Кэтрин Энн Портер корабль дураков
Скачать 3.85 Mb.
|
Больное брюхо не решается купить билет на праздник в честь капитана — боится, что не хватит денег оплатить счет в баре, а сам глушит коньяк без передыха. Да здравствуют его язвы! — Какая гадость! — горячо воскликнула фрау Баумгартнер и с нежностью сжала локоть мужа. — Не обращай внимания, милый! Она была глубоко тронута — так горестно сморщилось его лицо. Они пошли дальше, и он храбро ей улыбнулся, высморкался, утер глаза, а фрау Баумгартнер в душе сокрушалась: самое печальное, что жестокие слова эти — правда. — О других они еще хуже понаписали, — напомнила она, и муж постарался сделать вид, будто его это утешает. Левенталь прочел: Если уж еврея пустили к людям, пускай пользуется случаем, а другой раз, глядишь, так не повезет. Он жирно вывел карандашом на полях: «К каким это людям?» — и зашагал прочь, удовлетворенно улыбаясь. — Вот об этом я и говорил, — сказал Дэвид Дженни, мельком просматривая утреннюю выставку оскорблений. Смотри. Американские горе-художники уткнулись носом в свои альбомы — боятся, вдруг все поймут, что читать они не умеют, вот и рисуют друг для друга карикатуры. — Меня это мало трогает, — сказал Дэвид, — они ошиблись в расчетах. Мне даже и не обидно. — И мне, — сказала Дженни. — Давай нарисуем карикатуры на них и тоже прилепим сюда. — А зачем? — возразил Дэвид. — Только поднимется скандал. Какой смысл? — Люблю затевать такие скандалы, — сказала Дженни. — Что ж, только меня не впутывай, — сказал Дэвид. — Они того не стоят. Дженни вспыхнула, как только что запаленный костер. — Пассивное сопротивление, — презрительно фыркнула она. — Гордое молчание. Надменная сдержанность. Не падать духом. Подставляйте другую щеку, но непременно с достоинством. Пусть они не воображают, будто вы побоялись дать сдачи. Просто не глядите на них, и им надоест плевать вам в глаза. Да не скажет никто… Четко, точно солдат на параде, Дэвид повернулся кругом и пошел прочь. Дженни крепко зажмурилась, затопала ногами и закричала ему вслед: — Трус, трус, трус, всегда был трусом… трус, трус! Она открыла глаз — в трех шагах стоял Вильгельм Фрейтаг и смотрел на нее с живейшим интересом. Дженни попробовала изобразить взрыв смеха, будто она вовсе не злится, а просто шутит, но обмануть Фрейтага не удалось. Он подошел совсем близко, с обаятельной улыбкой заглянул ей в глаза. — А вы изумительны, — сказал он. — Вот не думал, что в вас столько пылу. Мне казалось, вы такая холодная, сдержанная. Любопытно, что надо сделать, чтобы так вас взбесить? — Вы не поверите, — сказала Дженни, — но Дэвид ничего не делает, ровно ничего — он не желает ни говорить, ни слушать, ни отвечать, никогда ни в чем не уступит, не поверит ни одному моему слову, он не желает… — Не желает, значит, и не станет, — мягко, рассудительно сказал Фрейтаг. — Разве ваша мама вас этому не учила? — Меня много чему учили, но от всего этого нет никакого толку, — сказала Дженни, к ней разом вернулось хорошее настроение. — А если бы кто и учил чему-нибудь полезному, я бы не стала слушать. — Может, послушаете меня? — предложил Фрейтаг. — Хотите, выпьем кофе? — Кофе — не особенно, — сказала Дженни. — Но я не прочь с кем-нибудь пообщаться. — С кем же, например? — самоуверенно спросил Фрейтаг. Она пошла с ним рядом, но не ответила, лицо ее замкнулось, и Фрейтаг понял, как она расценивает этот его ловкий ход. И тем легче, уже не в первый раз, заключил, что совсем она не привлекательна — по крайней мере на его вкус, да и на вкус своего кавалера, видимо, тоже. И очень напрасно она задается и разыгрывает недотрогу. Рибер с Лиззи подошли к доске, чтобы еще раз посмеяться шуточкам испанцев по адресу других пассажиров, и прочитали вот что: Жирный боров, бросил бы наливаться пивом да строить глазки индюшке, так было бы от тебя больше проку. И тут же приписка наспех красным карандашом: Arriba Espana! Arriba la Cucaracha! Mueran a las Indeferentistas! [49] — А мы тут при чем? — вскинулась Лиззи, ее трясло от злости. — Какое нам дело до их дурацкой политики? В одиннадцать часов доктор Шуман зашел в бар выпить, как всегда в этот час, темного пива. Один из студентов прикреплял к доске новую бумажку, маленькая Конча стояла и смотрела. Доктор остановился, надел очки и прочитал: Самозваная графиня с фальшивыми бриллиантами и поддельными жемчугами любит развлекаться