Книга для родителец. Книга для родителей ооо издательство Питер, 2016 Серия Родителям о детях
Скачать 3.41 Mb.
|
Родители и дети должны быть друзьями. Это неплохо, если это серьезно. Отец и сын могут быть друзьями, должны быть друзьями. Но отец все же остается отцом, а сын остается сыном, т. е. мальчиком, которого нужно воспитывать и которого воспитывает дополнительно отец, приобретающий благодаря этому некоторые признаки, дополнительные к его положению друга. А если дочь и мать не только друзья, но и подруги, а отец и сын не только друзья, а закадычные друзья, почти собутыльники, то дополнительные признаки, признаки педагогические, могут незаметно исчезнуть. Так они исчезли в семье Головиных. У них трудно разобрать, кто кого воспитывает, но во всяком случае, сентенции педагогического характера чаще высказываются детьми, ибо родители играют все же честнее, помня золотое правило: играть, так играть! Но игра давно потеряла свою первоначальную прелесть. Раньше было так мило и занимательно: – Папка – бяка! Мамка – бяка! Сколько было радости и смеха в семье, когда Ляля первый раз назвала отца Гришкой! Это был расцвет благотворной идеи, это был блеск педагогического изобретения: родители и дети – друзья! Сам Головин учитель. Кто лучше него способен познать вкус такой дружбы! И он познал. Он говорил: – Новое в мире всегда просто, как яблоко Ньютона! Поставить связь поколений на основе дружбы, как это просто, как это прекрасно! Времена этой радости, к сожалению, миновали. Теперь Головины захлебываются в дружбе, она их душит, но выхода не видно: попробуйте друга привести к повиновению! Пятнадцатилетняя Ляля говорит отцу: – Гришка, ты опять вчера глупости молол за ужином у Николаевых! – Да какие же глупости? – Как «какие»? Понес, понес свою философию: «Есенин – это красота умирания!» Стыдно было слушать. Это старо. Это для малых ребят. И что ты понимаешь в Есенине? Вам, шкрабам, мало ваших Некрасовых да Гоголей, так вы за Есенина беретесь… Головин не знает: восторгаться ли прямотой и простотой отношений или корчиться от их явной вульгарности? Восторгаться все-таки спокойнее. Иногда он даже размышляет над этим вопросом, но он уже отвык размышлять над вопросом другим: кого он воспитывает? Игра в друзей продолжается и по инерции и потому, что больше делать и нечего. В прошлом году Ляля бросила школу и поступила в художественный техникум. Никаких художественных способностей у нее нет, ее увлекает только шик в самом слове «художник». И Гришка, и Варька хорошо это знают. Они пытались даже поговорить с Лялей, но Ляля отклонила их вмешательство: – Гришка! Я в твои дела не лезу, и ты в мои не лезь! И что вы понимаете в искусстве? А что получается из Левика? Кто его знает! Во всяком случае, и друг из него получился «так себе». Жизнь Гришки и Варьки сделалась грустной и бессильной. Гришка старается приукрасить ее остротами, а Варька и этого не умеет делать. Теперь они никогда не говорят о величии педагогической дружбы и с тайной завистью посматривают на чужих детей, вкусивших дружбу с родителями не в такой лошадиной дозе. С такой же завистью встречают они и Васю Назарова. Вот и сейчас вошел он в комнату с железной коробкой под мышкой. Головин оторвался от тетрадей и посмотрел на Васю. Приятно было смотреть на стройного мальчика с приветливоспокойным серым взглядом. – Тебе что, мальчик? – Я принес коробку. Это коробка Лялина. А где Ляля? – Как же, как же, помню. Ты – Вася Назаров? – Ага… А вы тот… А вас как зовут? – Меня. меня зовут Григорий Константинович! – Григорий Константинович? И еще вас зовут. тот. Гри. ша. Да? – М-да. Ну, хорошо, садись. Расскажи, как ты живешь. – У нас теперь война. Там. на Мухиной горе. – Война? А что это за гора? – А смотрите: в окошко все видно! И флаг! То наш флаг! Головин глянул в окно: действительно, гора, а на горе флаг. – Давно это? – О! Уже два дня! – Кто же там воюет? – А все мальчики. И ваш Левик тоже. Он вчера был в плену. – Вот как? Даже в плену? Левик! Из другой комнаты вышла Ляля. – Левика с утра нет. И не обедал. – Завоевался, значит? Так! Вот он тебе коробку принес. – Ах, Вася, принес коробку! Вот умница! Ляля обняла Васю и посадила рядом с собой. – А мне эта коробка страшно нужна! Какая ты прелесть! Почему ты такая прелесть? А ты помнишь, как я тебя отлупила? Помнишь? – Ты меня не сильно отлупила. И даже не больно. А ты всех бьешь? И Левика? – Смотри, Гришка, какой он хороший. Ты смотри! – Ну, что же, смотрю. – Вот если бы у вас с Варькой был такой сын. – Лялька! – Вы только и умеете: «Лялька!» Если бы у меня был такой брат, а то босяк какой-то. Он мой зелененький кошелек сегодня утром продал. – Ну, что ты, Ляля! – Продал. Какому-то мальчику за пятьдесят копеек. А за пятьдесят копеек купил себе вороненка, теперь мучит его под крыльцом. Это вы так воспитали! – Лялька! – Ну, посмотри, Вася! Он ничего другого не умеет говорить. Повторяет, как попугай! – Лялька!! Вася громко засмеялся и уставился на Гришку действительно как на заморскую птицу. Но Головин не оскорбился, не вышел из комнаты и не хлопнул дверью. Он даже улыбнулся покорно: – Я не только Левика, а и тебя променяю на этого Васю! – Гришка! О Левике ты можешь говорить, а обо мне, прошу, в последний раз! Гришка пожал плечами. Что ему оставалось делать? И на Васином дворе и на «кучугурах» жизнь продолжалась. С переменным счастьем прошла война между северными и южными. Было много побед, поражений, подвигов. Были и измены. Изменил северянам Левик: он нашел себе новых друзей на стороне противника, а может быть, и не друзей, а что-нибудь другое. Когда он через три дня захотел вернуться в ряды северной армии, Сережа Скальковский назначил над ним военный суд. Левик покорно пошел на суд, но ничего не вышло: суд не захотел простить его измену и отказал в восстановлении его чести. Где-то на краю «кучугур» начал он копать пещеру, рассказывал о ней очень много, описывал, какой в пещере стол и какие полки, но потом об этой пещере все забыли, и даже сам Левик. Война не успела привести к разгрому одного из противников. Когда военные действия были перенесены на крайний юг, там враждебные