|
тексты. Рассказ Рида Грачева диспут о счастье
I Когда состязание было объявлено, никто в городе не сомневался, что выполнить задачу способен только Дважды-Венчанный — на весь мир прославленный художник, гордость города. И только сам он чувствовал в душе некоторый страх: он знал силу молодого Единорога, своего ученика. Глашатаи ходили по городу и привычно зычными голосами возвещали на перекрестках состоявшееся постановление народного собрания: назначить состязание на картину, изображающую красоту женщины; картина эта, огромных размеров, будет водружена в центральной нише портика на площади Красоты, чтоб каждый проходящий издалека мог видеть картину и неустанно славить творца за данную им миру радость. Ровно через год, в месяц винограда, картины должны быть выставлены на всенародный суд. Чья картина окажется достойною украсить собою лучшую площадь великого города, тот будет награжден щедрее, чем когда-то награждали цари: тройной лавровый венок украсит его голову, и будет победителю имя — Трижды-Венчанный. Так выкликали глашатаи на перекрестках и рынках города, а Дважды-Венчанный, в дорожной шляпе и с котомкою за плечами, с кизилевою палкою в руке и с золотом в поясе, уже выходил из города. Седая борода его шевелилась под ветром, большие, всегда тоскующие глаза смотрели вверх, в горы, куда поднималась меж виноградников каменистая дорога. Он шел искать по миру высшую Красоту, запечатленную творцом в женском образе. У хижины за плетнем чернокудрый юноша рубил секирою хворост на обрубке граба. Он увидел путника, выпрямился, откинул кудри с загорелого лица и радостно сверкнул зубами и белками глаз. — Учитель, радуйся! — весело приветствовал он путника. — Радуйся, сын мой! — ответствовал Дважды-Венчанный и узнал Единорога, любимого своего ученика. — В далекий путь идешь ты, учитель. Шляпа у тебя на голове и котомка за плечами, и сандалии у тебя из тяжелой буйволовой кожи. Куда идешь ты? Зайди под мой кров, отец мой, осушим с тобою по кружке доброго вина, чтоб мне пожелать тебе счастливой дороги. И с большою поспешностью ответил Дважды-Венчанный: — Охотно, сын мой! Единорог с размаху всадил блестящую секиру в обрубок и крикнул, ликуя: — Зорька! Скорее сюда! Неси нам лучшего вина, сыру, винограду!.. Великая радость нисходит на дом наш: учитель мой идет ко мне! Они сели перед хижиною, в тени виноградных лоз, свешивавших над их головами черные свои гроздья. С робким благоговением поглядывая на великого, Зорька поставила на стол кувшин с вином, деревянные тарелки с сыром, виноградом и хлебом. И спросил Единорог: — Куда собрался ты, учитель? Дважды-Венчанный поставил кружку и удивленно поглядел на него. — Разве ты не слышал, о чем третий день кричат глашатаи на площадях и перекрестках города? — Слышал. — И… думаешь выступить на состязании? — Да, учитель. Знаю, что придется бороться с тобою, но такая борьба не может быть тебе обидна. Знаю, что трудна будет борьба, но не художник тот, кто бы испугался ее. — Я так и думал. Знаю и я, что борьба предстоит трудная и победить тебя будет нелегко. Когда же идешь ты в путь? — Куда? — Как куда? Искать ту высшую Красоту, которая где-нибудь да должна же быть. Отыскивать ее, в кого бы она ни была вложена — в гордую ли царевну, в дикую ли пастушку, в смелую ли рыбачку, или в тихую дочь виноградаря. Единорог беззаботно усмехнулся. — Я уж нашел ее. Сердце Дважды-Венчанного забилось медленными, сильными толчками, груди стало мало воздуха, а седая голова задрожала. Он осторожно спросил, не надеясь получить правдивого ответа: — Где же ты нашел ее? — А вот она! И Единорог указал на Зорьку, свою возлюбленную. Взгляд его был прям, и в нем не было