Сенека Луций Анней Нравственные письма к Луцилию. Сенека приветствует Луцилия!
Скачать 2.51 Mb.
|
2. Жизнь и философия Сам выбор политической карьеры не был для Сенеки бесконфликтным. Такая карьера была вполне обычна для его сверстников; на этот же путь толкала его и семейная традиция. Отец Сенеки, соименный младшему сыну-философу, происходил из испанского города Корду бы (Кордовы), где в 4 г. до н. э. родился и сам Сенека. Провинциал Луций Анней Сенека Старший был не только римским всадником, но и настоящим римлянином старого закала, благочестиво уверенным в справедливости богов, в былом величии Рима, в преимуществе практической деятельности над философией, заниматься которой он не дал своей жене Гельвии, матери Сенеки. Подлинной его страстью была риторика: в молодости он побывал в Риме, слышал самых выдающихся ораторов своего времени, запомнил благодаря феноменальной памяти[19] множество декламаций видных ораторов эпохи Августа и на старости лет записал их для сыновей; эти «Свазории» и «Контроверсни» дошли до нас, в отличие от исторического труда, также написанного им в старости. В нем, несмотря на явную приверженность республике, Сенека Старший тем не менее признавал закономерность изменения строя: ведь «состарившаяся» ко времени гражданских войн республика не могла обойтись без «царствующего правителя» как «без опоры», чтобы не распасться[20]. Поэтому он не стоял в активной оппозиции к режиму, сам выполнял при Августе административные обязанности и мечтал о политической карьере для сыновей, — хотя, «хваля этот путь и побуждая к нему», понимал, что он «почетен, но опасен»[21]. Ради детей он и перебрался в Рим. И действительно, старший его сын Анней Новат, получивший по усыновлению имя Галлион[22], успешно прошел всю лестницу общественных должностей и достиг консульского ранга. Зато второй сын, Анней Мела, предпочел остаться частным лицом и вырастил своего сына Лукана в духе преклонения перед республикой. Младший сын увлекся философией с юности. Под влиянием учителей: Сотиона и Фабиана Папирия, вышедших из школы Секстиев, а также близкого к пифагорейству Аттала — Сенека неукоснительно следует строгим правилам воздержания, составлявшим важнейший элемент учения Секстиев[23]. Сенека сам рассказывает о привычках, которые удержал с той поры до старости, о причинах отказа от вегетарианства и о той роли, которую сыграл в этом отец (п. CXIII, 14— 23). Но, судя по всему, влияния отца хватило на большее: ему удалось направить рвение пылкого юноши по другому руслу и, пробудив его честолюбие, заставить его «вернуться к государственной жизни», вместо того чтобы стать профессиональным наставником-философом. Впрочем, первые же успехи Луцня Аннея Младшего были прерваны тяжелой болезнью; она чуть было не довела его до самоубийства, от которого удержала его только привязанность к отцу (п. LXXVIII, 2). Для излечения Сенека на много лет уезжает в Египет. Здесь он пишет некоторые свои естественнонаучные сочинения, не дошедшие до нас (например, «О стране и обрядах египтян»). Долгая отлучка расширила взгляд Сенеки, пробудила его интерес к иному, неримскому укладу жизни... По возвращении успехи возобновились: Светоний говорит о «расцвете славы» Сенеки при Калигуле[24]. Уже не столь молодой, но быстро наверстывающий упущенное писатель и оратор получает первую государственную должность, входит в сенат. Там одна из его речей вызвала такую зависть Калигулы, что тот распорядился убить Сенеку; спасло его только вмешательство какой-то из императорских наложниц, сказавшей, что слабый здоровьем оратор и так скоро умрет25. Это был первый гром над головой Сенеки; видимо, он всей фактурой своей личности слишком выделялся из среды раболепствующего сената. А первая гроза разразилась в 41 г., когда по инициативе Мессалины он был обвинен в прелюбодеянии с опальной племянницей Клавдия Юлией Ливиллой. Сенаторы требовали смерти для своего слишком уж ярко блиставшего сотоварища, и самому Клавдию пришлось ходатайствовать о замене казни ссылкой (Полиб., 13, 2 — 3). Местом ссылки была избрана Корсика; только в двух городах на острове жили римляне, да и то почти сплошь отставные солдаты, которые никак не могли составить компанию столичному жителю и философу. Потому не удивительна жалоба, высказанная Сенекой в одной из