Главная страница

Культура. Культура памяти. Коллективная и историческая память


Скачать 57.43 Kb.
НазваниеКоллективная и историческая память
АнкорКультура
Дата20.10.2020
Размер57.43 Kb.
Формат файлаdocx
Имя файлаКультура памяти .docx
ТипДокументы
#144322
страница1 из 3
  1   2   3

Коллективная и историческая память

Мы еще не привыкли говорить (даже метафорически) о групповой памяти. Кажется, что такое свойство, как память, может существовать и сохраняться только в той мере, в какой оно привязано к индивидуальному телу или сознанию. Однако допустим, что воспоминания могут выстраиваться двумя разными способами: они или выстраиваются вокруг определенного человека, рассматривающего их со своей собственной точки зрения, или распределяются по большому или малому сообществу, становясь его частичными отображениями. Другими словами, индивиду доступны два типа памяти. Но в зависимости от того, соотносится ли он с той или другой из них, он занимает две совершенно разные и даже противоположные позиции. С одной стороны, его воспоминания вписываются в рамки его личности или его личной жизни, и даже те из них, которые он разделяет с другими, рассматриваются им лишь с той стороны, с которой они затрагивают его в его отличии от других. С другой стороны, в определенные моменты он способен вести себя просто как член группы, вызывая в памяти и поддерживая безличные воспоминания в той мере, в какой они затрагивают его группу. Эти две памяти часто проникают друг в друга; в частности, индивидуальная память может опереться на память коллективную, чтобы подтвердить или уточнить то или иное воспоминание или даже чтобы восполнить кое-какие пробелы, вновь погрузиться в нее, на короткое время слиться с ней. И тем не менее она идет по собственному пути, и весь этот внешний вклад постепенно усваивается и встраивается в нее. Коллективная память же оборачивается вокруг индивидуальных памятей, но не смешивается с ними. Она развивается по собственным законам, и даже если иногда в нее проникают и некоторые индивидуальные воспоминания, они видоизменяются, как только помещаются в целое, которое уже не является сознанием личности.

Рассмотрим теперь индивидуальную память. Она не вполне изолирована и закрыта. Чтобы воскресить в памяти собственное прошлое, человеку часто приходится обращаться к чужим воспоминаниям. Он полагается на опорные точки, существующие вне его и установленные обществом. Более того, функционирование индивидуальной памяти невозможно без этих инструментов — слов и идей, не придуманных индивидом, а заимствованных им из его среды. Это не меняет ничего в том обстоятельстве, что мы помним только то, что сами видели, чувствовали, думали в определенный момент времени, то есть наша память не смешивается с памятью других. Она ограничена достаточно узкими пространственными и временными рамками. Ограничена и коллективная память, но ее границы иные. Они могут быть как гораздо более тесными, так и гораздо более широкими. За время моей жизни та национальная группа, к которой я принадлежу, стала сценой известного числа событий, о которых я говорю, что помню их, при том, что узнал о них только из газет или со слов тех, кто непосредственно в них участвовал. Они занимают место в памяти нации. Но сам я не был их свидетелем. Вспоминая о них, я вынужден полностью полагаться на память других, которая в этом случае не восполняет и не укрепляет мою собственную память, а становится единственным источником того, что я могу о них рассказать. Зачастую я знаю о них не больше и не иным образом, чем о древних событиях, имевших место до моего рождения. Я ношу с собой багаж исторических воспоминаний, который могу увеличивать при помощи разговоров или чтения. Но это заимствованная память, она мне не принадлежит. В национальном сознании эти события оставили глубокий след не только потому, что они изменили общественные институты, но и потому, что связанная с ними традиция по-прежнему весьма жива в той или иной части группы — в той или иной политической партии, провинции, профессиональном классе или даже в той или иной семье и в сознании некоторых людей, лично знавших свидетелей этих событий. Для меня это понятия, символы; мне они представляются в более или менее популярной форме; я могу представлять их себе; но я никак не могу помнить о них. Какой-то частью своей личности я связан с группой так, что ничто из того, что в ней происходит, пока я к ней принадлежу, и даже ничто из того, что волновало и преобразовало ее до моего вступления в группу, полностью мне не чуждо. Но если бы я хотел полностью восстановить воспоминание о таком событии, потребовалось бы сопоставить все его деформированные и частичные отражения среди членов группы. Напротив, мои личные воспоминания целиком принадлежат мне и находятся во мне.

