Андрей З.. Андрей Зеленин Мамкин Василёк
Скачать 36.7 Kb.
|
Андрей Зеленин Мамкин Василёк Никого не хотел напугать, ничего не хотел приукрасить. Просто написал о том, что было когда-то. Причём было это не так уж и давно. Помните об этом, люди, не забывайте. 1 Я видел этого человека несколько лет назад. Был канун настоящего праздника. В Москву съезжались ветераны Великой Отечественной войны. Перрон железнодорожного вокзала был полон печального звона. Медали и ордена на пиджаках стариков и пожилых женщин будто плакали. А кому-то казалось, нужно радоваться. Человек был одет в строгий костюм европейского покроя. И сам — оттуда. Это было заметно — не наш, не из России. Седые волосы, седая бородка — всё аккуратно. Всё чересчур аккуратно. На его лице, человека лет шестидесяти, почти не было заметно эмоций. Эмоции были у тех, кто из вагонов поезда выходил на перрон. В руках человек держал два букета. Один большой, другой поменьше. В одном были гвоздики, в другом — розы. — Ich bin Deutscher! — говорил он по-немецки. — Я — немец. — И извинялся: — Простите! — И поздравлял: — С праздником! Из большого букета немец доставал гвоздики и дарил их тем, у кого на груди звенели награды. Ветераны брали цветы. Каждый. И в глазах каждого можно было увидеть десятки чувств. К счастью, удивление пересиливало всё остальное. Лицо человека, немца, дрогнуло только тогда, когда он увидел на перроне сгорбленную старуху в чёрном тёплом пальто. Она шла медленно, опираясь на мою руку. И на палку, которую ей очень хотелось куда-нибудь деть в тот момент — выбросить, сломать. Старуха пыталась выпрямиться, старалась казаться стройнее, сильнее, моложе. Ещё в вагоне она накрасила губы. Помадой тёмно-вишнёвого цвета. Лицо немца дрогнуло. Букет с гвоздиками, со всеми оставшимися цветами, он сунул какому-то старику с двумя орденами Отечественной войны на груди и порывисто шагнул к нам. Ко мне и старухе. И я увидел слёзы в глазах этого человека. — Guten Morgen, Mutti! — сказал он. — Mutti! — И поправился: — Мама! Старуха зарыдала, и силы оставили её. Она стала медленно оседать на землю. То есть на перрон. Немец подхватил старуху и, словно сумасшедший, принялся целовать. Он целовал её голову — волосы, глаза, губы, щёки. Он держал её крепко — так, как ребёнок держит любимую игрушку и… мать. Розы, старухина сумка — они были у меня. Я их держал, чтобы они не потерялись. Потом — отдал. Этого человека, немца, я больше никогда не видел. Старуху — тоже. Так бывает. В дороге. Иногда о попутчике узнаёшь всё, абсолютно всё! Но в потрясении от узнанного забываешь спросить самое простое: имя, фамилию, место, где человек родился или жил. А попутчику вряд ли хочется встретиться с тобой вновь. Ему вряд ли хочется заново пережить то, чем он поделился. Бог с тем! Не это страшно… Впрочем, имя немца я узнал. 2 Больше всего на свете Василёк любил мамины руки. Да и как их было не любить! Вот отец — приходил домой, обнимал сына, лохматил его волосы, и пахло от рук отца огнём и железом. И хорошо вроде — крепко, прочно, надёжно, — да как-то боязно при этом: ведь железо, оно тяжёлое, а огонь — жжёт! А когда домой приходила мама, бежал к ней Василёк и падал прямо в её распахнутые ладони. И пахли мамины руки цветами полевыми — медовыми, травой луговой — тёплой от солнышка, и молоком — вкусным и сытным. — Не-е, парень, не папкин ты. Не папкин, — каждый раз говорил председатель колхоза по такому случаю. И заключал, словно в тетрадке жирную точку ставил: — Мамкин. Так Василька и звали — Мамкин Василёк. Без обиды звали, так, прозвищем. И старшие, и те, что поменьше, — все друзья да родственники. Друзей да родни у Василька было много — вся деревня. Вышло так, что всей деревней родителей Василька воспитывали. Они оба в одночасье сиротами оказались. В семнадцатом году. В одна тысяча девятьсот семнадцатом. Василёк про то время знал: богатеев из страны прогнали. Чтобы те, кто своим трудом страну строил, жить могли хорошо. А то, что ведь выходило! Человек с утра до ночи работает в поле, — пашет, сеет, жнёт — а живёт всё впроголодь. Земли-то своей мало, клочок всего, остальная — у бар да тех, кто побогаче. Они её дать могут, да за то почти весь урожай забирают! Так и не поесть толком, и одёжки путной не купить, и грамоте не выучиться. Шибко богатеи не любили, когда простые люди грамоту узнавали. В городе так же было. На заводе людей много, а деньги все у хозяина. Что с простым человеком ни случись, ни от кого помощи не встретишь. На работе поранился или заболел — лечиться только за деньги. А как деньги кончатся, так и