аэлита. Аэли́та. Алексея Николаевича Толстого о путешествии
Скачать 163.72 Kb.
|
Марсианская религия Е. Толстая и О. Ронен были солидарны с тем, что моральный посыл в «Аэлите» был противоположен как евразийству, так и сменовеховству. Глубинный слой текста представляет «печальная и стойкая религия коренных марсиан», попавших в рабство к Магацитлам. Вполне возможно, что эта программа — сродни непротивленчеству обитателей катакомб, выражала раздумья писателя над поведением «в красных тисках»[47][55]. С. Л. Слободнюк посвятил целую главу своей монографии рассмотрению истоков картины марсианской религии у А. Толстого. Он установил, что в «Первом рассказе Аэлиты» структура повествования исключительно сложна, её можно анализировать по трём сюжетам: ветхозаветному — история исхода, евангельскому — непротивление злу насилием, апокалиптическому — пророчество о пришествии Сынов Неба. Основателем религии Марса был «Необыкновенный шохо» (шохо — «человек» на марсианском языке), который проповедовал о сне, в котором странствовал по пустыне, будучи рабом Сына Неба. Параллели между Ветхим Заветом и романом очевидны — пастух скитается по пустыне, а Сын Неба, подобно Моисею, источает посохом воду из камня; разница в единственном ключевом моменте — Магацитл представляет собой злое начало. Следующая ветхозаветная параллель — проповедь пастуха об удалении в себе сродного злу, что прямо соотносится с Быт. 4:7. Писатель активно применял здесь инверсию: Каин не послушался предостережения и отворил сердце греху, из-за чего убил Авеля. Жители Азоры послушались пастуха, но были убиты сами. «Необыкновенный шохо» соединяет и несколько новозаветных персонажей: пророчит подобно Иоанну Крестителю (Ин. 1:32—36), но пророчество его тёмно и страшно, как у Иоанна Богослова (Отк. 9:1). Но более всего он напоминает Спасителя, и когда проповедует чистоту, связь его слов с Нагорной проповедью лежит на поверхности (Лк. 6:27—29). Обстоятельства гибели шохо повторяют крестную смерть Христа: пастух пал жертвой старейшин[56]. Однако в первой редакции «Аэлиты» параллели умерялись явно сатанинскими признаками: Пастуху во время первой проповеди тринадцать лет[32]. Образ Магацитлов амбивалентен. В первом рассказе Аэлиты они несомненное зло и их явление на Туме представлено как падение сатаны с неба в Евангелии от Луки (Лк. 10:18). Однако Магацитл из пророчества имеет больше сходства с Антихристом. Имя его — Сын Неба, и он воспринимается как посланник зловещей звезды Талцетл. Однако в конце войны Магацитлов и Аолов происходит разительная перемена: пришельцы принимают чуждое им учение Пастуха и происходит единение — марсианский Золотой Век[57]. Однако это не перерождение, а всего лишь возвращение Магацитлов к их собственному изначальному учению — о смерти мира. Уверовавшие в пастуха шохо погибли — от рук дикарей или Магацитлов; остальные, попав под иго атлантов, стали «статистами в великой сцене умирания расы». Открытие тайных книг атлантов незадолго до прибытия землян — Лося и Гусева — ускоряет гибель мира, ибо Магацитлы привезли семя зла с собой. Более того, от проповеди Христа учение Пастуха отличается в одном, зато принципиальном моменте: возможности всеобщего спасения силой всепрощающего абсолюта. Пастух глубоко индивидуалистичен, а зло в его понимании — сугубо материально. Суть призывов шохо сводится к следующему: «освободись от материального и станешь недоступен злу — материальному, — над которым и властвуют Магацитлы». В этом С. Слободнюк видел известную близость манихейству или альбигойцам, тем более, что Сыны Неба утверждали, что «зло есть единственная сила, создающая бытие». Алексею Толстому было свойственно каноническое восприятие христианской морали (безотносительно церковной стороны христианского учения), поэтому созданный им литературный мир — царство смерти — отделён от бытия реального и обречён на гибель[58]. Символизм и романтизм в «Аэлите» Несмотря на то, что «Аэлита» не может быть признана ни символистским, ни оккультным романом, Алексей Толстой в