лукавства. Дважды-Венчанный в изумлении смотрел на него. — Она? — Ну да! Голова старика перестала дрожать, и сердце забилось ровно. И заговорило в нем чувство учителя. — Сын мой! Твоя возлюбленная мила, я не спорю. Счастлив тот, чью шею обнимают эти стройные золотистые руки, к чьей груди прижимается эта прелестная грудь. Но, подумай, та ли эта красота, которая должна повергнуть перед собою мир. — Да, именно та самая. Нет в мире и не может быть красоты выше красоты золотой моей Зорьки, — восторженно сказал Единорог. И взяло на минуту сомнение Дважды-Венчанного: не обманул ли его опытный его глаз, не просмотрел ли он чего в этой девушке, потупленно стоявшей в горячей тени виноградных лоз? Осторожно и испытующе он оглядел ее. Обыкновеннейшая девушка, каких везде можно встретить десятки. Широкое лицо, немножко косо прорезанные глаза, немножко редко поставленные зубы. Глаза милые, большие, но и в них ничего особенного… Как слепы влюбленные! В груди учителя забился ликующий смех, но лицо осталось серьезным. Он встал и, пряча лукавство, сказал: — Может быть, ты и прав. Блажен ты, что так близко нашел то, что мне предстоит искать так далеко и долго… Радуйся! И ты радуйся, счастливая меж дев! Когда Дважды-Венчанный вышел на дорогу, он вздохнул облегченно и успокоенно: единственный опасный соперник сам, в любовном своем ослеплении, устранил себя с его пути. Спина старика выпрямилась, и, сокращая путь, он бодро зашагал в гору по белым камням русла высохшего горного ручья. II Дважды-Венчанный переходил из города в город, из деревни в деревню, переплывал с острова на остров. Не зная усталости, искал он деву, в которую природа вложила лучшую свою красоту. Он искал в виноградниках и рыбачьих хижинах, в храмах и на базарах, в виллах знатных господ, в дворцах восточных царей. Славное имя его открывало перед ним все двери, делало его повсюду желанным гостем. Но нигде не находил он той, которую искал. Однажды, в месяц ветров, за морем, он увидел у городских ворот едущую на мулах восточную царевну и остановился и с минуту жадно смотрел на ее сверкающую красоту. И подумал в колебании: «Может быть, она?» Но сейчас же преодолел себя, отвернулся и решительно зашагал дальше. — Может быть? Значит, не она… Истинная красота, как светляк, — сказал он себе. — Когда ночью ищешь в лесу светляков, часто бывает: вдруг остановишься — «Стой! Кажется, светляк!» Кажется?.. Не останавливайся, иди дальше. Это белеет в темноте камушек или цветок анемона, это клочок лунного света упал в чаще на увядший листок. Когда ясным своим светом, пронзая темноту, засветится светляк, — тогда не спрашиваешь себя, тогда прямо и уверенно говоришь: это он! Месяц шел за месяцем. Отшумели на море равноденственные бури, осыпались листья с дубов. Все ниже стало ходить солнце, все глубже заглядывать в окна хижин. Туманные тени поползли по волнам остывающего моря. Горы надели на головы белые шапки, ледяной ветер гнал по долинам сухой, шуршащий снег. И опять солнце стало ходить выше. Перед утреннею зарею выбегал из-за гор небесный Стрелец и целился стрелою в изогнутую спину сверкающего Скорпиона. Больше пригревало теплом. А Дважды-Венчанный странствовал. Был месяц фиалок. Путник расположился, на ночлег на песчаном берегу бухты. Отпил из фляги вина, перекусил куском черствого ячменного хлеба с овечьим сыром, сделал себе ложе: нагреб для изголовья возвышение из морского песку, разостлал волосяной свой плащ и склонился на ложе головою. В теле была усталость, в душе — отчаяние. Никогда, никогда, казалось ему, не найдет он того, чего ищет. Не найдет, потому что не способен найти. С полуденной стороны, от гор, дул теплый ветер, и весь он