на дармовщинку — анархисты все такие. Надо бы ее верному доктору вместо наркотиков прописать ей билет на праздник в честь капитана. Доктор Шуман замигал и сморщился, словно ему запорошило глаза. Осторожно отколол листок, взял его двумя пальцами и пошел в угол, к столу, за которым испанцы пили кофе. Заговорил твердо, взвешивая каждое слово, точно с пациентом, который, быть может, одержим манией убийства. — Я бы сказал, что вы в своей глупой комедии теряете чувство меры. Советую изменить ваш образ действий и по возможности вести себя прилично — хотя бы до конца плавания. Он изорвал бумажку, положил клочки на край стола и оглядел полукруг обращенных к нему жестких, застывших лиц, и ему показалось: на него уставились глаза, которым вообще не место на человеческих лицах, будто встретил взгляд хищного зверя, что затаился в логове или рыщет в джунглях, готовый к прыжку, и жаждет крови; тот же взгляд он с ужасом подмечал прежде у Рика и Рэк, только глаза, которые смотрели на него сейчас, были старше, искушеннее в своей свирепой настороженности. Молча, не шевелясь, точно дикие кошки из засады, уставились танцоры на доктора Шумана — и взяли верх. Он невольно отвел глаза. Сказал сурово: — Будьте любезны прекратить эту чепуху. И пошел прочь, и еще долго на палубе его преследовал взрыв смеха, от которого, кажется, кровь стыла в жилах. Доктор Шуман не оробел, но от такой безнаказанной дерзости в нем поднялись досада и отвращение, и, пытаясь отвлечься, он начал думать о так называемых радостях жизни, об увеселениях, развлечениях и о тех, чья профессия — увеселять и развлекать; в кабаре или пивную идешь, в общем-то, с чистым сердцем — приятно провести вечер: послушать легкую музыку, поглядеть, как танцуют хорошенькие молодые девушки, выпить немножко вина или пива, чокнуться через столик с женой… как же случилось, что эта сторона жизни почти целиком отдана в руки вот таким тварям, настоящей преступной шайке, которой заправляют самые что ни на есть подонки преступного мира? И даже в спорте, в оздоровляющих играх на свежем воздухе то же самое? Всюду хозяйничают те же негодяи, что наживаются на наркотиках, на проституции, убийствах, на всевозможном жульничестве и подделке. Под обманно сверкающей пленкой веселья скрываются зловонные трясины гнусности и зла. Но до чего же скучна стала бы жизнь без музыки и танцев, без выпивки и любовных приключений и всякого восторженного неистовства. Нет, все-таки да благословит Бог шутов — разве не все мы грешники? Он прекрасно знал, что в следующий раз, когда эта банда хулиганов вздумает вырядиться для представления, возьмет свои инструменты и примется колдовским манером петь и плясать, трещать каблуками и щипать струны, он пойдет на это смотреть; ему не устоять, его затянет, заворожит их музыка — и не наплевать ли, кто они, в сущности, такие? Да и кто они, в сущности? За их сущность он примет то, чем покажутся они в тот час: в них не больше человеческого, чем в стае пестрых птиц, они только затем и нужны, чтобы он мог повеселиться, на них глядя. Доктор Шуман всегда любил цирк, мюзик-холл, кабаре, любой полутемный погребок, где для тебя приготовлено вдоволь престранных развлечений. С годами он стал сдержаннее: профессия врача обязывает к серьезности. Жена, женщина более суровая с виду, чем по характеру, в часы, когда его одолевала усталость, нередко уговаривала: «Пойдем, милый, посмотрим водевиль! Нам надо развлечься!» И она всегда была права. Доктор Шуман признавался (впрочем, только себе одному): будь гиены красивы и умей они петь и танцевать, он простил бы им, что они — гиены. Но вот вопрос — простили бы они ему, что он — человек? А кстати, кто он такой, чтобы брать на себя смелость даровать прощенье хотя бы и ничтожнейшему из Божьих созданий? И правда, он-то кто такой? Condesa привлекла его тем, что она — существо извращенное, заблудшее, пристрастившееся к наркотикам, женщина, не признающая ни веры, ни закона, ни морали, — красива, капризна и, уж конечно, заядлая лгунья. А как он пытается ей помочь? Подчинил ее своей воле, засадил в клетку, не пускает к ней этих подозрительных студентов… и ведь почти верил гнусным сплетням о них — сплетням, которые просачиваются, точно грязь, во все разговоры на корабле; и помог он ей не теми средствами, какими располагает врач, и не человеческим сочувствием, просто он злоупотребил