основу сюжета положил «оккультно-романтическую героиню». С точки зрения Е. Толстой и З. Бар-Селлы, Аэлите как таковой не нужны прототипы, ибо она мертва. Отточия в главе «В чёрном небе» после слов «сердце стало», при желании, могут быть истолкованы как гибель героев; всё последующее содержание книги как раз и описывает их посмертие. Описание внешности Аэлиты соотносится с русалками из ранней прозы Толстого — пепельные волосы и бело-голубоватая кожа. При первой встрече с Лосем, на Аэлите широкий плащ и острый колпачок, намекающие на ведовство[59]. Как и в «Детстве Никиты», А. Толстой широко использует семантику света, особенно лазури, которая употреблялась им для романтических сцен. Дом Аэлиты стоит «в лазоревой роще» (и это название главы), у самой Аэлиты несомненна связь с лазоревыми цветами, она такая же нежная и лёгкая, с горьковатым запахом. Однако у цветов «восковые лепестки», то есть они неживые. Голубые цветы сразу создают ассоциации с немецким романтизмом, в частности, личным мифом Новалиса — любовью к умершей невесте Софии фон Кюн. Впрочем, как и героини «Хождения по мукам», «бледненькая вырожденка Аэлита» способна выживать в совершенно невероятных испытаниях[60]. Теме жизни-смерти на Марсе противостоит ивановский по генезису образ «солнечной пыли в луче». Это споры жизни, оплодотворяющие мёртвые пространства повсюду в космосе. Тема луча света, падающего в мёртвую материю и её оживляющего, — распространённый символический мотив, как гностический, так и христианский; в теософской литературе он также широко использовался. Впервые в романе горячая солнечная сила вводится в описании мёртвого дома, в котором хранятся запретные книги древней цивилизации. Мотив повторяется, когда Лось проходит в библиотеку Аэлиты, чтобы изучать язык. Луч света, как меч, падающий на корешки книг, сообщает марсианке нимб; использованная метафора «луч — меч» определённо восходит к блоковской «Незнакомке»[61]. Как показало исследование А. Т. Грязновой, цветовая картина чуть ли полностью определяет и сопровождает всю структуру романа. Так, экспозиция — описание Петрограда — маркирована лишь тремя цветами: серым, красным, белым. Напротив, марсианское пестроцветье исключительно велико, но брак Аэлиты и Лося и месть Тускуба описаны всего лишь в двух цветах — красном и чёрном. Это глубоко не случайно. Во втором рассказе Аэлиты чёрный цвет закреплён за магией, ибо негры Земзе чувствовали природу и форму вещей и умели убивать силой мысли. Их далёкий потомок Тускуб неизменно одет в чёрное, а мрачное лицо его осенено чёрной бородой; его магию вождь рабочих Гор прямо величает «чертовщиной». Красный цвет, напротив, несёт фоновую семантику жизненной силы, способности к творчеству. Красной звездой марсиане именуют Талцетл-Землю — родину человечества, «сердце мира», «плоть жизни». Примечательно, что оливково-смуглые «сыны Аама», склонные к торговой смекалке, находят соответствие в «сизо-карих» глазах Гусева, который продал камушки и золото, привезённое с Марса и монетизировал свои приключения на другой планете. Жёлтый цвет — расы прародителей Магацитлов, — ассоциируется с мечтательностью и разумом. Колпачок Аэлиты при первой встрече с Лосем — жёлтый, его же она носит во время занятий языком и рассказах о прошлом Марса и Земли. Белый цвет, ассоциируемый с тиарами противников Магацитлов на Земле, почитателей жизни и Эроса, прочно связан с внешностью Лося — с его гривой белых волос, развевающихся на ветру. У Гусева во внешности белый лишь шрам на щеке — след былого ранения. В белую шубу одета Аэлита, когда решилась пойти против воли отца и спасти землян — современных Магацитлов. И финал романа — в зимнем Петербурге — построен на сочетании белого и чёрного цветов, где бездонно-чёрное небо констратирует с белой безумной вьюгой, сквозь которую пробирается Лось; ветер треплет гриву его белых волос. Пейзаж одновременно символизирует духовную смерть Лося, оставившего всего себя на Марсе, и всепобеждающую силу любви Аэлиты, достигшей Земли[62] Главная идея