был пропитан запахом фиалок. Там, на горных перевалах, лесные поляны покрыты сплошными коврами фиалок. Сегодня вечером он шел тропинкою по этим перевалам и любовался всем, что кругом, и вдыхал целомудренные запахи ранней весны. А теперь, когда сумерки одели горы, когда в теплом ветре издалека несся запах фиалок, ему казалось: там все прекраснее, таинственнее и глубже, чем он сумел увидеть вблизи. А пойдет туда, — и опять красота отодвинется, и опять будет хорошо, но не то… Что же это за колдовство в мировой красоте, что она вечно ускользает от человека, вечно недоступна и непостижима и не укладывается целиком ни в какие формы природы? Оглянулся Дважды-Венчанный на все, что сотворил за свою жизнь, что сделало его славным на весь мир, и припал лицом к изголовью. Противно стало ему и стыдно за неумелые его намеки на то великое и непостигаемое, что носилось перед его тоскующими глазами и чего никогда он не смог воплотить в формы и краски. Так он и заснул, уткнувшись лицом в жесткий свой плащ. С гор все дул теплый ветер, пропитанный запахом фиалок, и вздыхало вдоль берега вечно тоскующее, не знающее спокойствия море. Когда Дважды-Венчанный проснулся, над морем занималась зеленовато-золотистая заря. Горы, кусты, колючая трава на берегу стояли в ровном сумеречном свете, — мягко светящиеся, объединенные; свет обнимался с тенью. Потом запылал над морем огромный, ясный костер, без дыма и чада, медленно вылетело из него солнце и ударило лучами по земле. И отшатнулся свет от тени, и разъединились они. Ярче стал свет, чернее тень. Дважды-Вечанный взглянул на мрачные, утонувшие в тени горы. Взглянул — и вскочил на ноги быстро, как юноша. С предгорного холма, залитая лучами солнца, спускалась стройная дева в венке из фиалок. И сотряслась душа художника до самых глубин, и сразу, без колебаний, без вопросов, с ликованием воскликнула душа: — Это — она! Дважды-Венчанный упал на колени и в молитвенном восторге простер руки к светозарной деве. III Настал месяц винограда. Площадь Красоты, как море, шумела народом. В глубине площади возвышались два огромных, одинаковой величины, прямоугольника, завешенных полотном. Возле одного стоял Дважды-Венчанный, возле другого — Единорог. Толпа с обожанием смотрела на уверенное, сурово-спокойное лицо Дважды-Венчанного и посмеивалась, глядя на бледное под загаром лицо красавца Единорога. Граждане кричали: — Единорог! Беги со своею мазнею, не срамись. Единорог в ответ встряхивал курчавыми волосами и вызывающе усмехался, сверкая зубами. Старец в пурпуровом плаще и с золотым обручем на голове ударил палочкой из слоновой кости по серебряному колоколу. Все притихли. Старец простер палочку к картине Дважды-Венчанного. Полотно скользнуло вниз. Высоко над толпою стояла спускающаяся с высоты, озаренная восходящим солнцем дева в венке из фиалок. За нею громоздились темносерые выступы суровых гор, еще не тронутых солнцем. По толпе пронесся гул, и вдруг стало на площади тихо, как знойным полднем в горном лесу. Божественно-спокойная, стояла дева и смотрела на толпу большими глазами, ясными, как утреннее небо после ночной грозы. Никто никогда еще не видал в мире такой красоты. Она слепила взгляд, хотелось прикрыть глаза, как от солнца, только что вышедшего из моря. Но падала рука, не дошедши до глаз, потому что не могли глаза оторваться от созерцания. А когда отрывались и смотрели по сторонам, было с ними, как после взгляда на солнце, только что вышедшее из моря: все вокруг казалось темным и смутным. Тело, какого еще не обнимала ни одна мужская рука, сквозило сквозь легкую ткань. Но не было вожделения. Было только молитвенное склонение и блаженная, нездешняя печаль.
