Главная страница

Анджей Стасюк На пути в Бабадаг Анджей Стасюк На пути в Бабадаг


Скачать 1.29 Mb.
НазваниеАнджей Стасюк На пути в Бабадаг Анджей Стасюк На пути в Бабадаг
Дата03.03.2018
Размер1.29 Mb.
Формат файлаrtf
Имя файлаStasyuk_Na-puti-v-Babadag_RuLit_Me.rtf
ТипДокументы
#37607
страница12 из 20
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   20
75 – героя одной из серий французского сериала под названием «Знаменитые побеги» и предводителя венгерского национального антигабсбургского восстания 1703 года. Да, знаю, я должен это сделать, должен поехать прямо, чтобы раз в жизни встретиться с реальностью, но все равно, словно Иванушка дурачок, предпочитаю прятаться в блаженном мираже и, если на пограничном пункте нет очереди, через десять минут оказываюсь в тени старых деревьев на центральной улице города Шаторальяхелей. Эта тень не дает мне покоя. Не исключено, что это просто контраст с зеленой полупустыней последних словацких километров, контраст между идеалом пейзажа и совершенством города, где вековые деревья заслоняют причудливые фасады домов столь изысканно, что подвижные пятна света не отличить от лишаев на штукатурке. То же на центральной площади Сату Маре, где деревья заслоняют голубые таблички указателей и человек без конца плутает, не находя выезд ни на Клуж, ни на Сигет, ни на Орадею, ни тем более на Бая Маре, и в конце концов останавливается где попало, усаживается в зеленой тени и, проклиная румынскую флору, дожидается осени, когда листья опадут и раскроют стороны света.

То же самое в Черновцах, то же свечение древности и извечная тень силятся раскрошить стены, лепнину, силятся разгладить причудливые поверхности, сбить все эти карнизы, пилястры, балконы, эркеры, но Черновцы я как раз помню словно в тумане, ибо Сашко в своем неописуемом гостеприимстве навязал мне такой темп, что следующий день напоминал нутро раскаленной печи, из которой мы пытались убежать. На автобусном вокзале к нам подходили толстые таксисты и заявляли, что в Сучаву никто сегодня не поедет. Подходили и поигрывали связками ключей – от машины, от квартиры, от подвала, от висячего замка, от калитки, от почтового ящика и черт знает от чего еще. Они бренчали этим металлоломом и злились, что никто им не верит, никто не желает за несчастные пятьдесят баксов ехать с ними в Серет, и стояли, а вернее, нервно семенили взад вперед и вытягивали шею поверх чужих голов, потому что таксист в этих краях, будь он даже сморчок, всегда видит больше других. Да, мужик, у которого есть большая тачка и нет возможности куда нибудь поехать, – это тяжелый случай. Всюду одно и то же: в Горлице, в Коломыи, в Делатыни, в албанской Гирокастре, где за километр пути просили столько же, сколько в Берлине, при валовом продукте брутто тысячу пятьсот долларов на человека. Они сидели друг за другом в своих двадцатилетних «меринах» «коробочках», но тарифы у них были немецкие, ни больше ни меньше. И не вздумай торговаться. С неба изливался жар, ни единого деревца, лошади разгребали копытами валяющийся вдоль помойки мусор, а они ковыряли в носу, скатывали шарики и щелчком отправляли в пыль дороги, точь в точь как наши на этих вечных стоянках. Ну а я уперся, что хочу в Эринд, потому что увидел на карте, что там тупик, а дальше – только массив Лунксгеризе, казавшийся безлюдным, словно продолговатый кусок луны, зарытый в дикое и прекрасное тело Албании. Должно быть, все это они вычитали в моих глазах, ощутили своей таксистской интуицией. Сдавшись, я сел в зеленый «двухсотый», едва не царапавший задом асфальт, и мы тронулись. Ах, следует отправиться в Эринд, чтобы хоть что нибудь понять. Мы тащились в гору – вторая скорость, опять вторая, изредка третья и скрежет выхлопной трубы о торчащие камни. «На дороге не было тени. Путники брели по пыли, словно по грязи, и глядели на пожелтевшие обочины, с которых наводнения, ветры и солнце сметали все, за что мог ухватиться голодный и несчастный человек». Такая была картина. И потом руины Эринда. Дома, похожие на пещеры, зелень, не боящаяся жары, и несколько детишек среди белых домов, остальные жители, видимо, уехали на греческие плантации, потому что я не заметил ни собак, ни кур, и только в самом конце, на маленькой раскаленной площади, стоял памятник погибшим партизанам, с фарфоровыми надгробными фотографиями. Одного звали Мисто Маме, второго Михал Дури, двадцать один и двадцать четыре года. Там таксист остановился – ждал, пока я посмотрю. Он полагал, что ради этого я и приехал, ведь ничего больше там не было. «Ах, плевать на немецкие тарифы», – вздохнул я и отдал честь. В конце концов мужчина показал мне самое ценное, что у них имелось, и мало кто этим интересовался. В следующий раз я бы попал сюда года через два, так что деньги, если поделить их на время, на самом деле были ерундовые.