эпиграмм: Здесь только двое всего — ссыльный да ссылка — живут. Сперва Сенека пал духом. Его написанное в изгнании «Утешение к Полибию», влиятельному вольноотпущеннику, содержит слишком много комплиментов принцепсу, чтобы не быть ходатайством о помиловании. Однако позже он ободрился и вновь предался научным занятиям, увлеченный больше всего наблюдением небесных светил. Об этом пишет он сам в утешительном послании к матери Гельвии (Гельв., 8, 6). И автор приписываемой Сенеке трагедии «Октавия» заставляет философа вспоминать время ссылки в таких словах (ст. 881 ел.): Уж лучше жить мне на скалистой Корсике, Как прежде, вдалеке от глаз завистливых, Где сам себе принадлежал мои вольный дух. Всегда досуг имел я для излюбленных Занятий. Наблюдать мне было радостно Красу небес... Удаление из столицы, созерцание мира-космоса изменяли перспективу взгляда, сдвигали масштабы в земном мире. Ссылка с новой остротой поставила перед Сенекой вопрос об отчизне и чужбине, о Риме и мире. Представление о круге земель как едином обиталище человеческого рода в умозрительном виде было почерпнуто им из стоического учения; теперь, после двух долгих отлучек из столицы, оно наполнилось конкретным содержанием пережитого опыта. Люди непрестанно меняют место под солнцем, гонимые бедствиями, войнами, а чаще просто недовольством настоящим и надеждой на будущее. Ощущение безграничности мира и бесконечности человеческих странствий Сенека с особой силой выразил в пророческих словах хора в «Медее» (ст. 369 сл.): Для странствий новый положен предел, На новых землях встают города, Ничто не осталось на прежних местах, Стал торным путем весь мир... Пролетят века, и наступит срок, Когда мира предел разомкнет Океан, Широко распахнется простор земли И Тефиса явит нам новый свет, Отодвинув за Фулу последнюю грань. Это пророчество — лишь последний вывод из наблюдений над реальным строем жизни бескрайней империи, где путешествия и долгие, иногда длившиеся всю жизнь отлучки на чужбину давно стали явлениями повседневными. Но большинство людей — от правителя провинции, который не мог продолжать карьеру в Риме, не отбыв срок наместничества, до легионера, сражавшегося в Армении или в Парфии, — ощущали себя прежде всего римскими гражданами. Сенека идет наперекор этой центростремительной тенденции. Для него за практическими причинами человеческих странствий кроется врожденное свойство души, чья материя причастна материи вечно движущихся светил. Что считать родиной, если из-за всеобщих странствий почти нигде не найти аборигенов, если и самый Рим основан пришельцами и даже на неприютной и незаманчивой Корсике столько раз менялись народы (Гельв., 6 — 8)? И природа души, и историческое происхождение племен — все отрывает человека от клочка земли, где он родился. «Пусть мы проедем из конца в конец любые земли — нигде в мире мы не найдем чужой нам страны: отовсюду одинаково можно поднять глаза к небу» (Гельв., 9, 1). Ибо созерцание величия мира есть первый подлинный долг человека, несоизмеримый со всем тем, что у большинства принято звать долгом. Как в годы молодости, перед Сенекой вновь встал вопрос о сравнительной ценности «государственной жизни», от которой его насильно оторвали, и жизни созерцательной, — то есть долга перед государством и долга перед самим собой, поскольку лишь философия ведет к истинному благу. Ответ на него философ дал в трактате «О краткости жизни», который принято считать написанным в последние годы ссылки. Римская традиция связывала понятие долга (officium) лишь с обязанностями перед государством; жизнь, посвященная философии, литературе, науке, определялась словом «досуг». Сенека сохраняет эту терминологию, но в корне меняет соотношение ценностей. Выполнение долга перед государством ничего не приносит, кроме тревог и волнений, оно отнимает всякую возможность обратить взгляд на себя. Это доказывает пример даже таких людей, как Цицерон или Август, непрестанно мечтавший о «досуге». Что же говорить о наших днях, когда «долг» обязывает только к одному: во время утренних визитов не пропустить прихожей хотя бы одного из могущественных людей? — Нет, «без спешки исполнять истинный долг можно лишь тем, кто захочет каждый день быть в теснейшей близости к Зенону, к Пифагору, к Демокриту и другим зачинателям благих