Таким образом, в самом деле существуют основания различать две памяти, одну из которых можно, если угодно, назвать внутренней, а другую — внешней, или же первую личной, а вторую — социальной. Говоря еще точнее (с только что указанной точки зрения): автобиографическая память и историческая память. Первая использует вторую, поскольку, в конце концов, история нашей жизни является частью истории. Но вторая, естественно, шире первой. К тому же она представляет нам прошлое лишь в сокращенной и схематичной форме, в то время как память о нашей жизни представляет гораздо более непрерывную и густую картину.

Если согласиться с тем, что мы знакомы изнутри только с нашей личной памятью, а с коллективной — извне, между ними в самом деле возникает резкий контраст. Я помню Реймс, потому что жил там целый год. Я также помню, что Жанна д’Арк была в Реймсе и что там был коронован Карл VII, потому что я слышал или читал об этом. Жанну д’Арк так часто представляли в театре, в кино и так далее, что для меня действительно не составляет никакого труда представить ее в Реймсе. В то же время я прекрасно знаю, что я не мог быть свидетелем самого события: я здесь ограничен прочитанными или услышанными словами — воспроизведенными через века знаками, которые и есть все, что доходит до меня из этого прошлого. То же самое относится ко всем известным нам историческим событиям. Имена, даты, формулы, сжато представляющие длинную череду подробностей, иногда анекдот или цитата — вот эпитафия давних событий, столь же краткая, общая и бедная смыслом, как и большинство надгробных надписей. Дело в том, что история и впрямь похожа на кладбище, где пространство ограничено и где все время приходится находить место для все новых могил.

Если бы социальная среда существовала для нас лишь в виде таких исторических записей, если бы, говоря шире, коллективная память содержала только даты (привязанные к событиям, определяемым в общих терминах) и абстрактные определения или напоминания о событиях, она бы оставалась для нас довольно внешней. В наших огромных национальных обществах многие люди проживают жизнь, не соприкасаясь с общими интересами тех, кто читает газеты и обращает какое-то внимание на общественные события. Даже если мы не изолируем себя до такой степени, сколько бывает периодов в нашей жизни, в которые, будучи поглощенными чередованием дней, мы не обращаем внимания на «события». Позже нам, возможно, придет в голову выяснить, какие заметные события произошли в тот или иной период нашей жизни. Что произошло в мире в 1877 году, когда я родился? Это год 16 мая, когда политическая ситуация менялась со дня на день, год истинного рождения Республики. У власти был министр де Брольи. Гамбетта в том году объявил [президенту Франции Мак-Магону. – Примеч. пер.]: «Вы должны подчиниться или сложить с себя полномочия». В том же году умирает художник Курбе. Виктор Гюго публикует второй том «Легенды веков». В Париже достраивают бульвар Сен-Жермен и начинают прокладывать авеню Республики. В Европе все внимание сосредоточено на русско-турецкой войне. Осман-паша после долгой и героической обороны вынужден сдать Плевну. Таким образом я восстанавливаю обстановку, но это очень широкие рамки, в которых я ощущаю себя крайне затерянным. Несомненно, с этого момента меня подхватил поток жизни нации, но я едва ощущал, что меня несет этот поток. Я был словно пассажир на корабле. Перед его глазами проплывают берега, его поездка проходит внутри этого пейзажа, но предположим, что он погружен в размышления или в разговор с попутчиками: тогда он лишь время от времени станет обращать внимание на то, что происходит на берегу; позже он вспомнит поездку, не вдумываясь в подробности пейзажа, или же он проследит ее маршрут на карте и в таком случае, возможно, что-то вспомнит, а что-то уточнит. Но между путешественником и той страной, мимо которой он проплывал, не было настоящего контакта.