своей властью, воспользовался пороком, который больше всего вредит пациентке, — ее пристрастием к наркотикам. Доктор Шуман задумался над такой гранью собственного характера, которой до этого часа в себе и не подозревал. Прежде он довольно лестно обманывался на свой счет и не замечал этой дурной склонности к самообману; очень удобна эта теория, будто человек совершает смертный грех только по своей воле, ибо жажда искупить грехи бессмертна, как сама душа. И тот, кто творит зло, ведает, что творит. Но тогда как же он, Шуман, так дурно поступил с несчастной женщиной, ведь ему казалось, что он старается только помочь, успокоить? Доктор ужаснулся, он поспешил отречься от этих мыслей, показалось — собственный голос громко зазвучал в мозгу: «Нет-нет, я не причинил ей вреда, я сделал, что мог, другого выхода не было. И отец Гарса подтверждает, что я поступил правильно. Что я должен обращаться с нею сурово, таков долг врача, когда больной неисправим… В противном случае вы некоторым образом, и весьма опасным, поддадитесь ее обольщениям — вот как сказал отец Гарса». Но слова эти не принесли утешения и поддержки — и уже, наверно, никто и ничто не утешит и не поддержит. Condesa — бремя на его совести, бремя, которое он осужден нести до самой смерти. Доктор Шуман испустил тяжкий вздох, в котором, однако, не было смирения и покорности. — Gruss Gott, — очень бодро сказал он бедняге Глокену; тот ковылял, как всегда, один, и лицо у него было еще более унылое, чем обычно. — Как себя сегодня чувствуете? — опрометчиво спросил доктор Шуман. Глокен встрепенулся, в этом вопросе ему почудилось и доброе участие, и, уж конечно, профессиональное внимание врача. — Нынче утром мне что-то нехорошо, — живо отозвался он. — Все время какое-то стесненье в груди. — А что вы в этих случаях делаете? — Да ничего, — сказал Глокен. — Это у меня началось совсем недавно. — Зайдите-ка, я вас посмотрю, — предложил доктор Шуман, и мысли его прояснились: предстояла серьезная работа. Глокен явно изумился и преисполнился каких-то надежд, бедняга. — Прямо сейчас? — спросил он недоверчиво. — Прямо сейчас, — отвечал доктор Шуман. Глокен нуждался не только в лекарствах, душа его была в смятении. Накануне к нему, подбоченясь и шурша развевающимися юбками, подошла Лола. Поглядела на него сверху вниз, улыбнулась и протянула раскрытую ладонь, будто цыганка-гадалка. — Позолоти ручку, малыш, — сказала она, — я тебе дам счастливый билет, выиграешь красивый кружевной веер, отвезешь домой своей немецкой красотке-подружке! Глокен содрогнулся, неудержимая гримаса ужаса и страдания исказила его лицо. Он отвернулся, зажмурился. Танцовщица наклонилась к нему, безжалостно постучала по горбу жесткими пальцами. — На счастье! Только для этого ты и годишься! — сказала она, круто повернулась и пошла к своим; они ждали поблизости, молча окружили ее, и вся компания двинулась дальше, на ходу закуривая сигареты. А наутро на доске объявлений появился еще листок: Раз уж ты урод, горбун несчастный, можешь вести себя не по-людски, тебе прощается. Пассажиры не раз видели, как Глокен удовлетворенно улыбался, читая ядовитые листки, которые метили в кого-то другого; сейчас он застыл на месте, опять и опять перечитывая безжалостные слова; потом быстро глянул по сторонам, сорвал гнусный клочок бумаги, скомкал, сунул в карман и отошел: голова закинута, длинные руки, сцепленные за спиной, болтаются ниже колен; тонкие, как спички, ноги благополучно вынесли его на палубу, здесь не было свидетелей его унижения. Пассажиры, как бы ни были они различны между собою, все как один неизменно старались обращаться с Глокеном получше, приветливо с ним здоровались и раскланивались. И сейчас его тоже встречали доброжелательно, улыбались ему, поднимая голову над чашкой утреннего бульона, и при этом беглые взгляды без любопытства подмечали на его лице застывшую неизменную гримасу боли и горя. Посмотрят на него, когда он попадется на глаза, но не думают о нем и, едва он пройдет мимо, тотчас о нем равнодушно забудут: ведь перед ними несчастье, которое им самим не грозит. Горбуна не за что ненавидеть и нечего бояться, недуг его не заразен, злой рок поразил его одного. — Но подумайте, какой ужас, — сказала маленькая фрау Шмитт, обращаясь к фрау Риттерсдорф. — Когда я на него смотрю, я чувствую себя счастливицей! Фрау Риттерсдорф ответила