директор, и импресарио, а моя жена мне помогает. — Лола? — снисходительно переспросила фрау Риттерсдорф. — Да, донья Лола, — надменно поправил Тито. От его тона туман в голове фрау Риттерсдорф окончательно рассеялся. — Я должна немного подумать, — лениво сказала она и сделала вид, что снова берется за дневник. — Я отнюдь не поклонница лотерей и прочих азартных игр… Тут она ненароком глянула в сторону — через два шезлонга от нее заняла наблюдательный пост Лиззи Шпекенкикер, она прикрылась каким-то журналом большого формата, но даже и не притворялась, что читает. Неприятнейшее зрелище! Фрау Риттерсдорф с досадой выпрямилась, спросила коротко, решительно: — Почем ваши лотерейные билеты? — Всего по четыре марки. — Тито скривил губы: дескать, конечно же для них обоих сумма пустячная. — Денег я бы не пожалела, — сказала фрау Риттерсдорф. Не без испуга она поняла, что этот разговор идет у всех на виду. Народ уже высыпал на палубу для обычной прогулки перед ужином. Новобрачные — те, разумеется, поглощены друг другом, никого и ничего не замечают. Но доктор Шуман тоже здесь, о Господи! Студенты- кубинцы в последние дни немного попритихли, но, уж конечно, способны на любую гадость, и языки у них презлые; скучнейшие супруги Лутц со своей скучнейшей дочкой — этих хлебом не корми, только дай посплетничать! Два святых отца… она всегда почтительно им кланяется, но сейчас рада бы обратиться в невидимку. И еще противный американец Дэнни со своей мерзкой усмешкой и злыми глазами… кажется, все пассажиры первого класса, сколько их есть на корабле, наслаждаются тем, что она попала в такое дурацкое положение, и невозможно им объяснить, как это случилось; а Тито любезно склонился над ней, будто не сомневается, что ей очень приятно его внимание, будто пригласил ее, к примеру, выпить кофе и она вот-вот согласится. И в руке у него уже нет пачки билетов. Фрау Риттерсдорф призвала на помощь все свое самообладание, решительней прежнего выпрямилась в шезлонге — и тут увидела, что поблизости прислонились к перилам Лола и Ампаро, тоже разряженные пышно, как для сцены. — Я должна еще послушать, что скажут другие, — решительно заявила фрау Риттерсдорф. — Все это как-то неопределенно, мне еще неясна затея, в которой вы мне предлагаете участвовать. Это не принято. На лучших кораблях вовсе не в обычае задавать праздничный ужин в честь капитана почти что на полпути. Для такого торжества самое подходящее время — вечер за день до прибытия в порт назначения, это вам всякий скажет. Можете мне поверить, до сих пор я всегда плавала на самых первоклассных судах, и le beau monde [42] всегда придерживается этого правила… самое раннее — третий вечер перед концом плавания, смотря по погоде и другим обстоятельствам… Нет, я не вижу надобности торопиться только потому, что ваша труппа сойдет на берег в Виго; почти все мы плывем дальше, до конца. Перед прибытием в Бремерхафен я с удовольствием присоединюсь к любому плану, чтобы выказать нашему доброму капитану благодарность за все его труды и заботы о нас во время плавания. А пока будьте любезны меня извинить. — Но мы, те, кто плывет только до Виго, тоже хотим отдать дань уважения нашему благородному капитану, — в высшей степени церемонно произнес Тито; его немецкий был совсем недурен. — В хорошем обществе это делается иначе, — нравоучительно сказала фрау Риттерсдорф; она окончательно вошла в роль ментора, в блеклых глазах ее вспыхнул проповеднический огонек. — У меня нет оснований полагать, что капитану будет приятно, если мы станем чествовать его не так, как установлено общепринятыми правилами хорошего тона… и потом, вам это, может быть, неизвестно, но едва ли… нет, я, право же, не припомню случая, чтобы к такому празднику примешивались коммерческие соображения, чтобы что-то продавали или разыгрывали в лотерею. На ужин в честь капитана билеты не покупают. В сущности, если разобраться, я все пытаюсь вам объяснить, что на прощальный праздник капитан сам приглашает пассажиров, а не пассажиры капитана. Ужин, украшение корабля, значки, музыку — словом, все, кроме шампанского, предоставляет хозяйственная часть корабля — и не только тем, кто сидит за столом капитана, но всем пассажирам. Итак, — закончила она торжествующе (Тито весь обратился в слух, и она надеялась, что урок пойдет ему на пользу), — вы и ваши друзья можете поступать, как вам угодно, не вовлекая в ваши планы других пассажиров, чьи понятия о подобных затеях не совпадают с вашими. Тито быстро переглянулся с Лолой и Ампаро — они подошли немного ближе, набросив на плечи мантильи. Он звонко щелкнул каблуками лакированных туфель, откозырял, искусно передразнивая истинно немецкую манеру, улыбнулся и скороговоркой выпалил по-испански: — Хочешь не хочешь, вонючая немецкая колбаса, старая задница, а мы устроим свое представление, и ты тоже за него заплатишь. Лола и Ампаро визгливо, неудержимо расхохотались и зааплодировали ему. Тито круто повернулся, все трое отошли подальше и остановились, все еще хохоча, Тито даже согнулся, держась обеими руками за живот — вернее, за свою осиную талию. Фрау Риттерсдорф (она не поняла того, что он сказал, или, точнее, не поверила своим ушам, но подозревала самое худшее и даже испугалась: ведь этот maquereau [43] способен на все!) багрово, мучительно покраснела