стороны наткнулись на симпатичное озеро в зеленых берегах, за озером увидели вишневые сады, стоги соломы, колодезные журавли и хаты – деревню Корчаги. По почину южан решили срочно прекратить войну и организовать экспедицию для изучения вновь открытой страны. Экспедиция получила большой размах после того, как отец Васи решил принять в ней участие. Вася несколько дней подряд ходил по двору и громко смеялся от радости. Экспедиция продолжалась от четырех часов утра до позднего вечера. Важнейшим ее достижением было открытие в деревни Корчаги сильнейшей организации, при виде которой Сережа Скальковский воскликнул: – Вот с кем воевать! Это я понимаю! У корчагинцев было свое футбольное поле с настоящими воротами. Экспедиция буквально обомлела, увидев такую высокую ступень цивилизации. Корчагинские мальчики предложили товарищеский матч, но экспедиция только покраснела в ответ на любезное приглашение. Жизнь уходила вперед. Уходил вперед и Вася. В его игрушечном царстве все еще стояли автомобили и паровозы, еще жил постаревший и ободранный Ванька-Встанька, в полном порядке были сложены материалы для постройки моста и мелкие гвозди в красивой коробке – но это все прошлое. Вася иногда останавливается перед игрушечным царством и задумывается о его судьбе, но с ним уже не связывается никакая горячая мечта. Тянет на двор к мальчикам, где идут войны, где строят качели, где живут новые слова: «правый инсайд» и «хавбек», где уже начали мечтать о зимнем катании с гор. Однажды над игрушечным царством сошлись отец и сын, и отец сказал: – Видно по всему, Вася, будешь строить мост, когда вырастешь, настоящий мост через настоящую реку. Вася подумал и сказал серьезно в ответ: – Это лучше, а только надо учить много… как строить. А теперь как? – А теперь будем строить санки. Скоро снег выпадет. – И мне санки, и Мите санки. – Само собой. Это одно дело. А теперь другое дело: за лето ты чуточку распустился. – А как? – На этажерке убираешь редко. Газеты не сложены, цветы не политы. А ты уже большой, надо тебе прибавить нагрузку. Будешь утром подметать комнаты. – Только ты купи веник хороший, – сказал Вася, – такой, как у Кандыбина. – Это не веник, а щетка, – поправил отец. Семья Кандыбиных в это время переживала эпоху возрождения, и символом этой эпохи сделалась щетка, которую Кандыбин купил на другой день после вареников и рюмки водки. Тогда в беседе с Назаровым он больше топорщился бы, но как это сделаешь, если на столе графинчик, а в широкой миске сметана, если хозяйка ласково накладывает тебе на тарелку вареников и говорит: – Какой у вас милый этот Митя! Мы так рады, что Вася с ним подружился. И поэтому Кандыбин честно старался быть послушным гостем, и ему нравилось то, что говорил Назаров. А Назаров говорил прямо: – Ты меня не перебивай! Я культурнее тебя и больше видел, у кого же тебе и научиться, как не у меня? И с сыном нужно по-другому, и по хозяйству иначе. Ты человек умный, стахановец, ты должен нашу большевистскую честь держать. А это что такое: бить такого славного хлопца? Это же, понимаешь, неприлично, как без штанов на улицу выйти. Да ты ешь вареники, смотри, какие мировые! Жаль, что жинки твоей нету… Ну, другим разом. Кандыбин ел вареники, краснел, поддакивал. А на прощание сказал Назарову: – Спасибо тебе, Федор Иванович, что поговорил со мной. А в выходной день приходи, посмотри мою жизнь, моя Поля в отношении вареников тоже достижение. Повесть о Васе кончена. Она не имела в вицу предложить какую- нибудь мораль. Хотелось в ней без лукавства изобразить самый маленький кусочек жизни, один из тех обыденных отрывков, которые сотнями проходят перед нашими глазами и которые не многим из нас кажутся достойными внимания. Нам посчастливилось побыть с Васей в самый ответственный и решающий момент его жизни, когда мальчик из теплого семейного гнезда выходит на широкую дорогу, когда он впервые попадает в коллектив, значит, когда он становится гражданином. Этого перехода нельзя избежать. Он так же естественно необходим и так же важен, как окончание школы, первый выход на работу, женитьба. Все родители это знают, и в то же время очень многие из них в этот ответственный момент оставляют своего ребенка без помощи, и оставляют как раз те, кто наиболее ослеплен либо родительской властью, либо родительской игрой. Ребенок – это живой человек. Это вовсе не орнамент нашей жизни, это отдельная полнокровная и богатая жизнь. По силе эмоций, по тревожности и глубине впечатлений, по чистоте и красоте волевых напряжений детская жизнь несравненно богаче жизни взрослых. Но ее колебания поэтому не только великолепны, но и опасны. И радости и драмы этой жизни сильнее потрясают личность и скорее способны создавать и мажорные характеры деятелей коллектива, и характеры злобных, подозрительных и одиноких людей. Если вы эту насыщенную, яркую и нежную жизнь видите и знаете, если вы размышляете над ней, если вы в ней участвуете, только тогда становится действенным и полезным ваш родительский авторитет, та сила, которую вы накопили раньше, в собственной, личной и общественной жизни. Но если ваш авторитет, как чучело, раскрашенное и неподвижное, только рядом стоит с этой детской жизнью, если детское лицо, детская мимика, улыбка, раздумье и слезы проходят бесследно мимо вас, если в отцовском лице не видно гражданина – грош цена вашему авторитету, каким бы гневом или ремешком он ни был вооружен. Если вы бьете вашего ребенка, для него во всяком случае трагедия: или трагедия боли и обиды, или трагедия привычного безразличия и жестокого детского терпения. Но трагедия эта – для ребенка. А вы сами – взрослый, сильный человек, личность и гражданин, существо с мозгами и мускулами, вы, наносящий удары по нежному, слабому растущему телу ребенка, что вы такое? Прежде всего вы невыносимо комичны, и, если бы не жаль было вашего ребенка, можно до слез хохотать, наблюдая ваше педагогическое варварство. В самом лучшем случае, в самом лучшем, вы похожи на обезьяну, воспитывающую своих детенышей. Вы думаете, что это нужно для дисциплины? У таких родителей никогда не бывает дисциплины. Дети просто боятся родителей и