Некоторым психологам, возможно, покажется, что исторические события — это вспомогательные средства нашей памяти и они не играют иной роли, чем единицы времени, указанные на часах или в календаре. Наша жизнь протекает в едином непрерывном движении. Но когда мы вновь обращаемся к тому, что протекло таким образом, у нас всегда есть возможность распределить его различные части по единицам коллективного времени, которые мы находим вне себя и которые извне накладываются на все индивидуальные памяти именно потому, что они не происходят ни из одной из них. Определенное таким образом социальное время — совершенно внешнее по отношению к тому времени, которое переживается сознанием. Это очевидно, когда речь идет о часах, отсчитывающих астрономическое время. Но так же дело обстоит и с датами на циферблате истории, соответствующими наиболее значительным событиям национальной жизни, о которых мы порой не знаем в тот момент, когда они происходят, или значение которых мы осознаем лишь позже. Выходит, что наши жизни расположены на поверхности обществ, они повторяют их движение и испытывают на себе последствия их сотрясений. Но то или иное событие занимает свое место в ряду исторических фактов лишь через некоторое время после того, как оно происходит. Стало быть, мы можем привязать различные фазы нашей жизни к событиям национального масштаба лишь задним числом. Это лучшее свидетельство того, насколько искусственную и внешнюю операцию мы совершаем, обращаясь к делениям коллективной жизни, будто к опорным точкам. И это наиболее наглядно показывает, что, сосредоточивая внимание на индивидуальной или на коллективной памяти, мы на самом деле исследуем два различных предмета. События и даты, составляющие сам материал групповой жизни, для индивида могут быть только внешними знаками, к которым он может обращаться, лишь покидая рамки своего «я».

Разумеется, если бы материалом коллективной памяти были только серии дат или списки исторических фактов, она бы играла лишь весьма второстепенную роль в закреплении наших воспоминаний. Но это в высшей степени узкая концепция, не соответствующая реальности. Именно поэтому нам оказалось трудно представить коллективную память в таком виде. Однако необходимо было это сделать, поскольку эта концепция согласуется с общепризнанным тезисом. Чаще всего память рассматривают как сугубо индивидуальное свойство, которое возникает в сознании, ограниченном собственными ресурсами, изолированном от других и способном вызывать, либо по желанию, либо случайно, те состояния, через которые оно прошло ранее.

 

«Описывая свою жизнь в 1835 году, — замечал Стендаль, — я совершаю в ней множество открытий… Сохранившиеся куски фрески не датированы; мне приходится отправляться на поиски дат… С момента моего прибытия в Париж в 1799 году даты не вызывают сомнения, поскольку моя жизнь переплетена с событиями из газетной хроники… В 1835 году я обнаруживаю облик и причины событий» («Жизнь Анри Брюлара»). Даты и те исторические или национальные события, которые они представляют (а именно это имеет в виду Стендаль), могут быть или, по крайней мере, казаться абсолютно внешними по отношению к нашей жизни; но позже, размышляя о них, мы «многое обнаруживаем», «обнаруживаем причины многих событий». Это можно понимать по-разному. Когда я перелистываю справочник по новейшей истории и перебираю различные французские или европейские события, сменившие друг друга с даты моего рождения, в первые восемь или десять лет моей жизни, у меня действительно возникает ощущение внешней рамки, о существовании которой я тогда не знал, и лишь теперь я учусь вписывать свое детство в историю моего времени. Но, если я таким образом извне освещаю первый период моей жизни, моя память в ее индивидуальном измерении практически не обогащается и мне не удается пролить свет на мое детство, в нем не возникают и не проявляются новые предметы. Дело, несомненно, в