Толстого в «Аэлите» — это бесплодность чистого знания или духа, необходимость его нисхождения в плоть. Эта тема, вероятно, также была инспирирована Вячеславом Ивановым, и её категорически отвергал Андрей Белый[61]. Нисхождение (хао на марсианском языке) занимает важное место в рассказе Аэлиты об Атлантиде, вокруг него происходит раскол на белых и чёрных. Чёрные считают, что зло — единственная сила, создающая бытие. Мир они считали порождением разума, собственным представлением, сном. Каждый считал мир плодом своего воображения. Отсюда борьба за единственную личность, борьба всех против всех и самоистребление, — явные аллюзии на Шопенгауэра и Штирнера. Белые же верили, что разум отклонился от природы и должен низойти в плоть, чтоб умереть и преобразиться в новую жизнь; они устраивали мистерии грехопадения, ибо пол — живые врата смерти. Магацитлы, погубив Атлантиду, устремляются в космос — обитель абстрактного разума. Их потомки в лице Тускуба овладели забытым было древним знанием и с помощью его поработили вымирающее население. Лось с Аэлитой восстали против такого знания. По-видимому, в этом эпизоде проявилось очень личное, ибо Алексей Толстой в годы революции активно боролся «с мёртвыми формулами и силлогизмами, из-за которых погибала живая Россия». В ранней редакции романа видение Пастуха предстаёт в образе Витрувианского человека, встающего из-за края Марса-Тумы. Вероятно, Корней Чуковский в резко критической статье 1924 года вплотную подошёл к истинной природе личного мифа Толстого: божественности «тяжести жизни», её конкретики — земли, материи, личности. В результате выясняется, что революция на Марсе глубоко вторична в авторском замысле романа («Гусев исполняет роль клоуна-слуги при герое-любовнике»), а призыв любви пересёк межпланетное пространство и достиг назначения[63]. Марсианский язык Всего в романе 59 «марсианских» слов, которые применяются как для характеристики хронотопа, так и обозначения явлений, не имеющих земных аналогов. Имена нарицательные содержат шипящие согласные, что делает их непривычными для носителя русского языка, имена собственные — звонкие согласные и сочетания гласных, поэтому они благозвучны. Собственных имён 47, то есть 80 % от всех слов фантастического языка; их функция индивидуализировать объект или лицо, выделить его из множества подобных. Наиболее часто упоминается слово шохо (семь раз) — как в значении «марсианин» вообще, так и для называния Пастуха — пророка древней религии, а домашний скот марсиан — полумедведь-полукорова хаши — упоминается десять раз. Инопланетный язык в буквальном смысле именуется автором «птичьим», он изобилует редко употребляющимися в русском языке звуками «х» и «ш», содержит много гласных, часто встречающихся группами (аиу). Все онимы двусложные, что ускоряет их произношение; они придают динамику авторской речи. На марсианском языке произносятся целые фразы, некоторые из которых автором приведены без перевода, обеспечивая фон повествования[64]. Антропоним «Аэлита» вынесен автором в заглавие романа, символизируя новый мир, созданный его фантазией и волей. Фонетический облик имён требует прозрачной семантики, поскольку, несмотря на «экзотичность», должен подчёркивать генетическое единство марсиан и землян[65]. Критик-фантастовед Роман Арбитман возводил этимологию этого имени к греческим корням (αέρας — «воздух» и λίθος — камень)[66]. Напротив, критик-библиограф Виталий Бугров предложил оригинальную этимологию имени главной героини и романа. Это сочетание отрицающей приставки «а-» и слова «элита». Подобно тому, как Аэлита выросла «тепличным цветком», но не побоялась преодолеть сословные предрассудки и бросить вызов «тёмным силам, обрекающим на смерть» целую планету, так и сам Алексей Толстой решительно отошёл от эмигрантской элиты и вернулся на Родину[67]. Критическое восприятие Эмигрантская среда По словам Е. Ситниковой, в первых отзывах на роман «отразилась идеологическая борьба тех лет, выразилось стремление понять и определить новый характер отношений