стараются жить подальше от их авторитета и от их власти. И часто рядом с родительским деспотизмом ухитряется жить и дебоширить детский деспотизм, не менее дикий и разрушительный. Здесь вырастает детский каприз, этот подлинный бич семейного коллектива. Большей частью каприз родится как естественный протест против родительской деспотии, которая всегда выражается во всяком злоупотреблении властью, во всякой неумеренности: неумеренной любви, строгости, ласки, кормления, раздражения, слепоты и мудрости. А потом каприз уже не протест, а постоянная, привычная форма общения между родителями и детьми. В условиях обоюдного деспотизма погибают последние остатки дисциплины и здорового воспитательного процесса. Действительно важные явления роста, интересные и значительные движения детской личности прививаются, как в трясине, в капризной и бестолковой возне, в самодурном процессе высиживания снобов и эгоистов. В правильном семейном коллективе, где родительский авторитет не подменяется никаким суррогатом, не чувствуется надобности в безнравственных и некрасивых приемах дисциплинирования. И в такой семье всегда есть полный порядок и необходимое подчинение и послушание. Не самодурство, не гнев, не крик, не мольба, не упрашивание, а спокойное, серьезное и деловое распоряжение – вот что должно внешним образом выражать технику семейной дисциплины. Ни у вас, ни у детей не должно возникать сомнения в том, что вы имеете право на такое распоряжение, как один из старших, уполномоченных членов коллектива. Каждый родитель должен научиться отдавать распоряжение, должен уметь не уклоняться от него, не прятаться от него ни за спиной родительской лени, ни из побуждений семейного пацифизма. И тогда распоряжение сделается обычной, принятой и традиционной формой, и тогда вы научитесь придавать ему самые неуловимые оттенки тона, начиная от директивы и переходя к тонам совета, указаниям, иронии, сарказма, просьбы и намека. А если вы еще научитесь различать действительные и фиктивные потребности детей, то вы и сами не заметите, как ваше родительское распоряжение сделается самой милой и приятной формой дружбы между вами и ребенком. Глава седьмая Познакомился я с Любой Гореловой случайно: она зашла ко мне по короткому делу. Пока я писал нужную записку, она тихонько сидела в кресле и изредка вздыхала про себя, сложив руки на коленях и поглядывая куда-то с далеким прицелом. Ей было лет девятнадцать, и принадлежала она к тем девушкам-аккуратисткам, которые даже в самом тяжелом горе не забывают вовремя разгладить кофточку. – Чего вы так грустно вздыхаете? – спросил я. – У вас неприятности? Люба неловко вздернула чистенько причесанной головкой, вздохнула пианиссимо и страдальчески улыбнулась: – Нет… ничего особенного. Были неприятности, но уже прошли. В своей жизни я достаточно повозился с девичьими неприятностями и привык о них разговаривать. Поэтому я спросил дальше: – Прошли, а вы вздыхаете? Люба повела плечами, будто в ознобе, и посмотрела на меня. В ее карих честных глазах вспыхнуло оживление: – Хотите, я вам расскажу? – Ну, рассказывайте. – Только это длинное! – Ничего. – Муж меня бросил. Я с удивлением на нее глянул: кажется, ее длинный рассказ был окончен, а подробности можно было увидеть в ее личике: маленький розовый рот дрожит в улыбке, а в глазах тонкая сверкающая слеза. – Бросил? – Угу, – сказал она еле слышно и по-детски кивнула головой. – Он был хороший? Ваш муж? – Да. очень! Очень хороший! – И вы его любили? – Конечно. А как же? Я и теперь люблю! – И страдаете? – Вы знаете. ужасно страдаю! – Значит, ваши неприятности не совсем прошли? Люба посмотрела на меня задорно-подозрительно, но мой искренний вид ее успокоил: – Прошли. Все прошло. Что же делать? Она так наивно и беспомощно улыбнулась, что и для меня стало интересно: что ей делать? – В самом деле: что вам делать? Придется забыть вашего мужа и начинать все сначала. Выйдете снова замуж. Люба надула губки и изобразила презрение. – За кого выходить? Все такие… – Позвольте, но ваш муж тоже хорош. Вот же бросил вас. Собственно говоря, его и любить не стоит. – Как не стоит? Вы ж его не знаете! – Почему он бросил вас? – Другую полюбил. Люба произнесла это спокойно и даже с некоторым удовольствием. – Скажите, Люба, ваши родители живы? – А как же! И папа, и мама! Они меня ругают: зачем выходила замуж? – Они правильно вас ругают. – Нет, неправильно. – Да как же: вы еще ребенок, а уже успели и замуж выйти, и развестись. – Ну. чего там! А им что такое? – Вы не с ними живете? – У меня своя комната. Муж меня бросил и пошел жить к своей. а комната теперь моя. И я получаю двести рублей. И совсем я не ребенок! Какой же я ребенок? Люба смотрела на меня с сердитым удивлением, и я видел, что в своей жизненной игре она совершенно серьезна. Вторая наша встреча произошла в такой же обстановке. Люба сидела в том же самом кресле. Теперь ей было двадцать лет. – Ну, как ваши семейные дела? – Вы знаете, так хорошо, что я и сказать не умею! – Вот как! Значит, нашелся человек лучше вашего. этого. – И ничего подобного. Я вышла замуж за того самого. Второй раз вышла! – Как же это случилось? – Случилось. Он пришел ко мне и плакал. И сказал, что я лучше всех. Но это же неправда? Я же не лучше всех? – Ну. кому что нравится. А чем же вы такая. плохая? – Вот видите! Значит, он меня любит. А папа и мама сказали, что я делаю глупость. А он говорит: давай все забудем! – И вы все забыли? – Угу, – так же тихо и незаметно, как и раньше, сказала Люба и кивнула головой настоящим детским способом. А потом посмотрела на меня с серьезным любопытством, как будто хотела проверить, разбираюсь ли я в ее жизненной игре. В третий раз я встретил Любу Горелову на улице. Она выскочила из-за угла с какими-то большими книгами в руках и устремилась к трамваю, но увидела меня и вскрикнула: – Ах! Здравствуйте! Как хорошо, что я вас встретила! Она была так же молода, так же чистенько причесана, и на ней была такая же свежая, идеально отглаженная блузка. Но в ее карих глазах туманились какие-то полутоны, нечто, похожее на жизненную усталость, а лицо стало бледнее. Ей был двадцать