Главная страница

Игра в Биссер. Перед вами книга, без которой немыслима вся культура постмодернизма Европы в литературе, в кино, в театре


Скачать 2.9 Mb.
НазваниеПеред вами книга, без которой немыслима вся культура постмодернизма Европы в литературе, в кино, в театре
АнкорИгра в Биссер
Дата30.10.2022
Размер2.9 Mb.
Формат файлаpdf
Имя файлаGerman_Gesse_Igra_V_Biser.pdf
ТипКнига
#761831
страница14 из 22
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   22
Легенда
Когда мы слушаем беседы товарищей об исчезновении и причинах исчезновения нашего мастера, о правильности и неправильности его решений и шагов, о смысле и бессмысленности его судьбы, это напоминает нам рассуждения
Диодора
Сицилийского о
предполагаемых причинах разлива Нила, и нам кажется не только бесполезным, но и неправильным прибавлять к этим рассуждениям какие-то новые. Будем лучше хранить в сердцах память о мастере, который так скоро после своего таинственного ухода в мир ушел в еще более неведомую и таинственную область потустороннего. Во имя его дорогой для нас памяти запишем то, что довелось нам услышать об этих событиях.
Прочитав письмо, в котором администрация ответила отказом на его просьбу, магистр почувствовал какую-то легкую дрожь, какую-то утреннюю свежесть и трезвость,
показавшую ему, что час настал и мешкать больше нельзя.
Это особое чувство, которое он называл «пробуждением»,
было знакомо ему по решающим минутам его жизни;
бодрящее и вместе мучительное, прощальное и в то же время устремленное к будущему, оно вызывало бессознательное волнение, как весенняя буря. Он посмотрел на часы – через час ему предстояло читать лекцию. Он решил посвятить этот час размышлению и направился в тихий магистерский сад. Всю дорогу его не отпускала стихотворная строчка, вдруг пришедшая ему на ум:
В любом начале волшебство сокрыто…
Он твердил ее про себя, не помня, у какого поэта вычитал ее, но стих очень нравился ему, вполне, как казалось, соответствуя сиюминутным его ощущениям. В
саду он сел на усыпанную опавшими листьями скамью,
размерил дыхание, добиваясь внутренней тишины, и с
просветленной душой погрузился в размышление, в котором ситуация этого часа жизни вылилась в какие-то обобщенные, сверхличные образы. На пути к маленькому лекционному залу снова всплыла та строка, он стал думать о ней и нашел, что она должна звучать немного иначе.
Вдруг память его прояснилась и помогла ему. Он тихо твердил про себя:
В любом начале волшебство таится,
Оно нам в помощь, в нем защита наша.
Но лишь под вечер, когда давно была прочитана лекция и сделана вся другая работа, которую надо было выполнить за день, он открыл происхождение этих строк.
Были они не из старых поэтов, а из его собственных стихотворений, которые он когда-то, в бытность учеником и студентом, писал, и кончалось это стихотворение строкой:
Простись же, сердце, и окрепни снова!
В тот же вечер он вызвал своего заместителя и сообщил ему, что должен завтра уехать на неопределенное время. Он передал ему с краткими указаниями все текущие дела и попрощался любезно и деловито, как обычно перед короткой служебной поездкой.
Что Тегуляриуса придется покинуть, не посвящая друга в свои намерения и не обременяя его прощанием,
Кнехту было ясно и раньше. Действовать так он должен был не только для того, чтобы пощадить своего очень чувствительного друга, но и для того, чтобы не подставить под удар весь свой замысел. С совершившимся фактом
Тегуляриус уж как-нибудь, наверно, смирится, а неожиданное объяснение и сцена прощания могут толкнуть его на всякие опрометчивые выходки. Одно время Кнехт думал даже уехать, вообще не повидавшись с ним напоследок. Поразмыслив, он решил, однако, что это будет слишком похоже на бегство от трудного дела. Как ни
умно и ни правильно было избавить друга от этой сцены,
от волнения и от повода ко всяким глупостям, себе он не вправе был давать такую поблажку. Оставалось еще полчаса до отхода ко сну, он мог еще побывать у
Тегуляриуса, не обеспокоив ни его, ни кого-либо еще.