Порой я воображаю, что именно так и происходит: все деньги мира, лавэ франкфуртских банков, недра Bank of England,76 виртуальные запасы корпораций, вращающиеся в электронном пространстве, содержимое многоэтажных подвалов на Банхоф штрассе в Цюрихе,77 вся эта бумага, ценные металлы и ряды цифр, обращающихся в студеной кровеносной системе световодов, все это должно идти прахом, терять ценность, размениваться на иллюзии в таких местах, как Эринд, как Вишань, Сфинту Георге, Розпутье, Тисасалька, Палота, Байрам Курри, Подолинец, площадь перед костелом в Яблонной Лацке, железнодорожный вокзал в Вильмани, железнодорожный вокзал в Делатыни на рассвете, лавочка в Ливезиле, лавочка в Спишской Беле, ресторан в Бьертане, дождь в Медиаше и тысяча других, ибо когда я смотрю на карту, то вижу решето, ночное звездное небо, старую футболку и протершуюся простынь – сквозь места, где я побывал, просвечивает свет, более яркий, чем древнее сияние собственно географии, чем зловещее марево географии политической и мертвое свечение географии экономической. И дыры эти никак не заштопать. Все, чему суждено наступить, проскользнет в них, как корм сквозь утку, протечет, как песок сквозь пальцы. Ни идеи, ни деньги, ни испаскудившееся время никогда не коснутся этих мест, этих прорех в основе и утке, этих следов моего присутствия. Да, мысли мои черны и реакционны. 11 января, четверть третьего ночи, и я отдаю себе отчет, что проектирую некий заповедник, и узнай об этом жители перечисленных городов и весей, мне попросту набили бы морду. Однако скорее всего никто этого не прочтет, особенно в Эринде. Да, озаренные светом вечности заповедник и скансен – так я себе это представляю и хочу, чтобы так было, ибо сердце мое замирает, стоит чему либо пропасть из поля моего зрения, скрыться за поворотом или в темноте, и меня всегда терзает мысль: вдруг оно исчезло навсегда и никто больше этого не видел, и теперь мне остается только без конца рассказывать об этом, если только найдутся слушатели. К тому же все эти места и предметы есть распад, бардак, камень, едва держащийся на камне или остатки прежней роскоши, так что мой страх – не фантазия, ведь вернувшись туда, где я уже был, я, возможно, ничего не обнаружу. Эта специфика моих краев, постоянный упадок, замешанный на расцвете, лукавая недоразвитость, которая заставляет все пережидать, нелюбовь к экспериментам на собственной шкуре, вечные вполсилы, что позволяют выпрыгнуть на берег потока времени и подменить действие наблюдением. Все новое здесь – подделка, и, лишь состарившись, разрушившись, истлев и раскрошившись, оно приобретает какой то смысл. Парни из Кишварда, из Горлице, из Прешова и из Орадеи надевают бейсболки козырьком назад и изображают черных братьев из заокеанских трущоб, поскольку тут им изображать нечего. Все новое напоминает кинофильм и не имеет ничего общего с прошлым. Поэтому я предпочитаю минувшее и выбираю распад, непрерывность которого не подлежит сомнению. В Эльбасане на центральной улице я видел огромные кучи тряпья. Это был базар, но походил он на помойку. Женщины рылись в многометровых грудах, наваленных прямо на бетоне. Казалось, они разыскивают тела близких после катастрофы. Они перебирали, отбрасывали, пытались раскопать что нибудь получше. Добра было примерно два грузовика, и черт его знает, откуда оно приехало. Может, из Греции, может, из Италии, во всяком случае, из того места, где его сочли ненужным. Идеи и мысли доходят сюда также бывшими в употреблении, тем более что они и задумывались как одноразовые. Это края ресайклинга и сами рано или поздно будут сданы в утиль.