Темные горы были за девой, и темно стало кругом на площади. Девы и жены пристыженно отвращали лица в сторону, а юноши и мужи глядели на Фиалковенчанную, переносили взгляд на своих возлюбленных и спрашивали себя: что же нравилось им в этих нескладных телах и обыденных лицах, в этих глазах, тусклых, как коптящий ночник? Старый погонщик мулов, с брюзгливым лицом и щетиною на подбородке, искоса оглядывал свою старуху; была она жирная, с отвислым подбородком и огромною грудью, с лицом, красным от кухонного чада. Взглянул он опять на Фиалковенчанную и опять на жену. Больно ущемила тоска по красоте его жесткое, как подошва, сердце, и страшно стало ему, с кем суждено проводить ему его трудную, серую жизнь. Долго стояли люди в благоговейном молчании, и смотрели, и что-то шептали. И всеобщий вздох священной, великой тоски пронесся над толпою. Старец в красном плаще стряхнул с себя очарование и встал. Было лицо его строго и торжественно. С усилием, как бы свершая вынужденное кощунство, протянул он палочку ко второй картине. IV Покров упал. Ропот недоумения и негодования прошел по площади. На скамье, охватив колено руками, подавшись лицом вперед, сидела и смотрела на толпу — Зорька! Люди не верили глазам и не верили, чтоб до такой наглости мог дойти Единорог. Да, Зорька! Та самая Зорька, что по утрам возвращается с рынка, неся в корзине полдесятка кефалей, пучки чесноку и петрушки; та самая Зорька, что мотыжит за городом свой виноградник и по вечерам доит на дворике коз. Сидит, охватив колено руками, и смотрит на толпу. За нею — полуоблупившаяся стена хижины и косяк двери, над головою — виноградные листья, красные по краям, меж них — тяжелые, сизые гроздья, а вокруг нее — горячая, напоенная солнцем тень. И все. И была она на картине такая же большая, локтей в двадцать, как и божественная дева на соседней картине. — Хоть с гору величиной нарисуй, лучше не станет! — крикнул озорной голос. И все засмеялись. Раздался свист, шип. Кто-то завопил: — Камнями его! И другие подхватили: — Побить камнями! Но вот шум начал понемногу затихать. Кричащие и хохочущие рты сомкнулись, поднятые с камнями руки опустились. И вдруг стало тихо. Так иногда неожиданно налетит с гор ветер, — завоет, завьется, поднимет к небу уличную пыль — и вдруг упадет, как в землю уйдет. Люди смотрели на Зорьку, и Зорька смотрела на них. Один юноша в недоумении пожал плечами и сказал другому: — А знаешь, я до сих пор не замечал, что Зорька так прелестна. Ты не находишь? И другой ответил задумчиво: — Странно, но так. Глаз не могу оторвать. Высоко подняв брови, как будто прислушиваясь к чему-то, Зорька смотрела перед собою. Чуть заметная счастливая улыбка замерла на губах, в глазах был стыдливый испуг и блаженное недоумение перед встающим огромным счастьем. Она противилась, упиралась и, однако, вся устремилась вперед в радостном, неодолимом порыве. И вся светилась изнутри. Как будто кто-то, втайне давно любимый, неожиданно наклонился к ней и тихо-тихо прошептал: — Зорька! Люблю! Люди молчали и смотрели. Они забыли, что это — та самая Зорька, которая носит в корзине тускло поблескивающую рыбу и серебряные пучки чесноку, не замечали, что лицо ее несколько широко, а глаза поставлены немного косо. Казалось, будь она безобразна, как дочь кочевника, с приплюснутым носом и глазами, как щелки, — само безобразие, освещенное изнутри этим чудесным светом, претворилось бы в красоту небывалую. Как будто солнце взошло высоко над площадью. Радостный, греющий свет лился от картины и озарял все кругом. Вспомнились каждому лучшие минуты его любви. Тем же светом, что сиял в Зорьке, светилось вдруг преобразившееся лицо его возлюбленной в часы тайных встреч, в часы первых чистых и робких ласк, когда неожиданно выходит на свет и широко распускается глубоко скрытая, вечная, покоряющая красота, заложенная творцом во всякую без исключения женщину. Прояснилось лицо старого брюзги-погонщика, взглянул он на свою старуху, и улыбнулся, и толкнул ее сухим локтем в жирный бок. — А помнишь, старуха… Гы-гы!.. У водопоя-то? Ты поила коз, а я перепрыгнул через плетень… Молодой месяц стоял над горой, цвели дикие сливы… И, застенчиво улыбнувшись, взглянули на него с оплывшего, багрового лица знакомые, милые, давно забытые глаза, и осветилось это лицо отблеском того вечного света, который шел от Зорьки. Погонщик хихикал и грязною рукою вытирал слезы на гноящихся своих глазах. И казалось ему, — не умел он ценить того, что у него было, и по собственной вине сделал свою жизнь серою и безрадостною. Это был он, который первым крикнул на всю площадь: — Да будет Единорог Трижды-Венчанным! 1919 14 Викентий Вересаев
Легенда
Эту легенду мне когда-то рассказал путешественник-англичанин.