Была уже ночь, когда он переходил широкий внутренний двор. Он постучал в келью друга с особым чувством: «в последний раз» – и застал его одного. Обрадованно приветствовал тот, прервав чтение, неожиданного гостя,
отложил книгу в сторону и усадил его.
– Мне сегодня пришло на ум одно старое стихотворение, – завел разговор Кнехт, – вернее, несколько строк из него. Может быть, ты помнишь, где можно найти полный текст? – И он процитировал: – «В любом начале волшебство таится…»
Репетитору не пришлось долго утруждать себя.
Немного подумав, он определил это стихотворение, встал и вынул из ящика конторки рукопись стихотворений
Кнехта, авторский список, который тот когда-то ему подарил.
– Вот, – сказал он с улыбкой, – к вашим услугам,
досточтимый. Впервые за много лет изволили вы вспомнить об этих стихах.
Иозеф Кнехт рассматривал листки рукописи внимательно и не без волнения. Студентом, во время пребывания в Восточноазиатском институте, исписал он два эти листка стихотворными строчками, с них глядело на него далекое прошлое, все говорило о почти забытом,
призывно-щемяще пробуждающемся былом – слегка уже пожелтевшая бумага, юношеский почерк, помарки и поправки в тексте. Ему казалось, что он помнит не только год и время года, когда возникли эти стихи, но и день и час, и вместе то настроение, то сильное и гордое чувство,
которое тогда наполняло его и делало счастливым и которое эти стихи выразили. Он написал их в тот особенный день, когда ему довелось испытать внутреннее ощущение, названное им «пробуждением».

Заглавие стихотворения возникло явно раньше его самого, как его первая строчка. Оно было написано крупными буквами, размашистым почерком и гласило:
«ПЕРЕСТУПИТЬ ПРЕДЕЛЫ!»
Позднее, в другое время, в другом настроении и других обстоятельствах, заглавие это вместе с
восклицательным знаком было зачеркнуто, а вместо него,
более мелкими, тонкими и скромными буквами, вписано другое. Оно гласило: «Ступени».
Кнехт вспомнил сейчас, как тогда, окрыленный мыслью своего стихотворения, написал слова
«Переступить пределы!», они были кличем и приказом,
призывом к самому себе, заново сформулированным и подтвержденным намерением прожить под этим знаком жизнь, сделать ее трансцендентальным движением, при котором каждую новую даль, каждый новый отрезок пути надо решительновесело прошагать, заполнить и оставить позади себя. Он пробормотал несколько строк:
Пристанищ не искать, не приживаться.
Ступенька за ступенькой, без печали.
Шагать вперед, идти от дали к дали.
Все шире быть, все выше подниматься.
– Я много лет назад забыл эти стихи, – сказал он, – и когда сегодня одна строчка случайно пришла мне на ум, я никак не мог вспомнить, откуда знаю ее, и не сообразил,
что она моя. Какими кажутся тебе сегодня эти стихи?
Говорят ли они еще тебе что-нибудь?
Тегуляриус задумался.