между искусством и революционной действительностью»[68]. Полярная противоположность отзывов свидетельствовала прежде всего о том, что современники восприняли роман в политико-идеологическом, а не эстетическом контексте. «Аэлита» была первым романом, опубликованным А. Толстым после возвращения в СССР, и первые высказывания о его духовном и творческом обновлении последовали из кругов, близких к газете «Накануне». Восторженный отзыв оставил А. Вольский, считая переход А. Толстого к фантастике совершенно закономерным в его писательском развитии, а сам ромах охарактеризовал как «выдающееся явление не только в русской литературе»[69]. Враждебно настроенный к Толстому Г. Алексеев назвал его «единственным из действенных русских писателей». В рецензии Льва Карсавина, увидевшей свет в «Современных записках» (1923, № 16), объявлялось, что ради фантазий об Атлантиде едва ли следовало лететь на Марс, а авторский рассказ о древности «неприятен совпадениями с вульгарными оккультистскими фантазиями». Анализируя элементы научной фантастики, он отмечал, что ручные гранаты и бронзовая дверь едва ли являлись действенными против высокоразвитых марсианских технологий, видя в этом лубок, хотя и «очаровательный»[70]. Главный конфликт литературно показан на контрасте между «призрачным, не настоящим» царством смерти на Марсе и «нелепым и по-своему привлекательный русским, советским бытом»[71]. Философ отметил, что единственная и главная тема Алексея Толстого — судьба России, и даже в космосе он ищет проблему моральной ответственности интеллигенции, бросившей Родину и обречённой на муки добровольного отщепенства. Интеллигенту Лосю противопоставляется простой русский человек Гусев, который, не успев ещё осмотреться на Марсе, сразу принялся устраивать революцию. Это роднит его с богоискателями (как называл себя и сам Карсавин), которые надеются разом спасти и Россию, и Европу. Таким образом, фантастика представлялась рецензенту условным ироническим приёмом, необходимым А. Толстому, чтобы показать нереальность революционной эпохи, когда «фантастика правдивей правды, а правда становится фантастичною»[72]. Карсавин заявил, что А. Толстому удалось в образе Гусева впервые показать «подлинное существо русской революции», а не представления о ней с разных сторон. Отдельной похвалы удостоился «удивительно колоритный и верный» язык романа[73]. Напротив, Иван Алексеевич Бунин ограничился издевательской сентенцией: «Фантастическая чепуха о каком-то матросе, который попал почему-то на Марс и тотчас установил там коммуну»[74]. Положительно отнеслась к роману Нина Петровская («Накануне», 1923, 14 января), которая увидела в Лосе и Гусеве «двух истинных антиподов духа», и особое внимание уделила Аэлите как первому подлинному женскому образу в творчестве Алексея Толстого. С автором отождествил пару его героев журналист Не-Буква («Накануне», 1923, 23 мая), отметив, что Толстой наделил Гусева «силой, весёлостью, жадностью и уверенностью в себе», а Лося — «тоской и сомнениями». Общий тон романа «чернозёмный, бытовой, с крепкими корнями в крепкой земле», при этом текст «интересный, захватывающий»: «европейский получился роман, высоковалютный». Тем не менее критик заявил, что обращение к фантастической тематике снижает талант А. Толстого, лучшими в «Аэлите» представляются земные, а не марсианские, темы. «Очень хороши, например, революции, микробы которой завёз с собой на Марс привычный к этому делу Гусев. И ещё хороши в романе сцены любви… А. Толстой единственный представитель подлинной литературы, от кого можно и должно ждать синтеза между старым и новым. Даже М. Горький и тот не в счёт»[75]. Роман Гуль в центр своей рецензии также вынес образ Гусева: «подлинный живой, обобщающий тип русского солдата-бунтаря-скифа». Фон Марса «хорош для него». Инженер Лось назван «не толстовским героем»; напротив, рецензент отметил, что марсианка Аэлита — не женщина, а воплощение Вечно-Женственного, тяга к которому у Толстого «передана прекрасно». Похвалы Р. Гуля удостоились также