Однажды пароход заночевал из-за туманов близ острова Самоа. Толпа веселых, подвыпивших моряков съехала на берег. Вошли в лес, стали разводить костер. Нарезали сучьев, срубили и свалили кокосовое дерево, чтобы сорвать орехи. Вдруг они услышали в темноте кругом тихие стоны и оханья. Жуть их взяла. Всю ночь моряки не спали и жались к костру. И всю ночь вокруг них раздавался судорожный какой-то шорох, вздохи и стоны.
А когда рассвело, они увидели вот что. Из ствола и из пня срубленной пальмы сочилась кровь, стояли красные лужи. Оборванные лианы корчились на земле, как перерезанные змеи. Из обрубленных сучьев капали алые капли. Это был священный лес. В Самоа есть священные леса, деревья в них живые, у них есть душа, в волокнах бежит кровь. В таком лесу туземцы не позволяют себе сорвать ни листочка.
Веселые моряки не погибли. Они воротились на пароход. Но всю остальную жизнь они никогда уже больше не улыбались.
Мне представляется: наша жизнь– это такой же священный лес. Мы входим в него так себе, чтобы развлечься, позабавиться. А кругом все живет, все чувствует глубоко и сильно. Мы ударим топором, ждем – побежит бесцветный, холодный сок, а начинает хлестать красная, горячая кровь… Как все это сложно, глубоко и таинственно! Да, в жизнь нужно входить не веселым гулякою, как в приятную рощу, а с благоговейным трепетом, как в священный лес, полный жизни и тайны. 15 Рэй Брэдбери. Улыбка
-----------------------------------------------------------------------
Ray Bradbury. The Smile.
-----------------------------------------------------------------------
На главной площади очередь установилась еще в пять часов, когда за
выбеленными инеем полями пели далекие петухи и нигде не было огней. Тогда
вокруг, среди разбитых зданий, клочьями висел туман, но теперь, в семь
утра, рассвело, и он начал таять. Вдоль дороги по-двое, по-трое
подстраивались к очереди еще люди, которых приманил в город праздник и
базарный день.
Мальчишка стоял сразу за двумя мужчинами, которые громко разговаривали
между собой, и в чистом холодном воздухе звук голосов казался вдвое
громче.
Мальчишка притопывал на месте и дул на свои красные, в цыпках, руки,
поглядывая то на грязную, из грубой мешковины, одежду соседей, то на
длинный ряд мужчин и женщин впереди.
- Слышь, парень, ты-то что здесь делаешь в такую рань? - сказал человек
за его спиной.
- Это мое место, я тут очередь занял, - ответил мальчик.
- Бежал бы ты, мальчик, отсюда, уступил бы свое место тому, кто знает в
этом толк!
- Оставь в покое парня, - вмешался, резко обернувшись, один из мужчин,
стоящих впереди.
- Я же пошутил. - Задний положил руку на голову мальчишки. Мальчик
угрюмо стряхнул ее. - Просто подумал, чудно это-ребенок, такая рань а он
не спит.
- Этот парень знает толк в искусстве, ясно? - сказал заступник, его
фамилия была Григсби. - Тебя как звать-то, малец?
- Том.
- Наш Том, уж он плюнет что надо, в самую точку-верно. Том?
- Точно!
Смех покатился по шеренге людей.
Впереди кто-то продавал горячий кофе в треснувших чашках. Поглядев
туда. Том увидел маленький жаркий костер и бурлящее варево в ржавой
кастрюле. Это был не настоящий кофе. Его заварили из каких-то ягод,
собранных на лугах за городом, и продавали по пенни чашка, согреть
желудок" но мало кто покупал, мало кому это было по карману.
Том устремил взгляд туда, где очередь пропадала за разваленной взрывом
каменной стеной.
- Говорят, она _улыбается_, - сказал мальчик.
- Ага, улыбается, - ответил Григсби.
- Говорят, она сделана из краски и холста.