наук» (Кр. ж., 14, 5). Время корсиканской ссылки — период наибольшего удаления Сенеки от традиционно-римских воззрений. Он до такой степени ощутил себя философом и гражданином мира, что собирался в случае помилованья отправиться из Рима в Афины и заниматься одной лишь философией. Однако намеренье так и осталось намереньем. Помилованье пришло в 48 г., когда Мессалина была убита, а женою Клавдия стала Агриппина, сестра Ливиллы и мать Домиция Агенобарба — будущего императора Нерона. Она добилась возвращения Сенеки из ссылки, выхлопотала для него высокую государственную должность и предложила ему стать наставником ее сына, «чтобы такой наставник вел к возмужанию отрочество Домиция и чтобы его же советы шли на пользу ее надеждам на власть: ведь полагали, что Сенека в память о благодеянии предан Агриппине и, оскорбленный несправедливостью, враждебен Клавдию»[26]. Последний расчет не оправдался: никто из историков не говорит об участии Сенеки в интригах Агриппины, закончившихся отравлением Клавдия и воцарением Нерона. Но, принимая место наставника, Сенека, безусловно, шел на компромисс с собою, так как не мог не понимать планов Агриппины, будущей участи Британника, родного сына Клавдия, а может быть, и опасностей, ожидавших его самого[27]. Так или иначе, положение его стало двойственным, жизнь разошлась с начертанной им самим и как будто уже окончательно избранной программой. Как раскололись официальная и неофициальная линия его поведения, видно хотя бы из того, что после обожествления убитого Клавдия он написал для Нерона надгробное восхваление почившему и в то же время сочинил на него язвительнейшую сатиру «Отыквление»[28]. Но только ли честолюбие и корыстолюбие толкнуло Сенеку на такой путь? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно пристально взглянуть на то, что Сенека, оказавшийся ближайшим советником воцарившегося в 16 лет принцепса, делал и писал в первые пять лет его правления (конец 54 — 59 г.), которые принято считать счастливой эпохой принципата. С самого начала Сенека употребил свое влияние на то, чтобы обуздать властную жестокость Агриппины, которая первым делом поспешила расправиться с двумя своими противниками. «Она бы пошла в убийствах и дальше, не воспротивься ей Афраний Бурр и Анней Сенека. Они, наставники императорской юности, и, что редко между властвующими сообща, согласные между собой, одинаково вошли в силу, хоть и разными средствами: Бурр — тщанием в делах военных и строгими нравами, Сенека — наставлениями в красноречии и мягкостью без угодничества. Они помогали друг другу, чтобы легче было удержать пребывавшего в опасном возрасте принцепса, дозволив ему, если он пренебрежет добродетелью, некоторые наслаждения»[29]. Ценою компромиссов Бурру и Сенеке удалось добиться многого. Если не считать династического убийства Британника, до 59 г. Рим забывает о кровопролитии. Возрастает власть сената, о чем так мечтала республиканская оппозиция, достаточно открыто подававшая там голос. Проводятся финансовые мероприятия, имеющие целью отделить государственную казну от личного имущества императора. Объективно необходимые и прогрессивные устремления принципата к тому, чтобы превратить провинции из ограбляемых завоеванных областей в органические составные части единой империи, находят систематическое выражение в судебных процессах над наместниками, виновными в корыстных злоупотреблениях. Космополитические веянья носились в воздухе, но что у Нерона приняло форму несколько карикатурного эллинофильства (достаточно вспомнить его «гастрольное турне» по Греции!), то у Сенеки на уровне практическом выражалось в разумных политических мерах. Была предпринята и попытка положить конец политическим нравам, сложившимся при Тиберии, Калигуле и Клавдии, прежде всего — покончить с доносительством. К суду привлечен был Суиллий, при Клавдии — самый грозный и самый продажный обвинитель. Однако именно эта мера вызвала больше всего нареканий против Сенеки: слишком многие опасались судьбы Суиллия. Но Сенека не был бы Сенекой, если бы не попытался теоретически осмыслить свою политическую деятельность, найти ей оправдание с точки зрения нравственной нормы исповедуемого им стоицизма. Не будучи убежденным республиканцем, Сенека принимал взгляд древних стоиков, согласно которому монархия при