и откинулась в шезлонге. — Боже милостивый! — сказала она, обращаясь к Лиззи, словно ждала от нее утешения и поддержки. — Боже милостивый, ну что делать с такими типами? — С ними всегда можно потанцевать! — сказала Лиззи. Казалось, злорадство так и брызжет электрическими искрами из всех ее пор. У фрау Риттерсдорф задрожал подбородок, и Лиззи продолжала уже с притворным сочувствием: — А ведь они над вами потешаются, эти свиньи… Вы только поглядите на них, фрау Риттерсдорф, видали такое нахальство? Чуть не нос вам показывают. Интересно, что он вам наговорил? Я не расслышала, но, похоже, что-то Ужасное. Фрау Риттерсдорф спохватилась: какая оплошность — дать Лиззи отличный повод развернуться во всем блеске ее талантов! Надо сейчас же исправить ошибку. — Вероятно, я не единственная, — сказала она. — Возможно, следующая очередь — ваша, если только вы уже не получили свою порцию! Лиззи обмахивалась журналом, точно веером. — А, да, один испанец — не этот, другой, его зовут Маноло, — и одна испанка, уж не знаю которая, сегодня утром со мной говорили… видно, у них дело подвигается… вы и правда ничего не слыхали? — Нет, — упавшим голосом промолвила фрау Риттерсдорф, — мне никто ничего не рассказывал. — Я с удовольствием откупилась, лишь бы они оставили меня в покое, — самодовольно призналась Лиззи. — Всего четыре марки — и я от них избавилась. Ради этого и вдвое заплатить не жалко. — Тогда они станут над вами насмехаться из-за чего-нибудь еще, — сказала фрау Риттерсдорф. — Меня они по крайней мере не провели! — Неужели вы думаете, я и вправду пойду смотреть их несчастное представление? — сказала Лиззи. — Я им дала деньги, как нищему милостыню. — Я тоже не пойду на них смотреть. — К фрау Риттерсдорф понемногу возвращалось присутствие духа. — И я ни пфеннига не заплачу за свое право оставаться от всего этого в стороне! Обе замолчали и с безмерной досадой проводили глазами легконогих испанцев, а те скрылись где-то на носу корабля. Только их сорочья трескотня доносилась оттуда, и от этого еще сгустилось уныние, облаком окутавшее две распростертые в шезлонгах одеревенелые фигуры. Фрау Риттерсдорф раскрыла дневник и собралась излагать события дальше. Призадумалась с пером в руках, потом решительно застрочила: «Эту слюнтяйку фрау Шмитт, мою соседку по каюте, до сих пор никто в грош не ставил, и она все терпела, а в последние дни, кажется, начинает показывать коготки. Распоряжается, как хозяйка, умывальником и зеркалом. Преспокойно сидит, и не торопясь пудрит нос, и свертывает свои тусклые волосенки в узел, будто не видит, что я жду. Я поглядываю на часы, говорю, что уже поздно и мне тоже надо одеваться. Пока не действует. Конечно, я не способна обращаться с кем бы то ни было невежливо, но придется как-то воздействовать на эту дурно воспитанную особу. Закрывать глаза на дерзость тех, кто стоит ниже тебя, прощать им дерзость — значит подрывать моральные устои. Послушания можно добиться только строгостью, только строжайшей, непрестанной, неутомимой настойчивостью, в этом я убедилась, имея дело с отвратительными английскими детьми: ни на минуту нельзя ослабить нажим, всегда и во всем — бдительность, бдительность, не то они накинутся на тебя, как стая гиен». Она подумала немного и прибавила: «Nota bene: Здесь на корабле мне следует особенно остерегаться некоторых чрезвычайно грубых и низких субъектов, от них никому нельзя ждать добра. Бдительность, бдительность». Фрау Риттерсдорф ужасно устала, а проголодалась так, словно не ела несколько дней, она затосковала по милым, уютным звукам горна, сзывающим к столу. Совершенно неуместные мысли одолевали ее, чуждые, противоречивые, сталкивались друг с другом… как бы в конце концов не разболелась голова… И прежде чем закрыть дневник, она дописала еще: «Конечно, отношения с людьми очень утомительны, однако, надо полагать, неизбежны, и постепенно все прояснится». — Эти обезьяны что-то затеяли, — сказал Дэвиду Дэнни. — Какой-то у них идет крутеж. Он разглядывал в зеркальце для бритья три новых прыща, которые выскочили на подбородке; зеркало впятеро увеличивало бедствия, которые постигали его кожу, и он пребывал в вечном страхе. — О Господи, вы только посмотрите! — сказал он соседям по каюте и задрал голову. Глокен съежился на нижней койке, дожидаясь, пока молодые люди переоденут к ужину рубашки и повяжут галстуки. — Мне отсюда никаких прыщей не видно, — сказал он, пытаясь успокоить огорченного Дэнни. — Вы, наверно, близорукий, — возразил тот; не хватало еще, чтобы кто-то считал его огорчения пустяком! Глокен полез в карман своей куртки, вооружился очками и старательно всмотрелся. — Даже и так почти ничего не заметно, — сказал он. Дэвид тем временем застегивал рубашку и даже головы не повернул. — Про каких обезьян речь? — спросил он. Он не выносил этой пошлой привычки — Дэнни людей всех национальностей, кроме своих соотечественников, называл не иначе как бранными кличками; впрочем, и для американцев у него были излюбленные прозвища: к примеру, «голяк» (но это только для жителей штата Джорджия); «белая рвань» — это относилось главным образом к тем, кто стоял на низших ступенях общественной лестницы и не имел ни гроша за душой, но и ко всякому, кто не был с ним, Дэнни, достаточно приветлив или не разделял его взглядов. |