том, что я тогда еще не читал газеты и (даже если в моем присутствии упоминали те или иные факты) не вмешивался в разговоры взрослых. Сегодня я могу составить себе представление, но представление неизбежно абстрактное, о тех общественных и национальных обстоятельствах, которыми наверняка интересовались мои родители, но у меня не осталось непосредственных воспоминаний об этих фактах, как и о тех реакциях, которые они должны были вызвать у моих родных. Да, мне кажется, что первым национальным событием, проникшим в ткань моих детских впечатлений, стали похороны Виктора Гюго (мне тогда было восемь лет). Я вижу себя рядом со своим отцом, мы поднимаемся накануне к Триумфальной арке на площади Этуаль, где был воздвигнут катафалк, а на следующий день наблюдаем за шествием с балкона на углу улицы Суффло и улицы Гэ-Люссак. Получается, что до этого момента ни одно потрясение не дошло от той национальной группы, к которой я принадлежал, до меня и узкого круга моих забот? Однако же, я был в контакте с родителями, а сами они подвергались множеству влияний; отчасти они были теми, кем были, потому что жили в определенную эпоху, в определенной стране, при определенных политических и национальных обстоятельствах. В их привычном облике, в общей тональности их чувств я могу и не найти следа определенных «исторических» событий. Но во Франции периода в десять, пятнадцать или двадцать лет после поражения 1870-1871 годов, несомненно, царила уникальная психологическая и социальная атмосфера, которой не было ни в одну другую эпоху. Мои родители были французами той эпохи, и именно тогда они переняли некоторые из тех привычек и характерных черт, которые и позже были частью их личности и которые должны были рано привлечь мое внимание. Таким образом, речь идет уже не о датах или фактах. Конечно, историю, даже новейшую историю, зачастую сводят к серии чересчур абстрактных понятий. Но я могу дополнить их, могу заменить идеи образами и впечатлениями, рассматривая картины, портреты, гравюры того времени, думая о выходящих тогда книгах, поставленных пьесах, о стиле эпохи, о тех шутках и том типе юмора, которые тогда любили. Но не следует воображать себе, будто эта картина не так давно исчезнувшего мира, воссозданная такими искусственными средствами, станет тем немного фальшивым фоном, на который мы станем проецировать профили наших родителей, и будто он является чем-то вроде «проявителя» для нашего прошлого. Совсем напротив, если мир моего детства в том виде, который я нахожу в своих воспоминаниях, так естественно вписывается в те рамки, которые мне удается восстановить, изучая недавнее прошлое историческими методами, то происходит это потому, что этот мир и сформирован этими рамками. Я обнаруживаю, что, если бы я мог достаточно сильно напрячь внимание, я бы мог в своих воспоминаниях об этом маленьком мире найти образ той среды, внутри которой он располагался. Теперь выделяются и соединяются многие рассеянные детали, возможно, так хорошо знакомые, что мне раньше не приходило в голову связать их друг с другом и искать в них смысл. Я учусь различать в облике моих родителей и всего этого периода то, что объясняется не личной природой существ, не теми обстоятельствами, которые могли возникнуть в любое другое время, а национальной средой того времени. Мои родители были людьми своего времени, как и все люди, как и их друзья, и все взрослые, с которыми я тогда соприкасался. Когда я хочу представить себе, как тогда жили, как думали, мои мысли обращаются именно к ним. Именно поэтому новейшая история интересует меня совсем иным образом, чем история прежних веков. Конечно, я не могу сказать, что помню все подробности событий, поскольку знаком с ними только по книгам. Но эта эпоха, в отличие от других, живет в моей памяти, поскольку я был в нее погружен, и многие мои воспоминания о том времени попросту являются ее отражением.