- Точно. Потому-то и сдается мне, что она не подлинная. Та, настоящая,
- я слышал - была на доске нарисована, в незапамятные времена.
- Говорят, ей четыреста лет.
- Если не больше. Коли. уж на то пошло, никому не известно, какой
сейчас год.
- Две тысячи шестьдесят первый!
- Верно, так говорят, парень, говорят. Брешут. А может, трехтысячный!
Или пятитысячный! Почем мы можем знать? Сколько времени одна сплошная
катавасия была... И достались нам только рожки да ножки.
Они шаркали ногами, медленно продвигаясь вперед по холодным камням
мостовой.
- Скоро мы ее увидим? - уныло протянул Том.
- Еще несколько минут, не больше. Они огородили ее, повесили на четырех
латунных столбиках бархатную веревку, все честь по чести, чтобы люди не
подходили слишком близко. И учти, Том, никаких камней, они запретили
бросать в нее камни.
- Ладно, сэр.
Солнце поднималось все выше по небосводу, неся тепло, и мужчины
сбросили с себя измазанные дерюги и грязные шляпы.
- А зачем мы все тут собрались? - спросил, подумав, Том. - Почему мы
должны плевать?
Тригсби и не взглянул на него, он смотрел на солнце, соображая, который
час.
- Э, Том, причин уйма. - Он рассеянно протянул руку к карману, которого
уже давно не было, за несуществующей сигаретой. Том видел это движение
миллион раз. - Тут все дело в ненависти, ненависти ко всему, что связано с
Прошлым. Ответь-ка ты мне, как мы дошли до такого состояния? Города--труды
развалин, дороги от бомбежек-словно пила, вверх-вниз, поля по ночам
светятся, радиоактивные... Вот и скажи, Том, что это, если не последняя
подлость?
- Да, сэр, конечно.
- То-то и оно... Человек ненавидит то, что его сгубило, что ему жизнь
поломало. Так уж он устроен. Неразумно, может быть но такова человеческая
природа.
- А если хоть кто-нибудь или что-нибудь, чего бы мы не ненавидели? -
сказал Том.
- Во-во! А все эта орава идиотов, которая заправляла миром в Прошлом!
Вот и стоим здесь с самого утра, кишки подвело, стучим от холода
зубами-ядовитые троглодиты, ни покурить, ни выпить, никакой тебе утехи,
кроме этих наших праздников. Том. Наших праздников...
Том мысленно перебрал праздники, в которых участвовал за последние
годы. Вспомнил, как рвали и жгли книги на площади, и все смеялись, точно
пьяные. А праздник науки месяц тому назад, когда притащили в город
последний автомобиль, потом бросили жребий, и счастливчики могли по одному
разу долбануть машину кувалдой!..
- Помню ли я, Том? Помню ли? Да ведь я же разбил переднее
стекло-стекло, слышишь? господи, звук-то какой был, прелесть! Тррахх!
Том и впрямь словно услышал, как стекло рассыпается сверкающими
осколками.
- А Биллу Гендерсону досталось мотор раздолбать. Эх, и лихо же он это
сработал, прямо мастерски. Бамм! Но лучше всего, - продолжал вспоминать
Григсби, - было в тот раз, когда громили завод, который еще пытался
выпускать самолеты. И отвели же мы душеньку! А потом нашли типографию и
склад боеприпасов-и взорвали их вместе! Представляешь себе. Том? - -
Том подумал.
- Ага.
Полдень. Запахи разрушенного города отравляли жаркий воздух, что-то
копошилось среди обломков зданий.
- Сэр, это больше никогда не вернется?
- Что-цивилизация? А кому она нужна? Во всяком случае не мне!
- А я так готов ее терпеть, - сказал один из очереди. - Не все,
конечно, но были и в ней свои хорошие стороны...
- Чего зря болтать-то! - крикнул Григсби. - Все равно впустую.
- Э, - упорствовал один из очереди, - не торопитесь. Вот увидите: еще
появится башковитый человек, который ее подлатает. Попомните мои слова.
Человек с душой.
- Не будет того, сказал - Григсби.
- А я говорю, появится. Человек, у которого душа лежит к красивому. Он
вернет нам-нет, не старую, а, так сказать, ограниченную цивилизацию,
такую, чтобы мы могли жить мирно.