справедливом царе может быть залогом благоденствия государства. Именно тут, как казалось Сенеке, и открывается выход. Исправить нравы «толпы» нельзя — об этом говорили и стоическое учение, и наблюдение жизни. В то же время старый стоический парадокс гласил, что «только мудрец умеет быть царем». Если у власти окажется «мудрец», то он и будет тем «справедливым царем», который обеспечит государству «наилучшее состояние». И когда принцепсом стал шестнадцатилетний воспитанник Сенеки, тому показалось, что идеал достижим. Спустя год после воцарения Нерона Сенека обратился к нему с трактатом «О милосердии», в котором начертал образ идеального государя (или, что то же, мудреца у власти — Мил., II, 5, 5) и противоположный ему образ тирана. Благодаря основной добродетели властвующего — разумному милосердию (отличному от неразумного сострадания!) — он находит должную меру между мягкостью и строгостью, необходимой для обуздания порочной толпы; так достигается основная цель — исправляются нравы, а благодаря этому воцаряется единодушие в государстве и любовь к принцепсу. Правда, последнему приходится больше обуздывать себя, нежели подданных, и «вершина величия» превращается в рабство (Мил., I, 8, 4). Такое самоограничение естественно для мудреца, — но Сенека сохраняет достаточное чувство реальности, чтобы не верить в мудреца на престоле, как и в чувство ответственности властвующего перед богами, людьми и законами, которое приписывается Нерону (Мил., I, 7, 1 и 1, 4). Поэтому он доказывает необходимость милосердия также и соображениями выгоды. Никакие запоры и крепостные стены не охранят царствующего так надежно, как любовь подданных (Мил., I, 11, 4). После красноречивого описания беспричинной жестокости как главнейшего порока тирана такое соображение должно напомнить о мече, поразившем Калигулу[30], о яде, которым извели Клавдия. .. Едва ли Сенека, вопреки прямым утверждениям в трактате, надеялся, что легковесный, склонный к актерству Нерон будет поистине «справедливым государем». Явные опасения звучат в обращенных к нему словах: «Это было бы трудно, будь твоя доброта не природной, а заемной и временной: ведь никто не может долго носить маску» (Мил., I, 1, 6). Расчет — жизненный, а не высказанный в книге — был на другое. Сенека давно уже понял, что при новом режиме служить можно только лицам («могущественным»), а не делу (Кр. ж., 2, 4—5). Так может быть, на этот раз служба одному человеку может превратиться в служение людям? — И вот начинается цепь интриг с целью ограничить влияние Агриппины, череда уступок порокам Нерона — тем, которые не так уж важны для дел государства... Первое время эти компромиссы по видимости оправдывали себя. Ощущение их оправданности пагубно влияет на поведение самого Сенеки: он принимает от своего воспитанника бесчисленные подарки, его богатства растут настолько, что все громче становятся разговоры о несоответствии проповеди Сенеки и его поступков. Правда, Тацит вкладывает эти обвинения в уста доносчику Суиллию[31], — но у обвинявших в руках были факты, и Сенеке пришлось защищаться. Его апологией стал трактат «О блаженной жизни». Однако значение книги выходит далеко за пределы простой самозащиты. Это самая решительная попытка Сенеки примирить стоическую доктрину и действительность. Только мудрец в силах осуществить идеальную норму поведения, пишет Сенека, но ведь ни он сам, ни даже основатели стои не могут быть названы мудрецами. Они, как и все люди, погружены в жизнь с ее заботами и требованиями, связаны с людьми, опутаны обязанностями перед близкими, перед государством. Как же при этом сберечь нравственную чистоту? — Нужно сохранять всегда и во всем сознание нравственной нормы. Это сознание — оно же совесть[32] — и отличает человека нравственного (философа) от толпы, полностью порабощенной заботами о богатствах, власти, наслаждениях. Но не только ради приближения к идеалу необходимо сознание нормы: оно противостоит беспринципному растворению в потоке жизни еще и потому, что в самой повседневной практике оно укажет путь и к сохранению внутренней свободы, и к служению другим людям. Так оно поможет тебе сделать твое богатство полезным для всех, научив тебя щедрости и благодеяниям. . . Понятие совести как осознанной разумом и в то же время пережитой чувством нравственной