описания фантастических марсианских пейзажей, и моменты марсианской революции, в которых ярче всех «земнородный Гусев». В построении и развитии сюжета Толстому удалось соблюсти принцип авантюрного романа, создающий напряжённость и магнетизм; «роман читается с интересом». Завершается рецензия пожеланием доброго пути, поскольку Толстой хотел «унести на Марс и Гусева, и читателя»[76]. Глеб Струве в своей истории русской литературы в изгнании отказался анализировать «Аэлиту», заявив, что с этого романа начинается советский период творчества Толстого. Впрочем, он одной фразой упоминал о «злободневно-политическом элементе» в этом произведении[77]. Вольфганг Казак называл «Аэлиту» первым советским произведением утопического жанра и утверждал о подражании Г. Уэллсу, цитируя при этом М. Слонима[78]. Советская критика 1920-х годов Юрий Тынянов — критик «Аэлиты» В ранней советской критике единственным современником, который более или менее положительно отнёсся к роману, был Максим Горький. Он уловил гуманистический посыл романа, но не одобрил обращение к научной фантастике, которую воспринимал «европейски-модным увлечением марсианской темой», хотя и способствовал первопубликации в «Красной нови»[79]. В письме швейцарскому издателю Эмилю Ронингеру[de] в марте 1923 года Горький сравнивал «Аэлиту» с «Двумя планетами» Лассвица (не в пользу А. Толстого), и отмечал, что «техника в романе сведена к необходимому минимуму». Он утверждал, что роман написан очень хорошо и будет иметь успех, поскольку «отвечает жажде читателя к темам не бытовым, и роману сенсационному, авантюрному»[80]. Чрезвычайно негативно воспринял роман Корней Чуковский, который в своём обзоре творчества А. Н. Толстого 1924 года исходил из выдвинутой десятилетием ранее концепции «биологизма». Критик обвинил Алексея Николаевича в отвержении разума во имя «первобытно-биологического, всесильного закона продолжения жизни» и даже его патриотизм трактовал как «первозданно-биологический», а не «осознанно-исторический». Тем не менее, Чуковскому не удалось в полной мере определить место «Аэлиты» в толстовском наследии, и он объявил, что в этом романе автору «надоело быть Алексеем Толстым», и сама книга — «небывалая и неожиданная». Также он отметил, что роман этот «не о прошлом, но о будущем». Примечательно, что и в западной критике были восприняты эти положения Чуковского, воспроизведённые в «Словаре русской литературы» У. Харкинса[81]. Мотивы «скуки и ненаполненности», откровенного подражания Г. Уэллсу находил в романе А. Толстого Виктор Борисович Шкловский. Гусева критик сравнивал с жюльверновским Паспарту, «традиционным типом слуги, ведущим интригу», а марсианские реалии считал калькой с Фламмариона: «Осталась там обыкновенно одна прекрасная женщина, и ходит она голая». Одновременно критик считает, что Алексей Толстой «слишком умно» описал ракету и историю Марса, которые исчерпываются сами в себе и герою остаётся «только роман». Сюжет возвращения на Землю под руководством Гусева, а не Лося, также признаётся калькой с уэллсовской схемы[82]. Юрий Тынянов представил в «Русском современнике» (1924, № 1) чрезвычайно язвительную характеристику «Аэлите». Он объявил роман «скучным, как Марсово поле», прежде всего, из-за похожести Марса на Землю: «Есть и очень покойные тургеневские усадьбы, и есть русские девушки, одна из них смешана с „принцессой Марса“ — Аэлита, другая — Ихошка». Тынянов сравнивает тексты А. Толстого и Э. Берроуза, укоряя обоих в бедности фантазии. Рассуждая о революции, устроенной Гусевым на Марсе, Юрий Николаевич заявил, что она едва ли не пародийна, несмотря на то, что именно Гусев — главная авторская удача. «Толстой втрое меньше говорит и думает о Гусеве, чем о другом герое, инженере Лосе, и поэтому Гусев удался ему раз во сто лучше Лося; Лось — очень почтенный тип лишнего человека, с приличным психологическим анализом». Рецензия завершается суровой сентецией: «Не стоит писать марсианских романов»[83]. В рецензии «Русского современника» исходили из