взглядом, который многие ее поклонники называли «загадочным», улыбнулась одним уголком губ, слегка сморщила нос и наскоро записала в своей тетрадке в красном кожаном переплете: «Спрашивается, не будет ли благодеянием для человечества строжайший закон, обязывающий всем детям с врожденными недостатками сразу же при их появлении на свет или, во всяком случае, как только обнаружится, что они неполноценны, даровать блаженство безболезненной смерти? Мне следует серьезно это обдумать и прочитать все доводы в пользу такой меры. Никогда еще не слышала сколько-нибудь веского довода против». И она захлопнула тетрадку, в которой почти уже не оставалось чистых страниц. Увидав, что Дженни одна вошла в маленькую гостиную, Ампаро устремилась следом, решительно остановилась перед нею и сказала отрывисто, без предисловий, как человек, которого ждут дела поважнее: — Вы еще не купили лотерейный билет — это почему же? Праведное негодование в ее лице и голосе едва не застало Дженни врасплох. Ампаро стоит с непреклонным видом и ждет, правой рукой протянула кусочек картона, левой подбоченилась, голова высоко вскинута, ноги носками врозь, будто вот-вот она помчится в танце. Тут уже нельзя было просто Притвориться, что эта женщина не существует, и в Дженни вспыхнула досада: надо что-то сделать, как-то от нее избавиться, радости мало, но эту несуществующую величину уже нельзя не замечать. И она посмотрела в упор (хорошо бы выразить во взгляде такую же непреклонность!) и сказала с металлом в голосе: — Я не стану покупать никаких билетов и не желаю, чтобы ко мне приставали. И шагнула в сторону, обходя Ампаро, а та все не спускала с нее глаз. Бандитский взгляд, глаза настоящего убийцы, подумала Дженни, а впрочем, что бы подумал сторонний человек о ней самой, поглядев на нее сейчас? — Оставьте меня в покое! — с яростью сказала она. Ампаро хлопнула себя ладонью по паху, круто повернулась на каблуке. — Ни денег, ни мужчины, и ничего тут, — она опять хлопнула себя по тому же месту. — Тьфу! И величественно пошла своей дорогой. Дженни почувствовала себя так, словно ускользнула от разбойников с пистолетами, притом она обладала самолюбием не того сорта, какой понятен был Ампаро. После первой мимолетной вспышки гнева она пошла искать Дэвида — забавно будет ему рассказать; обогнула нос корабля и, перейдя на подветренную сторону, увидела Дэвида: стоит у борта спиной к морю, облокотясь на перила, словно бы отстраняясь от Лолы, а она наклонилась к нему так близко, что их лица почти соприкасаются. Но у Дэвида вид вовсе не загнанный, он смотрит Лоле в глаза и слегка усмехается, словно бы настороженный, но и чем-то довольный… Первое побуждение Дженни, конечно, вмешаться, или, как она всегда говорит, «кинуться на подмогу»; и она рванулась было вперед, но тотчас сдержалась и прошествовала мимо, будто вовсе и не видит нелепую сцену у борта. Дэвид явно не вступает в разговоры и руки вынул из карманов, словно держится настороже, а все-таки доверять ему нельзя — но пусть попробует купить этот дурацкий кусок картона, уж она до него доберется, изорвет в клочки и швырнет за борт. Дженни решительно прошла мимо, на тех двоих не взглянула. Но через две минуты Дэвид очутился рядом. — Ну, кажется, вопрос решен, — сказал он. — Мы установили, что у меня нет ни матери, ни потрохов, ни каких-либо человеческих чувств; на родине Лолы таких уродов, как я, держат в клетке… Дженни расхохоталась, Дэвид — тоже. — Это еще не так плохо! — сказала Дженни. — Ампаро мне растолковала, что у меня нет ни денег, ни мужчины, и ничего здесь… И столь же беззастенчиво, как умывается кошка, Дженни похлопала себя по тому самому месту. Дэвид жарко, чуть не до слез покраснел. — Дженни, ангел! — это вырвалось у него страстно, яростно, как ругательство. — Ты бы хоть раз подумала, как ты выглядишь! Она всмотрелась в него молчаливо, с каким-то отрешенным, улыбчивым любопытством. — В первый раз вижу, как ты показываешь зубы, — сказала она. — У нас когда-то была лошадь, она всегда старалась кого-нибудь укусить, ты сейчас был в точности как она… я прямо глазам не поверила… — Я тоже иногда глазам не верю, глядя, что ты вытворяешь, — сказал Дэвид. Он героически старался сдержаться. Когда Дженни начинала его высмеивать, с ней уже не было никакого сладу. — А по-моему, это восхитительный жест, — сказала она. — Когда-то тебя очень