помирай ради Бога — хозяину какое дело? Он другого работника найдёт. Вот Земля, планета, она ведь для всех вроде? Все на ней, матушке, родились. Все друг на дружку похожи: голова, руки, ноги… А как так, что нефть да золото, да руда медная у одних только, да не у тех, кто их добывает? А реки, леса с полями? Кто на них трудится? Тысячи людей да больше! А жиреют с того — один-два, да оба палец о палец не ударили! Страница 2 из 18 Люди работящие и не удержались. Собрались вместе и!.. Мол, хотим так: от каждого по способности, каждому по труду. В деревнях помещиков прогонять стали, землю всем поровну делили: хочешь работать — трудись! В городах на заводах-фабриках тоже по-честному пошло. И про тех, кто калеками остался или болен, не забыли — они ведь тоже люди! А богатеи: нет! Нам лучше по-прежнему: нам — всё, а остальные пусть на нас работают и наук не знают, а то слишком грамотные стали. И — войной пошли! На простых-то людей. В деревне, где родители Василька жили, беда случилась. Помещика прогнали, землю между крестьянами поделили, а помещик назад вернулся, да с войском. У Василькова отца семья на одном краю деревни жила, у мамки — на другом. И отец Василька и мамка тогда под стол пешком ходили, да кто бы их пожалел! Солдат да казаков помещик в деревню с двух сторон послал, чтобы из крестьян никто дорогой спастись не смог, за помощью не сбежал. Казаки да солдаты лютые, будто за своё людей взяли: — Землю у хозяина забрал? — Поделили, как положено. — Ах, положено? И давай! Кого из винтовки пулей, кого шашкой-саблей. Две семьи за ради страха погубили напрочь. С одного конца деревни десять душ, да с другого — одиннадцать. Отец Василька как жив остался? Мать его как раз у колодца была, по воду пошла. Помещика с казаками увидала — как догадалась? — сына в ведро сунула. Да в колодец! Спустила, будто и не было самого малого. Там у колодца её саблей и зарубили. И семью всю под корень извели: старика со старухой, мужа да детей шестерых — на всех рука поднялась. Дом, где мама Василька жила, солдаты сожгли. Хозяев — постреляли, у огня оставили. Офицеры ходили, добивали — из револьверов в головы стреляли. Нелюди! На другой день рабочий отряд из города на фронт шёл, с белогвардейцами сражаться, — отбили деревню: помещика поймали — повесили, войско его, кто сбежать сумел — спасся, остальных, как скот в яму на пепелище скидали да землёй забросали. Семьи крестьянские, помещиком загубленные, похоронить по-людски собрались. А тела обмывать стали — глянь! — девчонка-то жива! Вот радости было! — От страха сомлела, как неживая стала! — бабы говорили, руками плескали, слёзы утирали — кто платком, кто так, ладонями. Одной пулей маме Василька ногу поранили, а вторая — офицеры пьяные были — только кожу с виска сорвала: крови много вышло, да не вся. Отца Василька когда нашли, испугались. Тоже ровно неживой был — холодный весь; два дня в воде пробыл, но… Пошла баба за водой, вытащила да в крик! — Жить хотел, то и выжил! — уж потом кто-то из мужиков сказал. На сходе деревенском решили: сирот не бросать — пока не вырастут, кормить-одевать всем по очереди. Так и жили. Хоть каждому тяжко было, и хлеба не хватало, и тепла, а малые по одной неделе у одних грелись, другую — у вторых, третью — у третьих. Как семь-восемь стукнуло, своим хозяйством стали ко взрослой жизни приноровляться. Дом-то один остался, хоть и пустой, а жить можно. Мама Василька хроменькая, да умница — всему бабы научили: и за скотом следить, и обеды готовить, и в поле работать. Отец Василька тоже с головой парень оказался. И силушкой бог не обидел; сперва в кузню общественную в помощь напросился — сам! А там, кузнец заболел, руку сухоткой взяло — отнялась, — за главного остался. С четырнадцати лет с любым железом справлялся: хоть коня подковать, хоть инструмент справить. Золото, а не парень! Когда в деревне общее хозяйство создать порешили, колхоз иначе, мама с отцом Василька первыми туда пошли. Отец — кузнецом, мать — дояркой. А что? Сообща любое дело дружнее ладится: и быстро, и справно. Сообща, всем колхозом через срок и свадьбу справили. К этому делу жизнь больше подвела, чем любовь какая-нибудь. Хотя и без неё не обошлось. За отца посажёного председатель колхоза был, за дружков — половина деревни, за подружек — другая. Без приданого обошлись, но подарков — хватило: одеяло тёплое, ткани — жениху на костюм и невесте на платье. Из посуды нанесли всякого, курочек пару, тёлочку — это от колхоза. Из района начальник приезжал — про ударный труд кузнеца молодого и красавицы-доярочки говорил, про врагов-богатеев