один год. Она пошла рядом со мной и повторила тихо: – Как хорошо, что я вас встретила. – Почему вы так рады? Я вам нужен для чего-нибудь? – Ага. Мне больше некому рассказывать. И вздохнула. – У вас опять жизненные неприятности? Она заговорила негромко, рассматривая дорогу: – Были неприятности. Такие неприятности! Я плакала даже. Вы знаете, она подала в суд. И теперь суд присудил, и мы платим сто пятьдесят рублей в месяц. Алименты. Это ничего. Муж получает пятьсот рублей, и я получаю двести пятьдесят. А только жалко. И так, знаете, стыдно! Честное слово! Только это неправильно. Это вовсе не его ребенок, а она выставила свидетелей… – Слушайте, Люба, прогоните вы его. – Кого? – Да этого самого. мужа вашего. – Ну, что вы! Он теперь в таком тяжелом положении. И квартиры у него нет. И платить нужно, и все. – Но ведь вы его не любите? – Не люблю? Что вы говорите? Я его очень люблю. Вы ж не знаете, он такой хороший! И папа говорит: он – дрянь! А мама говорит: вы не записывались, так и уходи! – А вы разве не записывались? – Нет, мы не записывались. Раньше как-то не записались, а теперь уже нельзя записаться. – Почему нельзя? Всегда можно. – Можно. Только нужно развод брать и все такое. – Мужу? С этой самой, которой алименты? – Нет, он с той не записывался. С другой. – С другой? Это что ж… старая жена? – Нет, почему старая? Он недавно с нею записался. Я даже остановился: – Ну, я ничего не понимаю. Так, выходит, не с другой, а с третьей? Люба старательно объяснила мне: – Ну да, если меня считать, так это будет третья. – Да когда же он успел? Что это такое? – Он с той недолго жил, с которой алименты. Он недолго. А потом он ходил, ходил и встретил эту. А у нее комната. Они стали жить. А она говорит: не хочу так, а нужно записаться. Она думала – так будет лучше. Так он и записался. А после, как записался, так они только десять дней прожили. – А потом? – А потом он как увидел меня в метро. там. с одним товарищем, так ему стало жалко, так стало жалко. Он пришел тогда и давай плакать. – А может, он все наврал? И ни с кем он не записывался. – Нет, он ничего не говорил. А она, эта самая, с которой записался, так она приходила. И все рассказывала. – И плакала? – Угу, – негромко сказала Люба и кивнула по-детски. И внимательно на меня посмотрела. Я разозлился и сказал на всю улицу: – Гоните его в шею, гоните немедленно! Как вам не стыдно! Люба прижала к себе свои большие книги и отвернулась. В ее глазах, наверное, были слезы. И она сказала, сказала не мне, а другой стороне улицы: – Разве я могу прогнать? Я его люблю. В четвертый раз встретил я Любу Горелову в кинотеатре. Она сидела в фойе в углу широкого дивана и прижималась к молодому человеку, красивому и кудрявому. Он над ее плечом что-то тихо говорил и смеялся. Она слушала напряженно-внимательно и вглядывалась куда-то далеко счастливыми карими глазами. Она казалась такой же аккуратисткой, в ее глазах я не заметил никаких полутонов. Теперь ей было двадцать два года. Она увидела меня и обрадовалась. Вскочила с дивана, подбежала, уцепилась за мой рукав: – Познакомьтесь, познакомьтесь с моим мужем! Молодой человек улыбнулся и пожал мне руку. У него и в самом деле было приятное лицо. Они усадили меня посередине. Люба действительно была рада встрече, все теребила мой рукав и смеялась, как ребенок. Муж со сдержанной мужской мимикой говорил: – Вы не думайте, я о вас хорошо знаю. Люба говорила, что вы – ее судьба. А сейчас увидела вас и сразу сказала: моя судьба. Люба закричала на все фойе: – А разве неправильно? Разве неправильно? Публика на нее оглядывалась. Она спряталась за мое плечо и с шутливой строгостью сказала мужу: – Иди! Иди выпей воды! Ну, чего смотришь? Я хочу рассказать, какой ты хороший! Иди, иди! За моей спиной она подтолкнула его рукой. Он пожал плечами, улыбнулся мне смущенно и ушел к буфету. Люба затормошила оба мои рукава: – Хороший, говорите, хороший? – Люба, как я могу сказать, хороший он или плохой? – Но вы же видите? Разве не видно? – На вид-то он хороший, ну… если вспомнить все его дела… вы же сами понимаете. Глаза Любы увеличились в несколько раз: – Чудак! Да разве это тот? Ничего подобного! Это совсем другой! Это… понимаете… это настоящий! Настоящий, слышите. Я был поражен. – Как «настоящий»? А тот? «Любимый»? – Какой он там любимый! Это такой ужасный человек! Я такая счастливая! Если бы вы знали, какая я счастливая! – А этого вы любите? Или тоже. ошибаетесь? Она молчала, вдруг потеряв свое оживление. – Любите? Я ожидал, что она кивнет головой по-детски и скажет: «Угу». Но она сидела рядом, притихшая и нежная, гладила мой рукав, и ее карие глаза смотрели очень близко – в глубину души. Наконец, она сказала тихо: – Я не знаю, как это сказать: люблю. Я не умею сказать. Это так сильно! Она посмотрела на меня, и это был взгляд женщины, которая полюбила. Научить любить, научить узнавать любовь, научить быть счастливым – это значит научить уважать самого себя, научить человеческому достоинству. Никакие образовательные экскурсии в автономную область Венеры не помогут этому делу. В человеческом обществе половое воспитание не может быть воспитанием физиологии. Половой акт не может быть уединен от всех достижений человеческой культуры, от условий жизни социального человека, от гуманитарного пути истории, от побед эстетики. Если мужчина или женщина не ощущает себя членом общества, если у них нет чувства ответственности за его жизнь, за его красоту и разум, как они могут полюбить? Откуда у них возьмутся уважение к себе, уверенность в какой-то своей ценности, превышающей ценность самца или самки? Не так еще давно проблема полового воспитания занимала многих свободных людей в такой форме: как объяснить детям тайну деторождения? Проблема выступала в либеральных одеждах, и либеральность эту видели в том, что уже не сомневались: тайну деторождения над старыми возмутительными подходцами, ненавидели аистов и презирали капусту. Были убеждены в том, что от аистов и от капусты должны происходить разные бедствия и что своевременное объяснение эти бедствия предупредит. Самые отчаянные и либеральные требовали полного