позабавило, как две индианки подрались из-за мужчины, помнишь, они трясли юбками и притопывали, и подходили друг к дружке ближе, ближе, глаза как щелки, зубы оскалены, и обе хлопали себя по этому самому месту, и каждая хвасталась тем, что у нее есть, а у другой нету… — Да, — невольно подхватил Дэвид, — а мужчина, из-за которого они сцепились, стоял тут же дурак дураком… — Ну что ты, Дэвид! По-моему, он был очень горд и доволен собой, и ему было прелюбопытно, которая его отобьет… А как бы ты себя чувствовал, если бы из-за тебя вздумали выцарапать друг другу глаза… скажем, мы с миссис Тредуэл? Дэвид не выдержал и засмеялся. — Как дурак, конечно! — Не понимаю почему, — возразила Дженни. — Эти женщины доказывают всему свету, что он — настоящий мужчина: уж если они вцепились друг другу в волосы и каждая старается располосовать сопернице лицо и выцарапать глаза, так не ради какого-то ничтожества. Остальные мужчины уважительно держатся в сторонке, словно их тут вовсе и нет, но, конечно, наслаждаются зрелищем. А женщины сбились в кучу, глядят во все глаза и чуть не облизываются, и притом свирепо косятся друг на друга — дескать, смотри и ты, берегись! И воздух насыщен эротикой, как грозовая туча молниями… понимаешь, Дэвид! — воскликнула Дженни, словно разъяснила и доказала ему что-то очень для себя важное. — Видел бы ты эту Ампаро. Она была великолепна. Надо ж было мне проверить — а я так могу? — Тебе вовсе незачем что-то мне доказывать, Дженни, ангел, — решительно отчеканил Дэвид. Он взял Дженни под руку, и они отошли к перилам; обоих бросило в жар, они оперлись рядом на борт, прерывисто дыша, не в силах вымолвить ни слова, обоим чудилось — в том месте, где они касаются друг друга плечом, самая плоть их плавится и сливается воедино. Мимо быстро, деловито, словно и впрямь куда-то спешил, прошагал Дэнни, приветственно махнул им обоим, крикнул оживленно: — Входим в порт, сегодня вечером входим в порт, мне казначей сказал! Новость распространилась по кораблю, хотя ничего неожиданного тут не было. Миссис Тредуэл, Баумгартнеры и Лутцы вышли на палубу с биноклями, другие пассажиры опять и опять просили у кого-нибудь из них бинокль, подолгу рассматривали небо и океан. Кубинские студенты повесили на шею фотоаппараты и маршировали по палубе, они дудели в жестяные свистульки и выкрикивали: «Arriba Espana — Mueran los Anti-Cucaracheros!» [50] — а потом вдруг уселись в углу бара играть в шахматы. Доски объявлений были очищены от несообразной писанины сухопутных крыс, и краткие деловитые сообщения уведомили пассажиров, что на горизонте появилась земля: «Вера» приближается к Санта-Крусу-де-Тенерифе — первому из Канарских островов на пути кораблей, идущих на восток. Затем появились новые листки, скупые и довольно презрительные наставления невеждам, не понимающим морской обстановки и морского языка. Прибытие в порт — рано утром, желающие могут на полдня сойти на берег, отплытие в половине пятого. Сегодня среда, девятое сентября, два дня до полнолуния. Фрау Шмитт прочитала о полнолунии на календаре в одной из гостиных и ни с того ни с сего сказала миссис Тредуэл: — А первая четверть была в среду второго числа. В тот вечер, когда утонул Эчегарай. Миссис Тредуэл стояла у стола и перелистывала журнал мод; не поднимая глаз, она рассеянно отозвалась: — Кажется, это было так давно… …Рик и Рэк совершали обычный обход корабля и очутились в длинном пустом коридоре — никого нет, одна только сумасшедшая старуха с ожерельем, про которое всегда говорят Лола с Ампаро. На ней что-то белое, легкое, а ноги босые. Идет медленно, глаза почти закрыты. Рик прикинулся испуганным. — Привидение! — сказал он. На мгновенье глаза близнецов встретились, они схватились за руки, впились друг другу в ладони ногтями и ждали: что сейчас будет? Что бы такое учинить? Condesa приближалась медленной, неверной походкой, и оба разом заметили, что ее жемчужное ожерелье расстегнулось, соскользнуло с шеи, зацепилось одним концом за складку шарфа, которым она подпоясана, и свисает во всю длину, раскачиваясь взад и вперед при каждом ее шаге. Она не замечала близнецов, пока не подошла совсем близко, а заметив, рассеянно, округло повела рукой, чтобы они дали ей дорогу. Но они не отступили назад и не посторонились, а кинулись ей навстречу и на бегу грубо ее толкнули; Рик оказался ближе, рывком схватил