вульгарно-социологической концепции неотторжимости таланта писателя от его происхождения. Поэтому генезис образов Лося и Гусева был проведён от Пьера Безухова и Платона Каратаева, и роман был объявлен «сменовеховской романтикой», автору которой надоела Земля. А. Воронский также тяготел к социологизации, и заявил, что Толстой избрал фантастическую форму, из-за осторожности и нежелания снимать идеологическую ответственность за верность отражения современной жизни Советской страны. Подобные высказывания повторялись до конца десятилетия, так, Абрам Палей в 1929 году заявил, что «в романе чувствуется стремление уйти от действительности и забыться от неё в фантастике»[84]. Постепенно левые критики выработали более взвешенный подход к роману. Валериан Правдухин утверждал, что «одной фигурой Гусева Алексей Толстой сдал экзамен на звание подлинно современного писателя». Секретарь Московской ассоциации пролетарских писателей Д. А. Фурманов нашёл в романе «потрясающую силу» художественной правды[85]. Г. Е. Горбачёв назвал роман типичным для выражения послереволюционных интересов А. Н. Толстого. Как фантастика «Аэлита» признавалась написанной в манере Герберта Уэллса, то есть фантастическая фабула предстаёт среди совершенно реалистических картин быта. Однако текст признаётся уступающим романам Уэллса: «Ни глубины, ни оригинальности идей», «беднее фантазия», «псевдонаучная изобретательность… и в слабой степени не достигнута нашим романистом»[86]. Разбирая фабулу «Аэлиты», Г. Горбачёв считал, что она содержит заимствования и переклички с «Железной пятой» Дж. Лондона, «Землёй» В. Брюсова и «фантастов дешёвого французского типа» (П. Бенуа). Впрочем, критик признавал картины Марса «истолкованными почти по-марксистски», однако литературные достоинства содержались не в них. По мнению Г. Горбачёва, в «Аэлите» в оригинальном преломлении развивались две излюбленные Толстым реалистических темы. Во-первых, это любовь, преодолевающая смерть, которая Алексеем Николаевичем трактовалась и вполне в биологическом смысле, как бессмертие продолжающегося рода (это выражено в брачной песни Аэлиты). Аэлиту критик называл «марсианской интеллигенткой», которая умеет сложно рассуждать о смерти и бессмысленности жизни, но столкнувшись с любовью землянина, забывает о долге и любви к отцу[86]. Вторая тема — революционная — по мнению Г. Горбачёва, «интереснее и свеже́е». Алексей Гусев предстаёт в романе как лицо русской революции и одновременно вождь, мессия и пророк марсианских пролетариев. Однако по своему происхождению и взглядам он деклассированный империалистической и гражданской войнами крестьянин, бывший махновец и будённовец, партизан, и типичный авантюрист, у которого революционная борьба и личное обогащение нисколько не противоречат друг другу. При этом он националист, первая мысль которого на Марсе — как присоединить планету к РСФСР. Критик называл это «славянофильски-скифским, националистическим романтизмом»[87]. П. Н. Медведев также именовал «Аэлиту» социально-фантастическим романом, который лишён конкретно-исторического содержания, что выхолащивает революционную идею. Неудачной он называл и марсианскую линию, и считал, что «техническая фантазия писателя на привязи у Фламмариона». Главной претензией П. Медведева к персонажам-марсианам является то, что они неотличимы от людей Земли ни внешне, ни в психологическом плане, поэтому инопланетные сцены являются «домашним маскарадом». Неудачны, по мнению критика, и оба центральных образа — сложная натура инженера Лося (сниженная «романтической декламацией и бесконечным нытьём»), и романтической Аэлиты. Финал романа с «дыханием вечности» охарактеризован так: «не стоило за этой малостью и пустяковиной летать на Марс!»[88]. Напротив, большой писательской удачей называется личность красноармейца Гусева и его жены Маши, — «превосходные земные образы». Эпизод их прощания, по мнению П. Медведева, стоило бы поставить эпиграфом ко всему собранию сочинений А. Н. Толстого, настолько в нём явлена писательская «изюминка»[89]. |