срывания «покровов» и полной свободы в половых разговорах с детьми. На разные лады и различными голосами толковали о том, какими ужасными, извилистыми путями современные дети узнают тайну деторождения. Впечатлительным людям в самом деле могло показаться, что положение ребенка перед тайной деторождения подобно трагической коллизии какого- нибудь царя Эдипа. Оставалось только удивляться, почему эти несчастные дети не занимаются массовым самоубийством. В наше время нет такого стремления объяснить детям тайну деторождения, но в некоторых семьях добросовестные родители и теперь страдают над вопросом: как быть с этой тайной и что отвечать детям, если они спрашивают. Надо, впрочем, отметить, что в области этой панической проблемы, такой важной и неотложной, было больше разговоров, чем практических мероприятий. Я знаю только один случай, когда отец усадил своего пятилетнего сына смотреть, как его мать разрешается от бремени. Как и всякий другой случай идиотизма, этот случай заслуживает только внимания психиатров. Гораздо чаще бывало, что честные родители, в самом деле, приступали к различным «правдивым» процедурам объяснения. И вот в первые же моменты этой полезной правдивости оказывалось, что положение их почти безвыходное. Во-первых, выступало наружу пронзительное противоречие между родительским либерализмом и родительским идеализмом. Вдруг, кто его знает откуда, с полной очевидностью выяснялось, что половая проблема, несмотря ни на какие объяснения, несмотря на их героическую правдивость, желает оставаться все-таки половой проблемой, а не проблемой клюквенного киселя или абрикосового варенья. В силу этого она никак не могла обходиться без такой детализации, которая даже по самой либеральной мерке была невыносимо и требовала засекречивания. Истина в своем стремлении к свету вылезала в таком виде, что и самые смелые родители ощущали нечто, похожее на обморок. И это чаще всего случалось с теми родителями, которые выдвигались из обыкновенных рядов, которые ближе стояли к «идеалам», которые активно стремились к лучшему и совершенному. В сущности говоря, им хотелось так «объяснить» половую проблему, что она сделалась как бы уже и не половой, а какой-то другой, более чистой, более высокой. Во-вторых, выяснилось, что при самом добросовестном старании, при самой научной мимике все-таки родители рассказывали детям то самое, что рассказывали бы им и «ужасные мальчишки и девчонки», предупредить которых и должно было родительское объяснение. Выяснилось, что тайна деторождения не имеет двух вариантов. В конце концов, вспоминали, что с самого сотворения мира не было зарегистрировано ни одного случая, когда вступившие в брак молодые люди не имели бы достаточного представления о тайне деторождения и, как известно… все в том же самом единственном варианте, без каких- нибудь заметных отклонений. Тайна деторождения, кажется, единственная область, где не наблюдалось ни споров, ни ересей, ни темных мест. Александр Волгин живет на четвертом этаже нового дома. Отец Александра, Тимофей Петрович Волгин, работает в НКВД. На рукавах его гимнастерки нашиты две серебряные звезды и две звездочки на малиновых петлицах. В жизни Александра эти звезды имеют значение. Еще важнее револьвер. В кобуре отец носит браунинг номер второй. Александр хорошо знает, что по сравнению с наганом браунинг более усовершенствованное оружие, но он знает также, что я ящике отцовского стола спрятан любимый револьвер отца, и этот «любимчик» – наган, боевой товарищ, о котором он может рассказать много захватывающих историй из тех времен, когда не было еще чистой, уютной квартиры в новом доме, когда не было и самого Александра, ни Володьки Уварова, ни Кости Нечипоренко. В школе об этом времени рассказывают очень коротко и все по книжкам, и рассказывают учителя, которые сами ничего не видели и ничего не понимают. Вот если бы они послушали, как двадцать человек чекистов, выезжая из города, по зимней накатанной дороге, наткнулись на целый отряд бандитов, как чекисты залегали за крайними плетнями города, как четыре часа отстреливались сначала из винтовок, а потом из наганов, как по одному патрону отложили для себя, – вот тогда они узнали бы, что такое наган, который сейчас мирно отдыхает в ящике стола. А учительница рассказывает, рассказывает, а если ей показать наган, так она, наверное, закричит и убежит из класса. Александр Волгин гордится своим отцом и гордится его оружием и его звездочками. Александр знает, что в боевой жизни отца заключаются особые права и законы, которые он, Александр Волгин, должен соблюдать. Другие обстоятельства, а именно: отцовский спокойный и глубокий взгляд, молчаливые умные глаза и уравновешенная мужская сила – все это Александр Волгин как-то пропускал в своей оценке, почти не замечал, как не замечают люди здоровья. Александр был убежден, что он любит отца за его боевую деятельность. Теперь – мама. Мама не закричит и не убежит, если ей показать наган. В городе Овруче она сама отстреливалась от бандитов, а отец в это время сидел на партийном собрании. Там была и Надя, только Наде тогда был один год, и она в этой истории ни при чем. Теперь Наде семнадцать лет, Александр любит ее, но это другое дело. И мать. Мать, конечно, не боевой деятель, хотя ей и пришлось пострелять в Овруче. Во-первых, она работает в каком-то там Наробразе, во-вторых, нет у нее ни револьвера, ни звездочек, ни звания старшего лейтенанта государственной безопасности, а в-третьих, она очень красивая, добрая, нежная, и если бы даже у нее был наган и какое угодно звание, кто его знает, на каком месте все это поместилось бы в представлении Александра. Александр Волгин любит свою мать не за какие-нибудь заслуги, а… любит, и все! У Александра Волгина эти установки любви выяснились еще с позапрошлого года, т. е. с того времени, когда в его жизни завелись настоящие друзья, не какие-нибудь слюнявые Коти, все достоинство которых заключается в карманных складах и новых костюмчиках, а настоящие товарищи, обладающие жизненным опытом и самостоятельностью мнений. Может быть, они тоже любят своих родителей, но не лезут с ними в глаза, да