- Не успеешь и глазом моргнуть, как опять война!
- Почему же? Может, на этот раз все будет иначе. Наконец и они вступили
на главную площадь. Одновременно в город въехал верховой; держа в руке
листок бумаги, Огороженное пространство было в самом центре площади. Том,
Григсби и все остальные, копя слюну, подвигались вперед - шли,
изготовившись, предвкушая, с расширившимися зрачками. Сердце Тома билось
часто-часто, и земля жгла его босые пятки.
- Ну, Том, сейчас наша очередь, не зевай! - По углам огороженной
площадки стояло четверо полицейских-четверо мужчин с желтым шнурком на
запястьях, знаком их власти над остальными. Они должны были следить за
тем, чтобы не бросали камней.
- Это для того, - уже напоследок объяснил Григсби, - чтобы каждому
досталось плюнуть по разку, понял, Том? Ну, давай!
Том замер перед картиной, глядя на нее.
- Ну, плюй же!
У мальчишки пересохло во рту.
- Том, давай! Живее!
- Но, - медленно произнес Том, - она же красивая!
- Ладно, я плюну за тебя!
Плевок Григсби блеснул в лучах солнца. Женщина на картине улыбалась
таинственно-печально, и Том, отвечая на ее взгляд, чувствовал, как
колотится его сердце, а в ушах будто звучала музыка.
- Она красивая, - повторил он.
- Иди уж, пока полиция...
- Внимание!
Очередь притихла. Только что они бранили Тома - стал как пень! - а
теперь все повернулись к верховому.
- Как ее звать, сэр? - тихо спросил Том.
- Картину-то? Кажется, "Мона Лиза"... Точно: "Мона Лиза".
- Слушайте объявление, - сказал верховой. - Власти постановили, что
сегодня в полдень портрет на площади будет передан в руки здешних жителей,
дабы они могли принять участие в уничтожении...
Том и ахнуть не успел, как толпа, крича, толкаясь, мечась, понесла его
к картине. Резкий звук рвущегося холста... Полицейские бросились наутек.
Толпа выла, и руки клевали портрет, словно голодные птицы. Том
почувствовал, как его буквально швырнули сквозь разбитую раму. Слепо
подражая остальным, он вытянул руку, схватил клочок лоснящегося холста,
дернул и упал, а толчки и пинки вышибли его из толпы на волю. Весь в
ссадинах, одежда разорвана, он смотрел, как старухи жевали куски холста,
как мужчины разламывали раму, поддавали ногой жесткие лоскуты, рвали их в
мелкие-мелкие клочья.
Один Том стоял притихший в стороне от этой свистопляски. Он глянул на
свою руку. Она судорожно притиснула к груди кусок холста, пряча его.
- Эй, Том, ты что же! - крикнул Григсби. Не говоря ни слова,
всхлипывая. Том побежал прочь. За город, на испещренную воронками дорогу,
через поле, через мелкую речушку, он бежал и бежал, не оглядываясь, и
сжатая в кулак рука была спрятана под куртку.
На закате он достиг маленькой деревушки и пробежал через нее. В девять
часов он был у разбитого здания фермы. За ней, в том, что осталось от
силосной башни, под навесом, его встретили звуки, которые сказали ему, что
семья спит-спит мать, отец, брат. Тихонько, молча, он скользнул в узкую
дверь и лег, часто дыша.
- Том? - раздался во мраке голос матери.
- Да.
- Где ты болтался? - рявкнул отец. - Погоди, вот я тебе утром всыплю...
Кто-то пнул его ногой. Его собственный брат, которому пришлось сегодня
в одиночку трудиться на их огороде.
- Ложись! - негромко прикрикнула на него мать.
Еще пинок.
Том дышал уже ровнее. Кругом царила тишина. Рука его была плотно-плотно
прижата к груди. Полчаса лежал он так, зажмурив глаза.
Потом ощутил что-то: холодный белый свет. Высоко в небе плыла луна, и
маленький квадратик света полз по телу Тома. Только теперь его рука
ослабила хватку. Тихо, осторожно, прислушиваясь к движениям спящих, Том
поднял ее. Он помедлил, глубоко-глубоко вздохнул, потом, весь ожидание,
разжал пальцы и разгладил клочок закрашенного холста.