Таким образом, даже когда речь идет о детских воспоминаниях, лучше не различать личную память, якобы воспроизводящую наши прежние впечатления такими, какими они были, которая не простирается за пределы узкого круга нашей семьи, школы и друзей, и другую память, которую можно было бы назвать исторической, в которой содержались бы только национальные события, о которых мы тогда не могли знать. Получилось бы, что одна память позволяет нам проникнуть в некую среду, в которой и так уже протекала наша жизнь, но мы просто не отдавали себе в этом отчета, а другая давала бы нам доступ только к нам самим или к «я», расширенным только до границ той группы, которая заключает в себе жизнь ребенка. Наша память опирается не на выученную, а на прожитую историю. Под «историей» здесь следует понимать не хронологическую череду событий и дат, а все то, что отличает один период от других и о чем книги и рассказы, как правило, дают нам лишь весьма схематичное и неполное представление.

Нас могут упрекнуть в том, что мы лишаем ту форму коллективной памяти, которой оказывается история, того безличного характера, той абстрактной точности и той сравнительной простоты, которые и делают из нее рамки, на которые может опереться наша индивидуальная память. Если ограничиваться тем впечатлением, которое произвели на нас те или иные события, в чем же тогда различие между отношением наших родителей к событиям, которые потом получат историческое значение, или даже нравами, оборотами речи и образами действий, с одной стороны, и всем тем, что занимает нас в детстве, но не войдет в национальную память, с другой? Как в таком случае ребенок может по-разному оценивать последовательные части той картины, которую развертывает перед ним жизнь, и, главное, почему его должны поражать те факты или черты, которые привлекают внимание родителей, способных сравнивать их со множеством других ориентиров во времени и пространстве? Войну, мятеж, национальную церемонию, народный праздник, новый способ передвижения, работы, преобразующие улицы города, — все это можно рассматривать с двух точек зрения. С одной стороны, это уникальные в своем роде факты, меняющие жизнь группы. Но, с другой стороны, они распадаются на серию картинок, проходящих сквозь индивидуальные сознания. Если детское сознание удерживает в памяти лишь эти картинки, то они будут выделяться своей уникальностью, своим блеском, своей силой; но то же самое можно сказать и о многих картинках, не соответствующих событиям такой важности. Ребенок ночью прибывает на вокзал, переполненный солдатами. Сила его впечатления не будет зависеть от того, приехали ли они с фронта, или собираются туда, или просто проходят учения. Чем издалека казался грохот пушек под Ватерлоо, если не смутными раскатами грома? Такое существо, как младенец, ограниченный своим восприятием, вынесет с такого спектакля лишь хрупкое и недолговечное воспоминание. Чтобы прикоснуться к исторической реальности, стоящей за этой картинкой, ему необходимо выйти за пределы своего «я», усвоить точку зрения группы, увидеть, как тот или иной факт стал памятной датой потому, что проник в круг национальных забот, интересов и пристрастий. Но с этого момента данный факт перестает смешиваться с личным впечатлением. Мы вновь входим в соприкосновение с исторической схемой. Так все-таки, скажут нам, мы должны опираться именно на историческую память? Ведь именно через нее этот факт, внешний по отношению к моей детской жизни, все же накладывает свой отпечаток на тот или иной день, тот или иной час, и вновь сталкиваясь с этим отпечатком, я вспоминаю тот день или час; но сам отпечаток — поверхностный, сделан извне, без связи с моей личной памятью и моими детскими впечатлениями.

В основе такого описания остается представление о том, что сознания (мысли) отделены друг от друга столь же четко, сколь и организмы, являющиеся их материальными носителями. Каждый из нас в первую очередь является и большую часть времени остается замкнут в самом себе. Как в таком случае объяснить, что он коммуницирует с другими и согласовывает свои мысли с их мыслями? Приходится признать, что возникает своего рода искусственная среда, внешняя по отношению ко всем этим индивидуальным сознаниям, но охватывающая их, — некие коллективные время и пространство и коллективная история. Именно в таких рамках встречаются мысли (впечатления) индивидов, что подразумевает, что каждый из нас временно перестает быть самим собой. Вскоре мы возвращаемся в нас самих, привнося в свое сознание извне готовые опорные точки и системные единицы. К ним мы привязываем наши воспоминания, но между этими воспоминаниями и этими опорными точками нет никакой тесной связи, никакой общности существа. Именно поэтому эти исторические и общие понятия играют здесь лишь крайне второстепенную роль: они подразумевают, что уже существует автономная личная память. Коллективные воспоминания накладываются на воспоминания индивидуальные, обеспечивая нам гораздо более удобный и надежный контроль над последними; но для этого необходимо, чтобы уже существовали личные воспоминания. Иначе наша память действовала бы впустую. Так, несомненно, был день, когда я познакомился с тем или иным товарищем, или, как говорит господин Блондель, день, когда я впервые пошел в лицей. Это историческое представление; но если я внутренне не сохранил личного воспоминания об этом знакомстве или этом дне, это представление повиснет в воздухе, эти рамки останутся незаполненными и я ничего не вспомню. Так что может показаться очевидным, что в каждом акте воспоминания присутствует специфический элемент — само существование самодовлеющего индивидуального сознания.

 

Но можно ли в самом деле проводить различие между, с одной стороны, некой лишенной рамки памятью или памятью, которая для сортировки своих воспоминаний располагает лишь словами языка и несколькими понятиями, заимствованными из практической жизни, и, с другой стороны, историческими или коллективным рамками без памяти, то есть рамками, не конструируемыми, не реконструируемыми и не сохраняемыми в индивидуальной памяти? Нам так не кажется. Как только ребенок перерастает возраст чисто чувственной жизни, как только он начинает интересоваться значением тех образов и картин, которые он видит перед собой, можно говорить о том, что он мыслит вместе с другими и что его мышление делится на полностью личные впечатления и различные течения коллективной мысли. Он уже не замкнут в самом себе, поскольку его мышление теперь располагает совершенно новыми перспективами и он чувствует, что не один обводит их своим взглядом; однако он не вышел из своего «я», и, чтобы открыться этим рядам мыслей, общим для членов его группы, он не обязан опустошить свое индивидуальное сознание, поскольку под каким-то аспектом и в каком-то отношении эти новые переживания, обращенные вовне, всегда затрагивают то, что мы называем «внутренним миром человека», то есть они не полностью чужды нашей личной жизни.