им и некогда заниматься родителями. Жизнь ежедневно ставит такие вопросы, что не только родителей, а и обедать забудешь, и для разрешения этих вопросов требуется много силы и знаний: возьмем, например, матч между «Динамо» и «Локомотивом», или дела авиационные, или снос дома на соседней улице, или асфальтирование рядом проходящей трассы, или радио. В школе тоже столько дел и вопросов, столько запутанных отношений, сколько интриг, столько событий, что даже Володька Уваров теряет иногда голову и говорит: – Очень мне нужно! Скажите, пожалуйста! Да ну их к чертям собачьим! Не хочу связываться! А ведь Володька Уваров никогда не смеется. Володька Уваров на самом деле похож на англичанина, это все хорошо знают. Он никогда не смеется. Другие тоже пробовали, больше одного дня никто не выдерживал, все равно на второй день зубы выскалит и ржет, как обезьяна. А Володька только изредка поведет губой, так это разве смех? Это для того, чтобы показать презрение. Александр Волгин уважает суровую манеру Володьки, но и не думает подражать ему. Славу Александра Волгина составляют остроумие, увлекательный смех и постоянное въедливое вяканье. Все ребята знают, что Александру Волгину лучше не попадаться на язык. Весь пятый класс. И учителя знают. Да. и учителя. Что касается учителей, то здесь, конечно, сложнее. Бывает часто, что с учителей и начинаются разные неприятности. Несколько дней назад учитель русского языка Иван Кириллович объявил, что он переходит к Пушкину. Володька Уваров еще раньше учителя принес в класс «Евгения Онегина» и демонстрировал несколько стихов. А теперь Иван Кириллович сказал, что класс основательно переходит к Пушкину. Называется «основательно», а на самом деле самые интересные стихи пропускает. Александр Волгин громко, хотя и вежливо спросил: – А как это понимать: «…он, пророчествуя взгляду неоцененную награду…»? У Александра Волгина тонкое лицо и подвижный рот. Он беззастенчиво показал зубы Ивану Кирилловичу и ждал ответа. В классе все засверкали глазами, потому что вопрос был поставлен действительно интересно. Все хорошо знали, что «она» значит ножка, женская ножка, у Пушкина об этом подробно написано, и мальчикам понравилось. Стихи эти показывали девочкам и с большим интересом наблюдали, какое они произвели впечатление. Но с девочками эффект получился, можно сказать, отрицательный. Валя Строгова взглянула на стихи, ничуточки не покраснела и даже засмеялась. А то, что она сказала, даже вспомнить стыдно: – Ой, желторотые! Они только сегодня увидели! Другие девочки тоже засмеялись. Александр Волгин смутился и посмотрел на Володьку. На Володькином лице не дрогнул ни один мускул. Он сказал сквозь зубы: – Когда мы увидели – это другой вопрос, а вот ты объясни. Это у Володьки получилось шикарно, и можно было ожидать, что финал всего разговора будет победоносный. Действительность оказалась гораздо печальнее. Валя Строгова внимательно присмотрелась к Володьке. Сколько в этом взгляде было превосходства и пренебрежения! А сказала она так: – Володя, в этих стихах ничего нет непонятного. А ты еще маленький. Подрастешь – поймешь. Такие испытания не каждый может перенести спокойно. В них рушится человеческая слава, исчезает влияние, взрывается авторитет, уничтожаются пучки годами добытых связей. И поэтому все с остановившимся дыханием ожидали, что скажет Володька. А Володька ничего не успел сказать, потому что Валя Строгова встряхнула стриженой головой и гордо направилась к выходу. К ее локтям прицепились Нина и Вера. Все они уходили особой недоступной походкой, небрежно посматривали по сторонам и поправляли волосы одной рукой. Володька Уваров молча смотрел им вслед и презрительно кривил полные губы. Все мальчики примолкли, только Костя Нечипоренко произнес: – Охота вам с ними связываться? Костя Нечипоренко учился лучше всех и довольствовался этой славой, он мог позволить себе роскошь особого мнения. Все остальные были согласны, что Володька потерпел поражение, и от него требовались немедленные и решительные действия. Медлить было невозможно. Володька на своей парте замкнулся в холодном английском молчании. Александр Волгин зубоскалил по самым пустяшным поводам и на переменках не отдыхал ни секунды. Пристал к худенькому, подслеповатому Мише Гвоздеву, спрашивал: – Почему у мужчин штаны, а у женщин юбки? Миша понимал, что в такой невинной форме начинается какая-нибудь вредная каверза, и старался молча отойти подальше. У него осторожные, трусливые движения и испуганное выражение лица. Но Александр хватает его за локти и громко, на весь класс повторяет: – Почему штаны и юбки? Почему? Миша бессильно двигает локтями, обижается и смотрит вниз. Володька говорит сквозь зубы: – Брось его, сейчас плакать будет. Александр Волгин смеется: – Нет, пускай скажет! Миша в слабости склоняется на парту. Он и в самом деле может заплакать. Когда Александр выпускает его руки, он залезает в дальний угол и молчит, отвернувшись к стене. – Вот чудак! – смеется Александр. – Он уже такое подумал, бесстыдник такой! А это совсем просто: Чтобы Миша не влюбился, На мужчине не женился. Вот теперь Миша заплакал и капризно вздернул локтем в воздухе, хотя его локоть никому и не нужен. Но Володька Уваров брезгливо морщится, и он прав: никаким зубоскальством нельзя уничтожить неприятного осадка после разговора с девочками. В классе было много людей, которые и раньше с молчаливым неодобрением относились к Володьке Уварову и его другу Александру Волгину. В особенности было тяжело видеть, с каким независимым, холодным пренебрежением входили в класс и располагались на своих местах девочки. Они делали вид, что задней парты не существует, а если и существует, то на ней нет ничего интересного, что они сами все узнают и что в этом знании они выше каких-то там Волгиных и Уваровых. Девочки склоняют друг к другу головы, перешептываются и смеются. И разве можно разобрать, над кем они смеются и почему они так много воображают? Ситуация требовала срочных действий. Вопрос, обращенный к учителю, должен был восстановить положение. Вот почему Александр Волгин с такой торжественной улыбкой ожидал ответа