нормы было введено в стоицизм Сенекой. Именно оно позволяло ему сохранить живую связь с действительностью, уйти от доктринерской беспочвенности. И оно же было опорным камнем его противостояния беспринципному прагматизму, тому вульгарному «приятию жизни», которое сводилось к стремлению получить любой ценой как можно больше наслаждений, как можно больше благ. Но во главе подобных «жизнелюбцев» стоял сам Нерон. Поэтому политика уступок неминуемо уводила Сенеку все дальше и дальше от осознаваемой и прославляемой им нравственной нормы. Противоречие достигло кризисной остроты в момент убийства Агриппины. С точки зрения политической пользы Сенека должен был приветствовать уничтожение этой женщины, всегда боровшейся с ним за влияние на Нерона и при этом делавшей ставку на самые низменные инстинкты сына; с точки зрения здравого смысла Сенека понимал, что, противодействуя убийству, предотвратить его не сможет, а остатки влияния на Нерона потеряет. И вот он вынужден не только санкционировать матереубийство, но и написать для Нерона послание к сенату, в котором Агриппина обвинялась в покушении на сына. «В итоге ропот шел уже не против Нерона, чья чудовищность превосходила любые пени, а против Сенеки, облекшего в писаную речь признанье в преступлении»[33]. Вопреки всему, Сенека медлит уйти, несмотря на пример, поданный ему Тразеей Петом, все больше удалявшимся от дел, несмотря на потерю влияния и неизбежность скорой отставки. Что удерживало его: жажда ли власти, как утверждали недоброжелатели, надежда ли хоть в чем-то обуздать Нерона, или страх перед опасностью слишком резкого разрыва с ним, — сказать трудно. Лишь в 62 г. после смерти (или убийства) Бурра Сенека ходатайствует об отставке и хочет вернуть Нерону все полученные от него богатства. Нерон отказывается принять их обратно. Но Сенека «отменяет все заведенное в пору прежнего могущества: запрещает сборища приветствующих, избегает всякого сопровождения, редко показывается на улице, как будто его удерживает дома нездоровье либо занятия философией»[34]. Новая жизненная ситуация заставляет Сенеку по-новому рассмотреть вопрос об «otium» — «досуге» — и обязанностях перед государством. За пять лет служения сообществу людей, именуемому государством, так много было сделано, — и все сделанное рушилось. Ставка на Нерона оказалась битой: принцепс становился как бы живым воплощением самого явления нравственной безответственности, эгоистической агрессивной безудержности[35]. Стоило ли делать все, что было сделано, не правильнее ли было удалиться в Афины, отдаться философии? — Нет, — отвечает Сенека в трактате «О спокойствии души». Деянье остается для него истинным поприщем добродетели, и прежде всего деяние на благо государства. «Вот что, я полагаю, должна делать добродетель и тот, кто ей привержен: если фортуна возьмет верх и пресечет возможность действовать, пусть он не тотчас же бежит, повернувшись тылом и бросив оружие, в поисках укрытия, как будто есть место, куда не доберется погоня фортуны, — нет, пусть он берет на себя меньше обязанностей и с выбором отыщет нечто такое, чем может быть полезен государству. Нельзя нести военную службу? Пусть добивается общественных должностей. Приходится остаться частным лицом — пусть станет оратором. Принудили к молчанию пусть безмолвным присутствием помогает гражданам. Опасно даже выйти на форум — пусть по домам, на зрелищах, на пирах будет добрым товарищем, верным другом, воздержным сотрапезником. Лишившись обязанностей гражданина, пусть выполняет обязанности человека!.. Так что самое лучшее — сочетать досуг с делами, если деятельной жизни мешают случайные преграды либо состояние государства; ведь никогда не бывает все настолько недоступно, чтобы не осталось места для честного деянья» (Сп. д., 4, 2—3, 8). Под такою тирадой мог бы подписаться Цицерон! Нигде римская сущность Сенеки не сказалась так ясно, как здесь. Несмотря на отчетливо ощущаемую полемику со стоической оппозицией, ясно видно, что Сенека растет из тех же корней, что она, и в нем тоже живет дух Катона. Но вот отставка стала неизбежной (или уже произошла), вынужденный «досуг» сделался реальностью. И Сенека в третий раз обсуждает вопрос, который трактовал в диалогах «О краткости жизни» и «О спокойствии души»; он пишет книгу «О досуге» (от