Главная страница
Навигация по странице:

  • — Мама, слышишь меня

  • Тексты для выступления- Живая классика.. Борис Екимов. Ночь исцеления


    Скачать 26.14 Kb.
    НазваниеБорис Екимов. Ночь исцеления
    Дата08.04.2022
    Размер26.14 Kb.
    Формат файлаdocx
    Имя файлаТексты для выступления- Живая классика..docx
    ТипДокументы
    #454619

    Борис Екимов. Ночь исцеления

    Этой ночью Гриша не слыхал бабы Дуниных криков, хотя утром по лицу ее понял, что она  неспокойно спала.
           – Не будила тебя? Ну и слава Богу…
           Прошел еще день и еще. А потом как-то к вечеру он ходил на почту, в город звонить. В разговоре мать  спросила:
           – Спать тебе баба Дуня дает? – И посоветовала: – Она лишь начнет с вечера говорить, а ты крикни:          «Молчать!» Она перестает. Мы пробовали.
           По пути домой стало думаться о бабушке. Сейчас, со стороны, она казалась такой слабой и одинокой.  А тут еще эти ночи в слезах, словно наказание. Про старые годы вспоминал отец. Но для него они прошли.  А для бабушки – нет. И с какой, верно, тягостью ждет она ночи. Все люди прожили горькое и забыли. А у нее  оно снова и снова. Но как помочь?
           Свечерело. Солнце скрылось за прибрежными донскими холмами. Розовая кайма лежала за Доном, а  по ней – редкий далекий лес узорчатой чернью. В поселке было тихо, лишь малые детишки смеялись,  катаясь на салазках. Про бабушку думать было больно. Как помочь ей? Как мать советовала? Говорит,  помогает. Вполне может и быть. Это ведь психика. Приказать, крикнуть – и перестанет. Гриша неторопливо  шел и шел, раздумывая, и в душе его что-то теплело и таяло, что-то жгло и жгло. Весь вечер за ужином,  а потом за книгой, у телевизора Гриша нет-нет да и вспоминал о прошедшем. Вспоминал и глядел на  бабушку, думал: «Лишь бы не заснуть».
           За ужином он пил крепкий чай, чтобы не сморило. Выпил чашку, другую, готовя себя к бессонной ночи.  И пришла ночь. Потушили свет. Гриша не лег, а сел в постели, дожидаясь своего часа. За окном светила луна.  Снег белел. Чернели сараи. Баба Дуня скоро заснула, похрапывая. Гриша ждал. И когда наконец из  комнаты бабушки донеслось еще невнятное бормотание, он поднялся и пошел. Свет в кухне зажег, встал
      возле кровати, чувствуя, как охватывает его невольная дрожь.
           – Потеряла… Нет… Нету карточек… – бормотала баба Дуня еще негромко. – Карточки… Где… Карточки… –          И слезы, слезы подкатывали.
           Гриша глубоко вздохнул, чтобы крикнуть громче, и даже ногу поднял – топнуть. Чтобы уж наверняка.
           – Хлебные… карточки… – в тяжкой муке, со слезами выговаривала баба Дуня.
           Сердце мальчика облилось жалостью и болью. Забыв обдуманное, он опустился на колени перед кроватью  и стал убеждать, мягко, ласково:
           – Вот ваши карточки, бабаня… В синем платочке, да? ваши в синем платочке? Это ваши, вы обронили.  А я поднял. Вот видите, возьмите,– настойчиво повторял он. – Все целые, берите…
           Баба Дуня смолкла. Видимо, там, во сне, она все слышала и понимала. Не сразу пришли слова.  Но пришли:
           – Мои, мои… Платочек мой, синий. Люди скажут. Мои карточки, я обронила. Спаси Христос, добрый  человек…
           По голосу ее Гриша понял, что сейчас она заплачет.
           – Не надо плакать,– громко сказал он. – Карточки целые. Зачем же плакать? Возьмите хлеба и несите   детишкам. Несите, поужинайте и ложитесь спать,– говорил он, словно приказывал. – И спите спокойно.  Спите.
           Баба Дуня смолкла.
           Гриша подождал, послушал ровное бабушкино дыхание, поднялся. Его бил 
    озноб. Какой-то холод  пронизывал до костей. И нельзя было согреться. Печка была еще тепла. Он сидел у печки и плакал. Слезы  катились и катились. Они шли от сердца, потому что сердце болело и ныло, жалея бабу Дуню и кого-то еще…   Он не спал, но находился в странном забытьи, словно в годах далеких, иных, и в жизни чужой, и виделось  ему там, в этой жизни, такое горькое, такая беда и печаль, что он не мог не плакать. И он плакал, вытирая  слезы кулаком. Но как только баба Дуня заговорила, он забыл обо всем. Ясной стала голова, и ушла из тела  дрожь. К бабе Дуне он подошел вовремя.
           – Документ есть, есть документ… вот он… – дрожащим голосом говорила она. – К мужу в госпиталь  пробираюсь. А ночь на дворе. Пустите переночевать.
           Гриша словно увидел темную улицу и женщину во тьме и распахнул ей навстречу дверь.
           – Конечно, пустим. Проходите, пожалуйста. Проходите. Не нужен ваш документ.
           – Документ есть! – выкрикнула баба Дуня.
           Гриша понял, что надо брать документ.
           – Хорошо, давайте. Так… Ясно. Очень хороший документ. Правильный. С фотокарточкой, с печатью.
           – Правильный… – облегченно вздохнула баба Дуня.
           – Все сходится. Проходите.
           – Мне бы на полу. Лишь до утра. Переждать.
           – Никакого пола. Вот кровать. Спите спокойно. Спите. Спите. На бочок и спите.
           Баба Дуня послушно повернулась на правый бок, положила под голову ладошку и заснула. Теперь уже до  утра. Гриша посидел над ней, поднялся, потушил в кухне свет. Кособокая луна, опускаясь, глядела в окно.  Белел снег, посверкивая живыми искрами. Гриша лег в постель
    предвкушая, как завтра расскажет бабушке  и как они вместе… Но вдруг обожгло его ясной мыслью: нельзя говорить. Он отчетливо понял – ни слова, ни  даже намека. Это должно остаться и умереть в нем. Нужно делать и молчать. Завтрашнюю ночь и ту, что будет  за ней. Нужно делать и молчать. И придет исцеление.