Такие подозрения охватывают меня поздно вечером. Ветер северо западный, и белые полумесяцы заносов ложатся поперек шоссе на Конечную. Надо бы мне выдумать какую нибудь складную историю, которая начинается и заканчивается там, какую нибудь хитроумную байку, удовлетворяющую воображение, сглаживающую страх и обманывающую чувство голода. Во мраке жизни мне нужно высмотреть какой то отдельный след, чудесным образом обращающийся в судьбу, в нечто, достойное подражения, способное утешить. Ничего не выходит. Мир есть настоящее, и плевать он хотел на повествование. Пытаешься что нибудь вспомнить – и вспоминается совершенно иное. Из под детства вылезает Румыния, из под каникул у дедушки с бабушкой показывается Албания, а теперь, когда я уже более менее вырос, оказывается, что я поселился в месте, которое напоминает мне самые ранние, оставшиеся в памяти образы. Мне уже за сорок – и вновь та же неизбывная случайность, курятники, угольные сараи, коморки для всякой всячины – словно слайды той поры, когда мы играли в казаки разбойники, в индейцев. Снег засыпает Конечную, и засыпает Здыню, и всю гмину Устье Горлицкое, некогда звавшееся Устьем Русским. На монохроматический пейзаж накладываются разноцветные фильтры: красный, зеленый, синий и желтый. Люди пробираются в свои кладовки, сараи, будки и пристройки, где ждут животные и старые автомобили. На границе вырастают сугробы, и никто не едет в Словакию. Тут тоже появилась новая будка величиной с газетный киоск: магазин, бар и обменный пункт в одном флаконе – если верить надписи на стекле. Но сегодня ни души, только худой лейтенант в вязаном шлеме, который утешает меня: мол, у словаков лучше, снегоочистители ездят каждые два часа. Наверное, он разочарован, когда выясняется, что мне туда не надо, что я приехал просто так, посмотреть, как снег пытается стереть границы, прикрыть карту и сровнять карпатский водораздел. Неведомо откуда является человек с синей лопатой на плече и говорит безучастно: «Пойду, пожалуй, за снегоочистителем». Я разворачиваюсь на заснеженной стоянке и думаю, что через год всего этого уже не будет, исчезнут бело красные шлагбаумы и световая сигнализация, и печати, и робость, и вопросы: «Что нибудь везете?», «Куда едете?», исчезнет пес, натасканный на амфетамин и семпекс, исчезнут болтовня и легкие сомнения, пропадут весь азарт и привычные слова: «Ну что ж, вперед к Конечной…», и меня это ничуть не радует. Я уже заранее нахожу и откладываю в сторону черные с золотом сто крон с Мадонной работы мастера Павла с одной стороны и Левочей – с другой, зеленые двадцатки с Прибиной на аверсе и Нитрой на обратной стороне и фиолетовые тысячи с Андреем Глинкой и Девой Марией на реверсе. Отбираю также чешские пятьдесят крон, сотню и две сотни со святой Агнешкой, Карлом IV и Яном Амосом Коменским,78 – все пастельных тонов, словно чуть выцветшие, будто фантики от старинных конфет. Зато в венгерских форинтах ощущается некая едва сдерживаемая дикость. Особенно бледно синяя тысяча с королем Матьяшем Хуньяди,79 который хоть и слыл в эпоху Ренессанса знатоком искусств и наук, но здесь похож на человека, не брезгующего сырым мясом. Ференц II Ракоци, на двести с лишним лет моложе, взирает с пятисотки чуть более кротко, но на губах его все же блуждает гримаса спесивого варварского презрения к цивилизованному Западу во главе с Габсбургами. Ракоци, правда, ввел в Версале моду на трансильванский менуэт, но его пятисотфоринтовый образ напоминает скорее Хмельницкого с двадцати гривен или нашего Собеского,80 нежели одного из Людовиков. Да, я люблю венгерские деньги, поскольку