– Как раз к этому стихотворению, – сказал он немного погодя, – у меня всегда было странное отношение. Оно принадлежит к тем немногим вашим стихам, которых я, в сущности, не любил, в которых что-то претило мне и мешало. Что именно, я тогда не понимал. Сегодня я,
кажется, вижу это. Ваше стихотворение, досточтимый,
озаглавленное вами «Переступить пределы!», что звучит как какой-нибудь приказ на марш – слава Богу, позднее вы заменили название куда более удачным, – стихотворение это никогда в общем-то не нравилось мне, потому что в нем есть какая-то властная нравоучительность и назидательность. Если бы можно было отнять у него этот элемент, вернее, смыть с него этот налет, оно было бы одним из лучших ваших стихотворений, сейчас я снова это заметил. Заглавие «Ступени» неплохо передает его суть;
но с таким же и даже с большим правом вы могли бы назвать его «Музыка» или «Сущность музыки». Ведь, если убрать этот резонерский, назидательный тон, останется,
собственно, размышление о сущности музыки, или,
пожалуй, хвалебная песнь музыке, ее постоянной сиюминутности, ее веселости и решительности, ее подвижности, ее неутомимой решимости и готовности спешить дальше, покинуть пространство или отрезок пространства, куда она только что вступила. Если бы ваши стихи ограничились таким размышлением, такой хвалой духу музыки, если бы вы, в явной уже тогда одержимости педагогическим честолюбием, не сделали из них призыва и проповеди, стихотворение это могло бы быть настоящей жемчужиной. В том виде, в каком оно существует, оно, по- моему, не только слишком нравоучительно и
назидательно, но и уязвимо из-за одной логической ошибки. Оно, только ради нравственного воздействия,
отождествляет музыку и жизнь, что по меньшей мере сомнительно и спорно, делая из естественного и свободного от нравственности порыва – а это и есть движущая сила музыки – «жизнь», стремящуюся воспитывать и развивать нас призывами, приказами и напутствиями. Короче, некий образ, нечто неповторимое,
прекрасное и величественное искажается и используется в этих ваших стихах для резонерских целей, и это-то и настраивало меня всегда против них.
Магистр с удовольствием смотрел и слушал, как друг его, говоря, все больше впадал в какую-то яростность,
которую он, Кнехт, так в нем любил.

– Может быть, ты прав! – сказал он полушутливо. –
Во всяком случае, ты прав насчет отношения этого стихотворения к музыке. Образ «от дали к дали» и главная мысль моих стихов идут и правда от музыки, а я этого не знал и не замечал. Загубил ли я эту мысль и исказил ли этот образ, не знаю; возможно, ты прав. Когда я сочинял эти стихи, речь в них шла ведь уже не о музыке, а об одном ощущении, ощущении, что эта прекрасная музыкальная метафора показала мне свою нравственную сторону и стала во мне призывным кличем, зовом жизни.
Повелительная форма этого стихотворения, которая тебе особенно не нравится, не говорит о желании приказывать и поучать, ибо приказ, призыв обращены только ко мне самому. Даже если бы ты и так не знал это, дорогой мой,
ты мог бы вычитать это из последнего стиха. Итак, я что- то понял, узнал, открыл для себя и хочу втолковать,
втемяшить смысл и мораль своего открытия себе самому.
Поэтому-то стихотворение это и застряло у меня в памяти
– хоть и без моего ведома. Хороши эти стихи или плохи,
цели своей они, стало быть, достигли, их призыв продолжал жить во мне и не был забыт.
Сегодня он опять звучит для меня как бы по-новому;
это прекрасное ощущение, твоя насмешка его не испортит.
Но мне пора уходить. Славные были времена, товарищ мой, когда мы, оба студенты, часто позволяли себе нарушать правила и засиживаться за разговорами до поздней ночи. Магистру нельзя позволить себе это, а жаль!
– Ах, – сказал Тегуляриус, – вполне можно было бы,
да храбрости нет.
Кнехт, засмеявшись, положил руку ему на плечо:
– Что касается храбрости, дорогой мой, то я способен и не на такие проделки. Спокойной ночи, старый ворчун!
Он весело покинул келью друга, но по дороге, в пустых по-ночному дворах и проходах поселка, к нему опять вернулась серьезность, серьезность прощания.