Ивана Кирилловича. Даже самые отъявленные тихони, зубряки и отличники примолкли: они отдавали должное этой интересной дуэли. Учитель был еще очень молод и едва ли сумеет вывернуться из затруднительного положения. Иван Кириллович и в самом деле растерялся, покраснел и забормотал: – Это, собственно говоря, из другой области… ну… вообще… из области. других отношений. Я не понимаю, почему вы задаете этот вопрос? Александр Волгин употребил героические усилия, чтобы у него вышло удовлетворительное ученическое лицо, и, кажется, оно получилось ничего себе: – Я задаю потому, что читаешь и ничего не понимаешь: «неоцененную награду». А какую награду, и не разберешь. Но учитель вдруг выбрался из трясины и, честное слово, выбрался здорово: – У нас сейчас идет разговор о другом. Чего мы будем отвлекаться? А я на днях зайду к вам домой и объясню. И родители ваши послушают. Александр Волгин побледнел до полного вежливого изнеможения: – Пожалуйста. Володька бросил на Александра убийственный взгляд и сказал, не вставая с места: – Если спрашивают в классе, так чего домой? Но учитель сделал вид, что ничего не расслышал, и пошел дальше рассказывать о капитанской дочке. Александр Волгин хотел что-то еще сказать, но Костя Нечипоренко дернул его за рубаху, силой усадил на место и посоветовал добродушно: – Не хулигань! Влопаешься! Честь задней парты была спасена, но какой дорогой ценой! Об этом сейчас с тревогой вспоминает Александр Волгин. Прошло уже три дня. Дома Александр нервно отзывался на каждый звонок, но учитель все не приходил. Александр теперь особенно аккуратно готовит уроки, в классе помалкивает, а на Володьку старается даже и не смотреть. Если этот Иван Кириллович в самом деле придет ябедничать отцу, трудно даже представить, чем это может кончиться. До сих пор у Александра не было конфликтов с отцом по вопросам школы. Александр учился на «хорошо», скандалов никаких не было. Дома он старался о школе мало разговаривать, считая, что это во всех отношениях удобнее. А вот теперь такая история! По вечерам, укладываясь в постель, Александр раздумывал о случившемся. Все было ясно. За то что он задает в классе посторонние вопросы, отец ничего не скажет, это пустяк, а вот за эту самую «неоцененную награду», черт бы ее побрал, попадет. Александр в этом месте быстро перевертывается с одного бока на другой, и перевертывается не потому, что попадет, а потому, что есть что-то еще более страшное. Пусть как угодно попадет, как угодно, совсем не в этом дело. Да и как там попадет? Бить будет, что ли? Бить не будет. Но как говорить с отцом обо всех этих вещах, наградах, ножках, – ужас! Стыдная, тяжелая, невозможная тема! Володька Уваров спросил: – Не приходил… Этот? – Нет. – А что ты будешь делать, когда он придет? – А я не знаю. – Ты скажи, что ты и на самом деле ничего не понял. – Кому сказать? – Да отцу, кому же? Не понял, и все! Черт их там поймет! Александр завертел головой: – Ну, думаешь, моего отца так легко обмануть? Он, брат, не таких, как мы с тобой, видел. – А я считаю. Ничего. Можно сказать. Я своему так бы и сказал. – А он поверил бы? – Поверил – не поверил! Скажите, пожалуйста! Нам по скольку лет? Тринадцать. Ну так что? Мы и не обязаны ничего понимать. Не понимаем, и все! – Не понимаем, а почему такое. выбрали. самое такое. – Ну. выбрали. Пушкин как раз. подскочил. Володька искренне хотел помочь другу. Но Александр почему-то стеснялся сказать Володьке правду. Правда заключалась в том, что Александр не мог обманывать отца. Почему-то не мог, так же не мог, как не мог говорить с ним о «таких вопросах». Гроза пришла, откуда не ждали: Надька! Отец так и начал: Надя мне рассказала. Это было так ошеломительно, что даже острота самой темы как-то притупилась. Отец говорил, Александр находился в странном состоянии, кровь в его организме переливалась, как хотела и куда хотела, глаза хлопали в бессмысленном беспорядке, а в голове торчком стало неожиданное и непростительное открытие: Надька! Александр был так придавлен этой новостью, что не заметил даже, как его язык залепетал по собственной инициативе: – Да она ничего не знает… Он взял себя в руки и остановил язык. Отец смотрел на него серьезно и спокойно, а впрочем, Александр с трудом разбирал, как смотрит отец. Он видел перед собой только отцовский рукав и две серебряные звездочки на нем. Его глаза безвольно бродили по шитью звездочек, останавливались на поворотах шитья, цеплялись за узелки. В уши проникали слова отца и что- то проделывали с его головой, во всяком случае, там начинался какой-то порядок. Перед ним стали кружиться ясные, разборчивые и почему-то приемлемые мысли, от них исходило что-то теплое, как и отцовского рукава. Александр разобрал, что это мысли отца и что в этих мыслях спасение. Надька вдруг провалилась в сознании. Защемило в гортани, стыдливые волны крови перестали бросаться куда попало, а тепло и дружески согрели щеки, согрели душу. Александр поднял глаза и увидел лицо отца. У отца напряженный мускулистый рот, он смотрел на Александра настойчивым, знающим взглядом. Александр поднялся со стула и снова сел, но уже не мог оторваться от отцовского лица и не мог остановить слез, – черт с ними, со слезами. Он простонал: – Папочка! Я теперь понял! Я буду, как ты сказал. И всю жизнь, как ты сказал! Вот увидишь! – Успокойся, – тихо сказал отец, – сядь. Помни, что сказал: всю жизнь. Имей в виду, я тебе верю, проверять не буду. И верю, что ты мужчина, а не. пустая балаболка. Отец быстро поднялся со стула, и перед глазами Александра прошли два-три движения его ладного пояса и расстегнутая пустая кобура. Отец ушел. Александр положил голову на руки и замер в полуобморочном, счастливом отдыхе. – Ну? – Ну, и сказал. – А ты что? – А я? А я ничего… – А ты, наверное, заплакал и сейчас же: папочка, папочка? – Причем здесь «заплакал»? – А что, не заплакал? – Нет. Володька смотрел на Александра с ленивым уверенным укором. – Ты думаешь, отец, так он всегда говорит правильно? По-ихнему, так мы всегда виноваты. А о себе, так они ничего не говорят, а только о нас. Мой тоже, как заведет: ты должен знать, ты должен понимать. Александр