они выражаются без обиняков, плевать хотели на весь этот Трианон и оплакивают времена, когда кони гуннов плескались в Адриатике. Но самая моя любимая банкнота – пятьдесят словенских толаров, На аверсе изображен Юрий Вега,81 о котором, к сожалению, умалчивает польская энциклопедия. Однако, судя по рисунку на купюре, он был астрономом. Его физиономия напоминает молодого Бетховена или германизированного предводителя Костюшко. Но больше всего я люблю реверс: три четверти банкноты выкрашены в ярко голубой цвет, напоминающий ясное январское небо над городком Пиран. Эта детская голубизна бескомпромиссна, словно рисунок дошкольника, и сравниться с ней могут разве что две тысячи румынских леев, полностью сделанные из пластика, цветов национального флага, со вставками из прозрачного полиэтилена. Это произведение выпущено по случаю полного затмения солнца в 1999 году: «Duoa mii lei, eclipsa totala de soare».82 Да, все это когда нибудь исчезнет, так что я уже сейчас создаю частный музей, чтобы в старости было что вспомнить.

На полке у меня стоит черная коробка из под литровой бутылки «Абсолюта», а в ней килограмм десять монет, и когда на меня нападает хандра, я высыпаю их на стол и вспоминаю все рестораны, магазины, вокзалы, бензозаправки, все такси и автобусы, в которых мне давали сдачу этой мелочью. Вспоминаю вещи и места: уличные лотки в Саранде, пункты оплаты на словенской автостраде А1, паромы на Тисе, паркометры на площади Сентхаромшаг в Бая, большие желтые бочки с пивом на улицах Станиславова, сигареты, рюмки, стаканы, музыкальные автоматы, аудиогида с байками для туристов в костеле Святого Иакова в Левоче… Я всегда возвращаюсь с полными карманами монет, никогда не спускаю мелочь полностью, потому что верю в такого рода бытовую магию, которая снова приведет меня в те края хотя бы затем, чтобы еще что нибудь купить на оставшиеся деньги. Хотя что купишь за сто леев с Михаилом Храбрым?83 Ничего. Можно просверлить в этих основательных, тяжелых кругляшах дырочки и носить на шее, как медаль за отвагу. Во всяком случае, мои сокровища поднимают мне настроение в паршивые дни. Я могу воображать все те ладони, через которые прошли монеты, и придумывать дороги, по которым они скитались из города в город, от деревни к деревне. Я вижу всех этих мужчин, выпивающих в трактирах, женщин на базарах и детвору возле лавочек со сладостями. Кто знает, сколько раз мои сто леев с дырочкой из конца в конец пересекали Семиградье, Молдавию и Валахию, Мунтению, Ольтению, Добруджу и Дельту, прежде чем полностью обесценились. В этом увесистом кружочке, словно на жестком диске компьютера, записана история богатства, нищеты, страсти, прибыли, убытков, а также хоссы, бессы и рецессии, но я не в силах ее считать, могу лишь хранить. Я набираю целую пригоршню монет, пересыпаю сквозь пальцы и чувствую, как от меня ускользают пространства, время, общественная и экономическая история вместе с человеческими судьбами, чувствую, как Карпаты, Чешско Моравская возвышенность, Большая Венгерская низменность, Румынская низменность, Трансильвания и кусок Балкан обращаются в тихий звон. Однажды на автостраде номер 19, в нескольких километрах от Сату Маре, мы увидели цыганский табор, озаренный пурпурным сиянием заходящего солнца. Три четыре телеги на обочине, бедность пополам с нищетой, тощие кони и драные полиэтиленовые кибитки, раскинутые над движимым имуществом. Внутри постели, одеяла, матрасы, женщины, детвора, кастрюли, бардак людской жизни, но в солнечных лучах это буквально полыхало, словно готовилось исчезнуть, вознестись к