Стендаль в детстве с балкона того здания, в котором жил его дед, наблюдал за народным бунтом, разразившимся в Гренобле в начале Революции: Днем черепиц. «Я вижу эту картину как нельзя лучше, — писал он. — С тех пор прошло, быть может, 43 года. Раненный штыком в спину шляпник шел с большим трудом, поддерживаемый двумя мужчинами, на плечи которых он опирался руками. Он был без верхнего платья, его рубашка и его китайчатые или белые штаны были окровавлены. Рана, из которой обильно лилась кровь, находилась внизу спины, примерно напротив пупка… Я видел, как этого несчастного этаж за этажом поднимали по лестнице дома Перье (его подняли на шестой этаж). Естественно, это воспоминание — самое отчетливое, оставшееся в моей памяти с тех пор» («Жизнь Анри Брюлара» — «Vie de Henri Brulard», p. 64). Это и впрямь картина, но она находится в центре народной и революционной сцены, свидетелем которой стал Стендаль: позже он наверняка часто слышал рассказы о ней, особенно в то время, когда этот мятеж представлялся началом весьма бурного периода, моментом, имеющим решающее значение. В любом случае, даже если в тот момент он не знал, что этот день войдет по крайней мере в историю Гренобля, непривычное оживление улицы, жесты и комментарии родителей оказались достаточными, чтобы он понял, что значение этого события шире, чем круг его семьи или квартала. Таким же образом, в другой день в этот же период он видит себя в библиотеке, слушающим своего деда, выступающего перед большим количеством людей. «Но почему собрались все эти люди? По какому поводу? Об этом картинка молчит. Это всего лишь картинка» (ibid., p. 60). Однако сохранил бы он воспоминание об этом, если бы, как и День черепиц, эта картинка не вписывалась в рамки его интересов того времени, которыми он уже входил в более широкое течение коллективного мышления?

Возможно, что воспоминание не сразу подхватывается этим течением и что пройдет некоторое время, пока мы поймем смысл события. Главное, чтобы тот момент, когда приходит понимание, наступил достаточно быстро, когда воспоминание еще живо. Тогда именно от самого воспоминания в некотором роде расходится лучами его историческое значение. Мы уже поняли по поведению присутствовавших при поразившем нас событии взрослых, что оно было достойно запоминания. Если мы его помним, значит, мы чувствовали, что окружающие нас люди взволнованы им. Позже мы лучше поймем почему. Поначалу воспоминание уже находилось в потоке, но задерживалось каким-то препятствием, оставалось слишком близко у края, было запутано в прибрежной траве. Многие течения мысли таким образом проходят через сознание ребенка, но лишь со временем они увлекают с собой все то, что им принадлежит.

Я помню (это одно из первых моих воспоминаний), что перед нашим домом на улице Гэ-Люссак, там, где сейчас находится Институт океанографии, рядом с монастырем располагалась небольшая гостиница, в которой остановились русские. Они в меховых шапках и тулупах сидели на крыльце со своими женами и детьми. Может быть, несмотря на странность их одеяния и вида, я бы не стал так долго обращать на них свое внимание, если бы не заметил, что прохожие останавливаются и даже мои родители вышли на балкон, чтобы посмотреть на них. Это были сибиряки, которых укусили бешеные волки и которые на некоторое время устраивались в Париже, чтобы лечиться у Пастёра в Высшей нормальной школе. Я впервые услышал это имя и впервые понял, что существуют ученые, которые делают открытия. Впрочем, я не знаю, в какой мере я понимал то, что слышал об этом. Может быть, я всецело понял это лишь позже. Но я не думаю, что это воспоминание осталось бы в моем сознании с такой отчетливостью, если бы по случаю этого впечатления мои мысли не обратились бы уже к новым горизонтам, к неведомым областям, в которых я чувствовал себя все менее и менее одиноким.