ожерелье и, круто сворачивая вместе с сестрой к выходу на палубу, сунул добычу за пазуху. Чуть не сбитая толчком с ног, condesa взялась рукой за горло и тотчас поняла, что они стащили ее жемчуг. Она повернулась и побежала вдогонку, но очень скоро корабль качнуло, и она упала на колени; села и осталась сидеть, держась обеими руками за горло — так ее и нашла горничная. Отвела в каюту и, укладывая в постель, сказала резко, с мужеством отчаяния: — Meine Dame, пускай со мной делают, что хотят, не стану я больше вам прислуживать, вы себя доведете до беды, а скажут, это я виновата. — Как угодно, — сказала condesa. — Но пока что пошлите за казначеем. Эти дети стащили мои жемчуга. — Когда? Где? — спросила горничная. — Только что, когда я шла по коридору. — Вы уж меня простите, meine Dame, а только вы нынче свои жемчуга не надевали, их на вас с утра не было. Я заметила, когда просилась ненадолго отлучиться, я еще тогда удивилась. Не было на вас жемчугов, meine Dame. Они тут, в каюте, где-нибудь да отыщутся. — Вечное мое проклятье, — сказала condesa, — всю жизнь мне приходится иметь дело с дураками. Подите и приведите казначея. А когда мне понадобится ваше мнение, я вас спрошу. …Эльза гуляла с отцом и матерью и едва успела посторониться, когда на нее налетели Рик и Рэк — они то ли от кого-то удирали, то ли за кем-то гнались, кажется, еще неистовее обычного. Они пытались обогнуть семейство Лутц, но это не вполне удалось: Рик стукнулся о локоть миссис Лутц и попал на тот загадочный нерв, из-за которого все тело пронизывает боль. Миссис Лутц мигом ухватила его за плечо, в ней взыграли чувства матери и наставницы: малолетних надо держать в строгости. — Кто-то должен тебя научить вести себя прилично, — сказала она Рику по-испански со своим немецко-мексиканским акцентом. — Для начала попробую я. Она закатила ему звонкую оплеуху, мальчишка стал отчаянно отбиваться, ожерелье выпало у него из-под рубашки, Рэк подскочила, подхватила ожерелье с полу, взмахнула им. Папаша Лутц хотел было ее поймать, но она увернулась, подбежала к борту, вскарабкалась на перила и кинула жемчуг в воду. Миссис Лутц выпустила Рика, и он догнал сестру у борта. Маленькая фрау Шмитт бесцельно бродила по кораблю, занятая горестными мыслями о муже, вернее, о его теле — каково-то ему в гробу, глубоко в трюме? — и заметила невдалеке на палубе какую-то суматоху, но, когда увидела близнецов, не стала спрашивать себя, что происходит. Где бы эти сорвиголовы ни появились, там, уж конечно, все вверх дном и жди неприятностей. Быть может, в этом как-то проявляется воля Божья, быть может, таковы неисповедимые пути Господни. Но что это они кидают за борт? Она прошла мимо семейства Лутц, приветливо поздоровалась, заметила, что они какие-то взволнованные, встрепанные… но здесь, на корабле, фрау Шмитт усвоила великий урок, который давно готовила ей жизнь (хотя она-то никак его не ждала!): надо сидеть тихо, все держать про себя, ни о чем не высказывать своего мнения, молчать о том, что видишь, не повторять того, что слышишь, ни с кем не откровенничать, потому что всем все равно, никому ты не нужна, ни единой душе… так трудно в это поверить! Уж как твердо она решила не уступать фрау Риттерсдорф — и ничего у нее не вышло. Фрау Риттерсдорф сдвинула ее туалетные принадлежности в сторону и сказала: — Потрудитесь убрать свои вещи, они мне мешают! И фрау Шмитт втиснула их в уголок, который только и остался ей на туалетном столике. Однажды она сказала как могла твердо и решительно: — Мне не нравится, когда иллюминатор ночью открыт. — А мне нравится, — сказала фрау Риттерсдорф, и иллюминатор остался открытым. Итак, фрау Шмитт перевела дух и подумала — интересно, что это близнецы бросили за борт, хотя, впрочем, не все ли ей равно. Горничная сказала казначею, что его зовет condesa. Он пришел, выслушал ее, заметил, что она говорит и держится точно пьяная, решил, что все это ей померещилось, и послал за доктором. Доктор Шуман поверил ее рассказу и объяснил казначею, что нрав больной ему известен и если уж она что-нибудь выдумывает, то совсем в другом роде. Он посоветовал казначею доложить о краже капитану, тот, несомненно, велит произвести обыск и расследование. Казначей, докладывая капитану, изрядно расстроенному новым происшествием на его корабле, взял на себя смелость прибавить, что, хоть доктор Шуман и поверил