слушал Володьку с тяжелым чувством. Он не мог предать отца, а Володька требовал предательства. Но и за Володькой стояла какая- то несомненная честь, изменить которой тоже было невозможно. Нужен был компромисс, и Александр не мог найти для него приличной формы. Кое в чем должен уступить Володька. И почему ему не уступить? И так зарвались. – А, по-твоему, мой отец все говорил неправильно? – Неправильно. – А может быть, и правильно? – Что ж там правильного? – Другой, так он иначе бы сказал. Он сказал бы: как ты смеешь! Стыдись, как тебе не стыдно! И все такое. – Ну? – Он же так не говорил? – Ну? – Тебе хорошо нукать, а если бы ты сам послушал. – Ну, хорошо, послушал бы. Ну, все равно, говори. Только ты думаешь, что всегда так говорят: «как тебе не стыдно» да «как тебе не стыдно»? Они, брат, тоже умеют прикидываться. – А чего прикидываться? Он разве прикидывался? – Ну, конечно, а ты и обрадовался: секреты, секреты, у всех секреты! – И не так совсем. – А как? – Совсем иначе. – Ну, как? – Он говорит, ты понимаешь: в жизни есть такое, тайное и секретное. И говорит: все люди знают, и мужчины, и женщины, и ничего в этом нет поганого, а только секретное. Люди знают. Мало ли чего? Знают, значит, а в глаза с этим не лезут. Это, говорит, культура. А вы, говорит, молокососы, узнали, а у вас язык, как у коровы хвост. И еще сказал… такое… – Ну? – Он сказал: язык человеку нужен для дела, а вы языком мух отгоняете. – Так и сказал? – Так и сказал. – Это он умно сказал. – А ты думаешь. – А только это просто слово такое. А почему Пушкин написал? – О! Он и про Пушкина говорил. Только я забыл, как он так говорил? – Совсем забыл? – Нет, не совсем, а только. тогда было понятно, а вот слова какие. видишь. – Ну? – Он говорит: Пушкин великий поэт. – Подумаешь, новость! – Да нет. постой, не в том дело, что великий, а в том, что нужно понимать. – Что же там непонятного? – Ну да, только не в том дело. Он так и говорит. ага, вспомнил: совершенно верно, совершенно верно, так и сказал: совершенно верно! – Да брось ты, «совершенно верно»! – А он так сказал: совершенно верно, в этих словах сказано об этом самом… вот об этом же… ну, понимаешь… – Ну, понимаю, а дальше? – А дальше так: Пушкин сказал стихами. и такими, прямо замечательными стихами, и потом. это. еще одно такое слово, ага: нежными стихами! Нежными стихами. И говорит: это и есть красота! – Красота?! – Да, а вы, говорит, ничего не понимаете в красоте, а все хотите переделать на другое. – И ничего подобного! А кто хотел переделать? – Ну, так он так говорит: вам хочется переделать. на разговор, нет, на язык пьяного хулигана. Вам, говорит, не нужно Пушкина, а вам нужно надписи на заборах. Володька стоял прямо, слушал внимательно и начинал кривить губу. Но глаза опустил, как будто в раздумье. – И все? – И все. Он еще про тебя говорил. – Про меня? – уг у. – Интересно. – Сказать? – А ты думаешь, для меня важно, как он говорил? – Для тебя, конечно, не важно. – Это ты уши распустил. – Ничего я не распускал. – Он тебя здорово обставил. А как он про меня сказал? – Он сказал: твой Володька корчит из себя англичанина, а на самом деле он дикарь. – Это я? – уг у. – И сказал «корчит»? – уг у. – И дикарь? – Угу. Он так сказал: дикарь. – Здорово. А ты что? – Я? – А ты и рад, конечно? – Ничего я не рад. – Я, значит, дикарь, а ты будешь, скажите, пожалуйста, культурный человек! – Он еще сказал: передай своему Володьке, что в социалистическом государстве таких дикарей все равно не будет. Володька презрительно улыбнулся, первый раз за весь разговор: – Здорово он тебя обставил. А ты всему и поверил. С тобой теперь опасно дружить. Ты теперь будешь «культурный человек». А твоя сестра все будет рассказывать, ей девчонки, конечно, принесут, ничего в классе сказать нельзя! А ты думаешь, она сама какая? Ты знаешь, какая она сама? – Какая она сама? Что ты говоришь? Александр и впрямь не мог понять, в чем дело: какая она сама? Надя была вне подозрений. Александр, правда, еще не забыл первого ошеломляющего впечатления после того, как выяснилось, что Надя его выдала, но почему-то он не мог обижаться на сестру, он просто обижался на себя – как это он выпустил из виду, что сестра все узнает. Теперь он смотрел на Володьку, и было очевидно, что Володька что-то знает. – Какая она сама? – О! Ты ничего не знаешь? Она про тебя наговорила, а как сама? – Скажи. – Тебе этого нельзя сказать! Ты такой культурный человек! – Ну, скажи. Володька задирал голову в гордой холодности, но и какое-то растерянное раздумье не сходило с его полного лица. И в его глазах на месте прежней высокомерной лени теперь перебегала очередь мелких иголочек. Такие иголочки бывают всегда, когда поврежденное самолюбие вступает в борьбу с извечным мальчишеским благородством и любовью к истине. И сейчас самолюбие взяло верх. Володька сказал: – Я тебе скажу, пожалуйста, только вот еще узнаю… одну вещь. Так был достигнут компромисс. Вмешательство Нади не интересовало друзей, потому что она была в десятом классе, но двурушничество сестры терпеть было нельзя. Надя Волгина училась в десятом классе той самой школы, где учились и наши друзья. Ясны были пути разглашения пушкинской истории. У этих девчонок гордость и разные повороты головы прекрасно совмещались со сплетнями и перешептываниями, а теперь было известно, о чем они шептались. Они обрадовались такому случаю. Если вспомнить, что вопрос о пушкинских стихах был предложен в самой культурной форме, и на самом деле никто и не собирался переделывать эти стихи на язык хулиганов, и все понимают, что эти стихи красивы, а не только они понимают, и если бы учитель взял и объяснил, как следует, если принять все это во внимание, то на первый план сейчас же выступает коварство этих девчонок. Они делают такой вид, что они разговаривают о «Капитанской дочке», а учителя им верят. А они рассказали Наде о пушкинских стихах. Вот они о чем разговаривают. И Валя Строгова только в пятом классе такая гордая. А домой она ходит с восьмиклассником Гончаренко под тем предлогом, что они живут в одном доме. И на каток вместе. И с катка вместе. Еще осенью Володька |