нее дошел фрагмент). Иногда считают, что содержащееся в ней прославление досуга свидетельствует о некоем пересмотре позиций. Действительно, теперь Сенека отстаивает право мудреца на досуг — в споре с основателями стой, посылавшими его в гущу государственных дел (Дос., 1, 4; 2, 1; 3, 1). Конечно, основным правилом остается предписание Зенона, которого держался и сам Сенека: «Пусть он (мудрый) берется за дела государства, если этому ничто не мешает» (Дос., 3, 2). Но человек имеет право на досуг, и не отслужив свой срок. На первый взгляд, Сенека возвращается к положениям трактата «О краткости жизни». Но там он делал упор на долг человека перед самим собою — теперь же на первое место выдвигается долг перед людьми. Исполнять этот долг учит пример отцов стоической философии, которые «выносили законы для всего рода человеческого, а не для одного государства» (Дос., 6, 4). Эта «государственная» терминология — не просто метафора. Еще в трактате «О спокойствии души», в цитированной главе, говорилось о том, что, выполняя обязанности человека, мы не запираемся в стенах одного города, но выходим на простор мира, и он становится нам отчизной (Сп. д., 4, 4). Теперь эта стоическая идея становится жизненной опорой для самого обреченного на досуг автора: «Два государства (res publicas) объемлем мы душою: одно поистине общее (publica), вмещающее богов и людей, где мы не глядим на тот или на этот угол, но ходом солнца измеряем пределы нашей гражданской общины, и другое, к которому мы приписаны рождением... Этому большему государству мы можем служить и на досуге, — впрочем, не знаю, не лучше ли на досуге» (Дос., 4, 1—2. Та же мысль — п. LXVIII. 2)[36]. Но что это за служение? Это — философия, она же созерцание величия всего сотворенного богом. «Мы имеем обыкновение говорить: высшее благо жить согласно природе; но природа родила нас и для созерцания сущего, и для деятельности» (Дос.. 4, 2). Отныне, ведя созерцательную жизнь, Сенека по-прежнему служит сообществу людей — но уже не римской гражданской общине, выродившейся в толпу рабов тирана, а вселенскому «сообществу богов и людей». Для его граждан он законодательствует, создавая обобщающие философские труды: трактаты «Изыскания о природе», «О благодеяниях» и книгу итогов — «Письма к Луцилию». Но уход Сенеки в частную жизнь не обезопасил его от Нерона. Сенека это понимал и прямо писал, что безопасности не может гарантировать даже «досуг» (п. XIV, 15); он превосходно отдавал себе отчет в том, что «казнь за научные занятия», которую Сенека-отец называл «делом новым и невиданным», стала обычной. Но и Нерон ощущал, что сама личность учителя, всегда воплощавшая для него норму и запрет и по традиции сопоставляемая всеми с новым (а вернее — истинным) обликом бывшего воспитанника, есть некая преграда на его пути. По осторожно передаваемому Тацитом слуху, Нерон пробует против Сенеки яд, доносчики пытаются связать имя Сенеки с аристократической оппозицией, возглавляемой Писоном. И когда раскрыт был заговор Писона — заговор, не имевший положительной программы, составленный людьми, которых объединяли более всего личная ненависть к принцепсу и страх перед ним, — Нерон, несмотря на почти доказанную непричастность Сенеки, не может упустить случая и приказывает своему наставнику умереть. Философ вскрыл себе вены вместе с женою, которую пытался сперва удержать от самоубийства. «У Сенеки, чье стариковское тело было истощено скудной пищею, кровь шла медленным током, и он взрезал жилы еще и на голенях, и под коленями. Обессилев от жестокой боли, он, чтобы его страдания не сломили духа жены и чтобы самому при виде ее мук не потерять терпеливости, убедил ее перейти в другую комнату. И в последние мгновения он призвал писцов и с неизменным красноречием поведал им многое, что издано для всех в его собственных словах и что я считаю лишним искажать пересказом». Мы не знаем этих последних слов Сенеки. Он сам уготовил себе гибель, когда, связав себя с Нероном, на пути уступок пытался сохранить «любовь к чистой совести» (Бл. ж., 20, 5). Но окончательные выводы его философствования показали, что, не сумев на практике примирить философию как нравственную норму и служение сообществу людей как наличному государству, в теории Сенека нашел выход из этого противоречия и снял его. |