этой даме на слово, он, казначей, не верит. Капитан сейчас же распорядился всех поголовно обыскать, возможно, у вора есть на нижней палубе сообщники, а пока что он хотел бы задать несколько вопросов доктору. — Вы уверены? — спросил доктор свою пациентку. — Дети? В самом деле дети?.. Она взяла его руку в свои, тихонько погладила его пальцы. — Вы не лучше этого казначея, — сказала она, — Что за вопрос! — И часто вы вот так встаете и одна бродите по кораблю? — Всегда, как только уйдет горничная. — Скажите, — спросил он с тревогой, — что вы будете делать, если жемчуг не найдется? — У меня остался мой изумруд и еще кое-какая мелочь, — condesa на миг прислонилась лбом ко лбу доктора, потом откачнулась. — Да теперь это все неважно! Я ужасно рада, из-за этой истории вы обо мне думаете, огорчаетесь, вы бы хотели мне помочь, да только не можете. Никто не может! — с торжеством докончила она. Тут за доктором пришел юнга, капитану что-то от него требуется. Доктор Шуман поднялся, поцеловал руку своей пациентки. — Куда же вы? — горестно воскликнула condesa. — Не покидайте меня! — Я постараюсь помочь капитану разыскать ваше ожерелье, — сказал доктор Шуман. — И я хотел бы, чтобы вы спокойно сидели тут в каюте, тогда я буду знать, что вы в безопасности. Пожалуйста, сделайте это для меня, хорошо? — Для вас, — повторила condesa. — Только для вас, и ни для кого другого. — Вот идет доктор графини, — сказал Лутц. — Давайте-ка спросим его, не хватилась ли она своих жемчугов. — Только нарвешься на неприятности, — возразила фрау Лутц. — Вечно ты путаешься не в свое дело. Откуда мы знаем, что это жемчуг. Ничего не известно, может, это были самые обыкновенные бусы. — Застежка была бриллиантовая, И он их прятал за пазухой. — Откуда ты знаешь, что бриллиантовая? И где еще ему прятать, если не за пазухой? Лутц тяжело, безнадежно вздохнул. — Вот что, несчастная моя жена, стой здесь и жди, а я поговорю с доктором Шуманом. Он прямиком зашагал к доктору, преградил ему дорогу и сказал всего несколько слов. Лицо у того стало очень серьезное, он кивнул и пошел дальше. Поиски пропавшего жемчуга велись быстро и четко: все четыре каюты испанской бродячей труппы были перевернуты вверх дном, к нескольким подозрительным личностям с нижней палубы, замеченным в безбожии, приставали и придирались до тех пор, покуда они не начали угрюмо огрызаться, даже толстяка с разбитой головой подняли, и он сидел на койке, а трое матросов рылись в наволочке и под тюфяком. — Чего ищете? — злобно прорычал он. — Найдем — узнаешь, — ответил один из матросов. И толстяк бессильно сидел на краю койки и только ругался на чем свет стоит. Казначей послал за Лолой и Тито, но матросы, обыскивая каюты, выставили оттуда всех испанцев — и труппа явилась к казначею в полном составе, однако он всех, кроме Лолы, Тито, Рика и Рэк, выставил за дверь. — Это ваши дети? — спросил он без церемоний, переводя взгляд с Лолы на Тито и близнецов. Брат и сестра стояли тесно плечом к плечу и смотрели на него вызывающе, как звереныши перед лицом опасности. А казначей разглядывал их гадливо и недоверчиво: таких тварей просто не может быть на свете! И однако вот они, стоят и сверкают злыми змеиными глазами. Он снова посмотрел на родителей. — Ясно, наши, — ответила Лола. — А то чьи же, по-вашему? — Может, вы сейчас еще пожалеете, что не чьи-нибудь еще, — сказал казначей. И неожиданно рявкнул на Рика и Рэк: — Вы стащили ожерелье у той дамы? — Нет! — мигом в один голос отозвались близнецы. — Куда вы его подевали? — все так же громко, свирепо спросил казначей. — Отвечайте, ну! Они молча на него уставились. Лола ухватила Рика за шиворот и тряхнула. — Отвечай! — бешено прошипела она. Казначей заметил, лицо у нее стало изжелта-бледное, даже губы побледнели, казалось, она вот-вот упадет в обморок. Лола не понимала, почему на корабле затеяли обыск. Танцоры, конечно, собирались украсть драгоценности, но только в последнюю минуту, когда condesa будет уже сходить на берег или даже сразу, как только сойдет; а теперь паршивые щенки загубили все дело. Казначей-то, может, еще сомневается, может, он просто берет на испуг, надеется врасплох, с налета вырвать признание, но Лола знала: это убийственная правда, Рик и Рэк виноваты, в чем бы он их ни обвинял, и по их милости она едва не выдала перед этим жирным боровом казначеем, до чего