    Б. Екимов. “Говори, мама, говори…”


    По утрам теперь звонил телефон-мобильник. Черная коробочка оживала:
    загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она:
    — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец! Вопросы и пожелания? Замечательно! Тогда целую. Будь-будь!
    Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери:
    — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? Целую. Будь-будь!
    А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду.
    Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром.
    Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг…
    Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд.
    — Кидаю умом, не накину… — жаловалась она соседке. — Ехать, не ехать?.. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Тепло-растепло. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить.
    Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко.
    Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон.
    — Мобила! — горделиво повторяла она слова городского внука. — Одно слово — мобила. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? — вопрошала она. — Зачем уезжать? Хату кидать, хозяйство…
    Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой.
    Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет?
    Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим.
    Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут.
    Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся.
    Вот и думала: ехать, не ехать?.. А тут еще телефон привезли на подмогу — “мобилу”. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам.
    Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго:
    — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец. Вопросы есть? Вот и хорошо. Целую. Будь-будь.
    Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла.
    В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. Теперь появился “мобильный”. И то слава богу.
    — Мама! Слышишь меня?! Живая-здоровая? Молодец. Целую.
    Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла.
    — Это что за страсть такая… — ворчала старая женщина. — Не телефон, свиристелка. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут…
    А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось.

    — Мама, слышишь меня?
    — Слышу, слышу… Это ты, доча? А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Живая. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое?
    — Мама, — донеслось из телефона строгое. — Говори по делу, а не про козиные морды. Мы же тебе объясняли: тариф.
    Прости Христа ради, — опомнилась старая женщина. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном.
    Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда.
    Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру.
    Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит.
    Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь.
    Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Онг-онг... онг-онг… — слышалось порой. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга.
    Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище.
    Неловко начался день, да так и пошел не в лад.
    Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный.
    — Здравствуй, моя доча, здравствуй. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. — Не то нога подыграла, а может, склизь. Где, где… — подосадовала она. — Во дворе. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины…
    — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину.
    — А я тебе о чем и толкую. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска…
    — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала?
    — Вроде бы не сломала, — все поняла старая женщина. — Прикладаю капустный лист.
    На том и закончился с дочерью разговор. Остальное самой себе пришлось досказывать: “Чего болит, не болит… Все у меня болит, каждая косточка. Такая жизнь позади…”
    И, отгоняя горькие мысли, старая женщина занялась привычными делами во дворе и в доме. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется.
    В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины:
    — Болят ваши косточки?..
    Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой:
    — Болят, моя доча…
    — Ноют руки и ноги?.. — словно угадывая и зная судьбу, спрашивал добрый голос.
    — Спасу нет… Молодые были, не чуяли. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят…
    — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос.
    — Заболит, моя доча… Век на горбу таскала чувалы да вахли с соломой. Как не болеть… Такая жизнь…
    Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа.
    Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк.
    Старая женщина даже всплакнула, ругая себя: “Овечка глупая… Чего ревешь?..” Но плакалось. И от слез вроде бы стало легче.
    И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась:
    — Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча…
    Издалека, через многие километры, донесся голос дочери:
    — Говори, мама, говори…
    — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?..
    В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение.
    — Говори, мама… — просила она и боялась лишь одного: вдруг оборвется и, может быть, навсегда этот голос и эта жизнь. — Говори, мама, говори…


    написать администратору сайта