Эти случаи, когда, в результате того или иного потрясения социальной среды, перед ребенком вдруг приотворяются створы того узкого круга, в котором он был заключен, эти внезапные проявления политической, национальной жизни, до уровня которой он, как правило, не поднимается, довольно редки. Когда он начнет участвовать в серьезных разговорах взрослых и читать газеты, у него будет впечатление, будто он открывает неизведанную землю. Но это будет не первый раз, когда он входит в контакт с более широким кругом, чем его собственная семья или маленькая группа его друзей и друзей его родителей. У родителей свои интересы, у детей — другие, и существует много причин, почему граница между этими двумя зонами мышления не нарушается. Но ребенок общается и с категорией взрослых, которых привычная простота восприятия сближает с ним — например, с прислугой. С ними ребенок общается с удовольствием, компенсируя ту сдержанность и молчание, на которые родители его обрекают во всем, что «не по его годам». Слуги иногда открыто говорят в присутствии ребенка или с ним, и он их понимает, потому что они часто выражаются, как большие дети. Почти все, что я понял о войне 1870 года, о Коммуне, о Второй империи, о Республике, мне стало известно со слов пожилой няни, полной суеверий и предрассудков, которая без сомнений принимала ту картину этих событий и режимов, которую нарисовало народное воображение. Через нее до меня доходила невнятная молва, словно круги, расходящиеся в среде крестьян, рабочих, простых людей. Когда это слышали мои родители, они пожимали плечами. В эти моменты мои мысли часто дотрагивались если не до самих событий, то, по крайней мере, до тех социальных групп, которые они взбудоражили. В моей памяти до сих пор вместе с моими первыми впечатлениями возникают эти первые исторические рамки моего детства. Во всяком случае, именно в такой форме я впервые представил себе события, произошедшие незадолго до моего рождения, и пусть сегодня я понимаю, сколь неточными были эти рассказы, я не могу отменить того, что тогда я всмотрелся в этот мутный поток — некоторые из тех смутных образов до сих пор остаются изогнутыми рамками для тех или иных моих воспоминаний о том времени.

 

Ребенок также находится в контакте со своими дедушками и бабушками, и через них он дотрагивается до еще более отдаленного прошлого. Дедушки и бабушки сближаются с детьми, возможно, потому, что по разным причинам ни те, ни другие не интересуются современными событиями, которые притягивают внимание родителей. «В сельских обществах, — говорит Марк Блок, — довольно часто бывает так, что, пока отец и мать заняты в полях или тысячью домашних работ, за маленькими детьми присматривают “старики” и именно от последних они в такой же и даже большей мере, чем от родителей, наследуют самые разные обычаи и традиции»[1]. Бабушки и дедушки, пожилые люди, конечно, тоже люди своего времени. Пускай ребенок не сразу замечает это, не различает в своем деде персональные черты, то, что попросту объясняется его возрастом, и то, чем он обязан тому обществу, в котором он жил, в котором сформировался и отпечаток которого он несет, все же он смутно чувствует, что, входя в дом своего деда, в его квартал или в город, в котором тот живет, он попадает в иную сферу, которая тем не менее не чужда ему, потому что она слишком хорошо согласуется с фигурой и образом действий наиболее пожилых членов его семьи. В глазах последних, и он это осознает, он в какой-то мере занимает место своих родителей, какими бы они были, если бы остались детьми и не углубились полностью в жизнь и общество настоящего. Как ему не интересоваться, словно близко затрагивающими его событиями, всем, что теперь вновь возникает в рассказах этих стариков, которые забывают о временной дистанции и, поверх настоящего, связывают прошлое с будущим? Таким образом, в его памяти фиксируются не только факты, но и прежние образы действий и мыслей. Иногда жалеешь, что недостаточно воспользовался этой уникальной возможностью вступить в прямой контакт с периодами, о которых теперь узнаешь уже только извне, из истории, из картин, из литературы. В любом случае, зачастую фигура пожилого родственника выделяется в нашей памяти не как немного стертый внешний образ, но с объемностью и красочностью персонажа, находящегося в центре целой картины, структурирующего и сгущающего ее, именно в той мере, в которой она в каком-то роде насыщена всем, что он поведал нам о том или ином периоде и об обществе прошлого. Почему из всех членов своей семьи Стендаль сохранил столь глубокое воспоминание, прежде всего, о своем дедушке, почему он рисует нам столь живую картину, вспоминая именно этого человека? Не потому ли, что для него он представлял уходящий XVIIIвек, потому, что он был знаком с некоторыми из «философов» [Просвещения. — 
  1   2   3


написать администратору сайта