Прощание всегда будит воспоминания, и на этом пути его охватило воспоминание о том первом разе, когда он, еще
мальчиком, только что поступив в вальдцельскую школу,
сделал свой первый, полный надежд и предчувствий обход
Вальдцеля и vicus lusorum. И лишь теперь, среди остывших за ночь, умолкших деревьев и зданий, он до боли остро почувствовал, что все это видит в последний раз, в последний раз слышит, как затихает и засыпает такой оживленный в течение дня поселок, в последний раз смотрит на огонек над будкой привратника,
отражающийся в бассейне фонтана, в последний раз – на ночные облака над деревьями своего магистерского сада.
Медленно обходя все дорожки и уголки деревни игроков,
он почувствовал желание еще раз отворить калитку своего сада и войти в него, но у него не было с собой ключа, и это сразу заставило его опомниться и образумиться. Он вернулся в свое жилье, написал несколько писем, в том числе в столицу, Дезиньори, где извещал того о своем приезде, затем освободился от душевной смуты этого часа в сосредоточенной медитации, чтобы набраться до следующего дня сил для своей последней работы в
Касталии, разговора с руководителем Ордена.
Поднявшись на другое утро в обычное время, магистр вызвал машину и уехал, отъезд его мало кто заметил, и значения никто ему не придал. Напоенным первыми туманами ранней осени утром он направился в Гирсланд,
приехал туда к полудню и велел доложить о своем прибытии магистру Александру, главе Ордена. С собой он привез, завернув в сукно, красивый металлический ларец,
который взял из потайного ящика своей канцелярии,
ларец, где хранились символы его сана, печати и ключи.
В «большом» секретариате руководства Ордена его приняли несколько удивленно, такого почти не бывало,
чтобы какой-либо магистр появился здесь без предупреждения или без приглашения. По указанию главы
Ордена его накормили, затем отвели ему для отдыха келью в старой обходной галерее и сказали, что досточтимый надеется освободиться для него через два-три часа. Он попросил экземпляр орденского устава, сел, прочел всю эту брошюру и лишний раз удостоверился в простоте и законности своего намерения, хотя объяснить словами его
смысл и внутреннюю справедливость ему даже сейчас казалось в общем-то невозможно. Он вспомнил одну статью устава, над которой ему когда-то, в последние дни его студенчества и юношеской свободы, предложили задуматься, это было перед его вступлением в Орден. Он прочел эту статью и, погрузившись в размышления,
почувствовал, как не похож он сейчас на того робкого юного репетитора, которым он был тогда. «Если высокая инстанция, – говорилось в этом месте устава, – призывает тебя на какую-нибудь должность, знай: каждая ступень вверх по лестнице должностей – это шаг не к свободе, а к связанности. Чем больше могущество должности, тем строже служба.
Чем сильнее личность, тем предосудительней произвол». Как непререкаемо и определенно звучало все это когда-то и как с тех пор не то что изменилось для него, а даже стало противоположным значение многих слов, особенно таких скользких, как
«связанность», «личность», «произвол»! И до чего все- таки были они красивы, ясны, крепки и внушительны, эти фразы, какими абсолютными, вечными, насквозь правдивыми могли они казаться молодому уму! О, такими они и были бы в самом деле, будь Касталия миром, всем разнообразным и все-таки неделимым миром, а не мирком в мире, не куском, смело и насильственно вырезанным из мира куском! Если бы земля была элитной школой, если бы Орден был содружеством всего человечества, а глава
Ордена – Богом, как совершенны были бы тогда эти статьи и весь устав! Ах, если бы так было, какой прелестной,
какой цветущей и невинно-прекрасной была бы жизнь! И
когда-то ведь так оно и было, когда-то он мог так смотреть на это: на Орден и на касталийский дух – как на нечто божественное и абсолютное, на Провинцию – как на мир,
на касталийцев – как на человечество, а на некасталийскую часть вселенной – как на некий младенческий мир, как на преддверие Провинции, как на целину, которая еще ждет возделки и освобождения, с благоговением взирая на Касталию и порой посылая туда таких милых гостей, как юный Плинио.