небу, будто гигантский Илья пророк, а мужчины, чинившие жалкие упряжки, были смуглее собственных длинных теней. «То, что нужно», – воскликнул Пётрек и чуть ли не на полном ходу остановил машину. Схватив фотоаппарат, он бросился к цыганам. Начал переговоры, но световая феерия грозила вот вот закончиться, так что он замахал мне, чтобы я подошел и взял на себя финансовую сторону предприятия. Я вынимал из кармана горсти крон, форинтов и леев – согласно очередности наших странствий – и знаками объяснял, что, мол, очень даже и исключительно охотно, сколько пожелаете, в границах разумного. Их главный, худой, жилистый, в белой футболке, смотрел на мелочь, где одних форинтов было минимум на два доллара (до венгерской границы три шага), наконец скривился, презрительно махнул рукой и сказал: «Nu, tigari».84 Я отдал ему все, что у меня было: пачку «Снагов», остатки «Мальборо» и «Карпат». Он взял, пошел к своим – поделиться. Через пару минут солнце зашло, а они двинулись по направлению к Сату Маре. Три четыре разбитые телеги обращались во мрак и небытие, поскольку вовсе не были частью нашего мира. Ни семьсот лет назад, когда на Пелопоннесском полуострове европейское сознание впервые отметило присутствие цыган, ни 4 мая 2000 года, когда мужчина, напоминающий собственную тень, бросил мне: «No, tigari», потому что полагал, что хлопоты, связанные с деньгами, превышают их ценность. Год спустя я стоял на светофоре где то за Сибиу – может, это было в Кристиане, а может, в Меркуря Сибиулуй. Шоссе ремонтировалось, и зеленый свет давали поочередно то одной полосе, то другой. На этой вынужденной стоянке путешественников подстерегали два щенка. Они подбегали к машине и устраивали маленький спектакль хорошего настроения и нахального попрошайничества. Я дал одному денег, но второй выхватил у счастливчика деньги, а тот принялся рыдать и причитать. Я вынул еще одну пятерку, чтобы утешить плаксу. Потом в зеркало заднего вида увидал, как они в мире и согласии радуются добыче и удачно разыгранной психодраме. Я пересыпаю мелочь и тасую банкноты, словно прикасаясь к некоей ультрабрайлевской фотографии: пальцы ощущают фрагменты событий, а нос – запахи. Маленькая тяжелая монета в сто форинтов навсегда останется образом и гербом зеленых холмов Земплина. Ровно столько стоила в то лето рюмка грушевой палинки в деревенских трактирах. В Гёнце, в Телкибаня, в Вильмани. Сквозь замусоленную тысячу леев с Эминеску всегда будут просвечивать Семиградье и маленькие темные лавочки в Бьертане, в Роандоле, в Копса Маре или Флореште, что напоминали холодные пещеры, выдолбленные в трансильванском зное, и каждый раз когда я покупал бутылку вина, сдачу мне давали целыми свитками и пачками этих отяжелевших от пота и грязи лоскутков. Ведь, в конце концов, что такое память, если не вечный обмен номиналов, неустанный дележи убытки и новые расчеты в надежде, что баланс сойдется, былое вернется без недостачи, полностью, непочатым, а может, и с процентами любви и ностальгии. Ведь, в конце концов, что такое путешествие, если не расходы, а затем подсчеты оставшегося, перетряхивание карманов. Цыгане, деньги, штемпели в паспорте, билеты, камень с реки Мат, коровий рог, отшлифованный волнами Дуная в Дельте, blok nа pokutu – словацкая штрафная квитанция, racun parkinrina – квиток с парковки в Пиране, nota de plata – счет из ресторанчика в Сулине: две порции жареного сома, две порции картошки и два салата, графин вина, одно пиво «Сильва» – всего восемьдесят пять тысяч семьсот…
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   20


написать администратору сайта