перепугалась. — Иисусе! — благочестиво прошептала она. — Ну погодите, я ж вам!.. Рик сказал звонко, раздельно: — А мы и не знаем, про что вы говорите! И Рэк согласно закивала — не старшим, а брату. — Ладно, мы ими после займемся, — сказал казначей Лоле с Тито. И продолжал вкрадчиво: — Если вы и вправду не знаете, что к чему, я вам расскажу. И он выложил все, что по клочкам и отрывкам стало известно об этом происшествии: что сказала доктору Шуману condesa, что сказали ему сперва сам Лутц, а потом, не слишком охотно, фрау Лутц и даже Эльза: да, Рэк держала в руках ожерелье, а потом бросила его за борт. Лола с Тито без труда изобразили ужас и отчаяние, сразу же стали уверять, что тут какая-то ошибка, они надеются, что это выяснится — их обвиняют несправедливо; и они торжественно поклялись сами допросить детей и докопаться до истины. Казначей ни на минуту не поверил ни единому слову; оба, конечно, хорошие актеры, но его им не провести. — Делайте, что хотите, — холодно сказал он им на прощанье. — А мы будем разбираться по-своему. Когда Тито и Лола вернулись к себе в каюту, матросы уже ушли, приведя все снова в полный порядок; зато здесь ждали тесной молчаливой компанией Ампаро с Пепе, Маноло с Кончей и Панчо с Пасторой; так же молча все поднялись и подступили к вошедшим; каждый из родителей вел одно свое чадо, крепко ухватив его за плечо. Теперь все жарко дышали друг другу в лицо. — Что там? — зашептала Ампаро. — Это из-за нас? Студенты говорят — да, а больше никто нам ничего не сказал. — Уйдите с дороги, — сказала Лола. — Отстаньте от меня. Она протолкалась в каюту, села на край дивана и стиснула Рика между колен. Тито стал рядом, не выпуская Рэк. — Ну? говори, — сказала Лола, крепче зажала сына коленями, взяла его за руки и начала упорно, безжалостно, как тисками, сжимать по очереди кончик каждого пальца; мальчишка корчился и наконец взвыл от боли, но мать сказала только: — Говори, а то я тебе совсем ногти пообломаю, я тебе под них булавки загоню! Я тебе все зубы повыдеру! Рэк забилась в руках у Тито, бессвязно завопила, но ни в чем не сознавалась. Лола начала большим и указательным пальцами выворачивать Рику веки, и он вопил уже не от боли, а от ужаса. — Я у тебя глаза вырву, — сказала она. И Маноло негромко, хрипло прокаркал: — Вот-вот, взгрей его, спуску не давай! Остальным тоже не сиделось на месте, и они снова и снова беспокойным отрывистым эхом твердили — продолжай, мол, не давай ему спуску, вытяни из него всю правду! Наконец Рик обмяк в коленях матери, голова его бессильно откинулась, задыхаясь, давясь слезами, он выкрикнул: — Вы ж говорили, это просто бусы, стекляшки, не стоит с ними канителиться! Просто бусы! Лола тотчас его выпустила, закатила напоследок затрещину и в бешенстве поднялась. — Вот болван! — сказала она. — И чего мы с ним нянчимся? Оставлю тебя в Виго и подыхай с голоду! Тут Рэк завизжала и стала рваться из рук Тито; потеряв терпенье, он начал дубасить ее кулаком по голове, по плечам но она все кричала: — И меня! И меня оставь! Не поеду с вами… останусь в Виго… Рик, Рик! — верещала она, точно кролик в зубах у хорька. — Рик, Рик!.. Тито выпустил ее и обратил свое отеческое внимание на Рика. Ухватил правую руку чуть выше кисти и начал очень медленно, старательно выворачивать, так что под конец едва не вывихнул плечо; с протяжным воплем Рик рухнул на колени; наконец страшные клещи разжались, и он уже только по-щенячьи скулил, затихая. Рэк, которая съежилась на диване, оглядывая и ощупывая свои синяки и ссадины, опять захныкала с ним заодно. А Маноло, Пепе, Тито, Панчо, Лола, Конча, Пастора и Ампаро с плохо скрытым угрюмым страхом на лицах пошли обсуждать во всех подробностях злосчастный поворот событий: скупо перекинулись словами, обменялись многозначительными кивками и порешили, что самое лучшее — выпить в баре кофе, пойти, как обычно, пообедать, а потом устроить на палубе репетицию. Все были взвинчены, вот-вот вцепятся друг другу в глотку. Выходя из каюты, Лола чуть замешкалась — ровно настолько, чтобы ухватить Рэк за волосы и трясти, пока та со страху не перестанет плакать. А когда все вышли, Рик и Рэк в поисках убежища вскарабкались на верхнюю койку — и полуголые, сбившись в один непонятный клубок, точно какое-то несчастное уродливое маленькое чудовище в берлоге, затихли измученные, без сил, без мыслей, и скоро уснули. |