Какая странная вещь произошла, однако, и с ним самим, Иозефом Кнехтом, и с его собственной душой!

Разве прежде, вчера еще, не смотрел он на свойственный ему способ постигать и познавать, на то ощущение действительности, которое он называл «пробуждением»,
как на некое продвижение, шаг за шагом, к сердцу мира, к центру истины, как на нечто в какой-то мере абсолютное,
как на некий путь, некое поступательное движение,
которое, хотя совершить его можно лишь шаг за шагом, по сути, непрерывно и прямолинейно? Разве когда-то, в юности, ему не казалось пробуждением, прогрессом, не казалось безусловно ценным и правильным признавать внешний мир в лице Плинио, но сознательно и четко отмежевываться от этого мира как касталиец? И снова это было прогрессом и чем-то существенным, когда он после долгих сомнений остановил свой выбор на игре в бисер и вальдцельской жизни. И снова – когда согласился, чтобы мастер Томас взял его на службу, а мастер музыки принял в Орден, и когда позднее сам стал магистром. Это были все маленькие или большие шаги на прямом с виду пути –
однако теперь, в конце этого пути, он отнюдь не стоял в сердце мира и средоточии истины, нет, и теперешнее пробуждение тоже состояло лишь в том, что он как бы открыл глаза, увидел себя в новом положении и пытался приспособиться к новой ситуации. Та же строгая, ясная,
определенная, прямая тропа, что приводила его в
Вальдцель, в Мариафельс, в Орден, к магистерству,
уводила его теперь прочь. То, что было чередой актов пробуждения, было одновременно чередой прощаний.
Касталия, игра в бисер, сан магистра – все это были темы,
которые надо было проварьировать и исчерпать,
пространства, дали, которые надо было прошагать и переступить. Они были у него уже позади. И когда-то,
думая и поступая не так, как сегодня, а прямо противоположным образом, он явно все-таки что-то уже знал или, во всяком случае, догадывался об этом подвохе;
разве не озаглавил он то стихотворение студенческих лет,
где речь шла о ступенях и о прощаниях, кличем
«Переступить пределы!»?
Итак, путь его шел по кругу, или по эллипсу, или по спирали, как угодно, только не по прямой, ибо прямолинейность была явно свойственна лишь геометрии,
а не природе и жизни. Но обращенному к самому себе ободрительному призыву этих стихов он, даже когда давно забыл и их, и свое тогдашнее пробуждение, следовал преданно; пусть не безупречно, пусть не без колебаний,
сомнений, слабости и борьбы, но он шагал ступень за ступенью, даль за далью отважно, сосредоточенно и более или менее весело, не так лучезарно, как старый мастер музыки, но без усталости, без мрачности, без неверности,
без измен. И если он теперь, по касталийским понятиям,
совершает измену, если, всей орденской нравственности наперекор, действует как бы в собственных интересах и,
значит, по произволу, то и это произойдет в духе отваги и музыки и, значит, с соблюдением такта и весело, а там будь что будет. Суметь бы доказать и другим то, что казалось таким ясным ему, – что «произвол» его теперешних действий на самом деле был служением и повиновением, что шел он, Кнехт, не к свободе, а к новой,
неведомой, жутковатой связанности и не как дезертир, а как человек призванный, не своевольно, а повинуясь, не как хозяин положения, а как жертва! Но как же тогда обстояло дело с добродетелями
– веселостью,
соблюдением такта, отвагой? Они становились меньше, но сохранялись. Даже если ты не шел, а тебя вели, даже если не было самовольного переступания пределов, а было лишь вращение пространства вокруг стоявшего в его центре, добродетели все же продолжали существовать и сохраняли свою ценность и свое волшебство, они состояли в том, чтобы говорить «да», а не «нет»,
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   22


написать администратору сайта