Мир спал, освещенный луной.
А на его ладони лежала Улыбка.
Он смотрел на нее в белом свете, который падал с полуночного неба. И
тихо повторял про себя, снова и снова: "Улыбка, чудесная улыбка..."
Час спустя он все еще видел ее, даже после того как осторожно сложил ее
и спрятал. Он закрыл глаза, и снова во мраке перед ним - Улыбка. Ласковая,
добрая, она была Там и тогда, когда он уснул, а мир был объят безмолвием,
и луна плыла в холодном небе сперва вверх, потом вниз, навстречу утру. 16 МИХАИЛ ЗОЩЕНКО
ОБЕЗЬЯНИЙ ЯЗЫК
Трудный этот русский язык, дорогие граждане! Беда, какой трудный.
Главная причина в том, что иностранных слов в нём до чёрта. Ну, взять французскую речь. Всё хорошо и понятно. Кескёсе, мерси, комси — всё, обратите ваше внимание, чисто французские, натуральные, понятные слова.
А нуте-ка, сунься теперь с русской фразой — беда. Вся речь пересыпана словами с иностранным, туманным значением.
От этого затрудняется речь, нарушается дыхание и треплются нервы.
Я вот на днях слышал разговор. На собрании было. Соседи мои разговорились.
Очень умный и интеллигентный разговор был, но я, человек без высшего образования, понимал ихний разговор с трудом и хлопал ушами.
Началось дело с пустяков.
Мой сосед, не старый ещё мужчина, с бородой, наклонился к своему соседу слева и вежливо спросил:
— А что, товарищ, это заседание пленарное будет али как?
— Пленарное,— небрежно ответил сосед.
— Ишь ты,— удивился первый,— то-то я и гляжу, что такое? Как будто оно и пленарное.
— Да уж будьте покойны,— строго ответил второй.— Сегодня сильно пленарное и кворум такой подобрался — только держись.
— Да ну? — спросил сосед.— Неужели и кворум подобрался?
— Ей-богу,— сказал второй.
— И что же он, кворум-то этот?
— Да ничего,— ответил сосед, несколько растерявшись.— Подобрался, и всё тут.
— Скажи на милость,— с огорчением покачал головой первый сосед.— С чего бы это он, а?
Второй сосед развёл руками и строго посмотрел на собеседника, потом добавил с мягкой улыбкой:
— Вот вы, товарищ, небось, не одобряете эти пленарные заседания... А мне как-то они ближе. Всё как-то, знаете ли, выходит в них минимально по существу дня... Хотя я, прямо скажу, последнее время отношусь довольно перманентно к этим собраниям. Так, знаете ли, индустрия из пустого в порожнее.
— Не всегда это,— возразил первый.— Если, конечно, посмотреть с точки зрения. Вступить, так сказать, на точку зрения и оттеда, с точки зрения, то да — индустрия конкретно.
— Конкретно фактически,— строго поправил второй.
— Пожалуй,— согласился собеседник.— Это я тоже допущаю. Конкретно фактически. Хотя как когда...
— Всегда,— коротко отрезал второй.— Всегда, уважаемый товарищ. Особенно, если после речей подсекция заварится минимально. Дискуссии и крику тогда не оберёшься...
На трибуну взошёл человек и махнул рукой. Всё смолкло. Только соседи мои, несколько разгорячённые спором, не сразу замолчали. Первый сосед никак не мог помириться с тем, что подсекция заваривается минимально. Ему казалось, что подсекция заваривается несколько иначе.
На соседей моих зашикали. Соседи пожали плечами и смолкли. Потом первый сосед снова наклонился ко второму и тихо спросил:
— Это кто ж там такой вышедши?
— Это? Да это президиум вышедши. Очень острый мужчина. И оратор первейший. Завсегда остро говорит по существу дня.
Оратор простёр руку вперёд и начал речь.
И когда он произносил надменные слова с иностранным, туманным значением, соседи мои сурово кивали головами. Причём второй сосед строго поглядывал на первого, желая показать, что он всё же был прав в только что законченном споре.
Трудно, товарищи, говорить по-русски!
1925 17
|
|
|