ругался, чтоб и на том свете им пусто было, про светлое будущее сказал, поздравил тоже: наряд на лес выписал, чтобы дом починить, и на железо — на крышу. Что ж после такого не жить? И работа есть, и люди добрые рядом, и дом крепкий. А из окон дома луг травяной видать. Как время придёт, так он весь в васильках. Вот Васильком и малыша назвали, что от любви хорошей народился. Родился Василёк первого сентября тысяча девятьсот тридцать четвёртого года. Первого сентября тысяча девятьсот сорок первого года в школу идти собирался. Учиться шибко хотел, чтобы агрономом стать. Профессия уж больно хорошая — хлеб растить, людей кормить. Дорогу такую на всю жизнь Василёк сам выбрал. С детства раннего. «Голоштанного! — как председатель шутил, когда Василька совсем маленького вспоминал. — Без штанов ещё бегал, слов не знал, а сам — в поле: сунет зёрнышко в землю и сядет ждать, когда вырастет. А то и поливать вздумает, воду носил, чтоб скорее в колос вошло». Страница 3 из 18 Так бы вот всегда: выбрал дорогу и — шагай по ней, пока не дойдёшь, куда собирался. Только… Жизнь ли так крутит, чёрт ли подворачивает; выходишь на развилок, а то и на перекрёсток. Тут и думай: куда. 3 Проводница, тётка пожилая, возраста пенсионного, на вопрос, какое место занимать, ответила: — Где пусто, там и садись. По её словам выходило: можно и в тамбуре, можно и на крыше. По мыслям: где не занято, там и примащивайся. На прямой поезд — от родной станции до Москвы — билетов мне не хватило. Взял на проходящий. В вагоне пустовала только боковушка возле туалета. Но — повезло. Правда, сначала не поверил, долго принюхивался; ан нет, запахов тех самых не было! Проводнице — а кому же ещё?! — я сказал. От всей души: — Спасибо! Вагонохозяйка прошлась по своим владениям со стандартными в общем-то словами: — Чай, кофе, постель… На здоровье! Последнее, про постель и здоровье, относилось ко мне. Город за окном вагона исчез как-то уж слишком быстро: дома и домики, железо моста через Каму — с холодком в груди, — а вдруг с моста да прямо в реку! Затем множество путей и составов, пятиэтажки, высотки, и всё. Я взялся за книгу. Мог бы творить сам, тем более тетрадь с собой взял толстую и ручек — три штуки, чтобы про запас. Мог бы сам, раз уж писатель, но достал труд чужого автора — детектив приятеля. Там все, как положено, было: оружие на обложке, автограф внутри. Ну и, зачитался. В смысле, стал клевать носом — задрёмывать. И вдруг! Вздрогнул! И — соскочил с места. Сперва от страха, затем от желания бежать на помощь. Чужой был голос, страшный. Крик. Слова русские, путаясь с иноземной речью, метались по вагону: — Не бейте! Я не виновата! Ich arbeiten! Ich warten Kind! Соседи напротив — он, она и достаточно взрослый ребёнок — заулыбались, отложив карты, а играли в подкидного, наперебой стали объяснять: — Это тут одна во сне кричит! — Бабулька, божий одуванчик. — Чокнутая! — отпрыск картёжного семейства покрутил пальцем у виска. — Мы тоже сначала также прыгали. — Потом привыкли. — А меня всё равно достаёт! Совсем рядом прибежавшая из своего купе проводница будила старуху. Сгорбленную седую бабку. Та извинялась: — Опять я вас? Прости, сердечная! Простите, люди добрые! * * * В Балезино, это уже в Удмуртии было, стояли долго — меняли электровоз. Вагон опустел; народ разминался на перроне — кто курил, кто вышагивал, поглядывая по сторонам, иные закупали нехитрую стряпню местных поварих. Я остался на своей боковушке. Родню, что жила на узловой станции, о себе не предупреждал. От чужой стряпни закаялся давно, берёг желудок. Сидел за тетрадкой — писал рассказ. В сюжет ушёл — будто и не в этом мире оказался. Вздрогнул, когда почувствовал холод чужой руки на запястье. Старуха сидела напротив меня. Страшная: сгорбленная, седая, на плечи накинуто чёрное неновое пальто, в руке палка-клюка. — Не письмо ведь пишешь? — Нет, — мотнул я головой. — Журналист? — Нет, — снова односложно ответствовал я. — Писатель! — старуха оскалилась в улыбке; радовалась, что догадалась. «Со второго раза!» — подумал я про чужую догадку; но на разговоры меня не тянуло, хотелось дописать начатое. Вот и выходило: старуху нужно было чем-то занять. — У меня книжка есть. Читать будете? — из сумки я достал книгу. Но не детектив приятеля — свою. — Сказки? — удивилась старуха, глянув на обложку. — Ну-ка, ну-ка… Она ушла в своё плацкартное купе, держа в одной руке книгу, а другой опираясь на палку. Ушла медленно-медленно, я слышал бормотанье: — Надо же, сказки! Молодой, а сказки! Ну-ну… Она читала долго — не тяжело, нет, а так, будто смакуя изысканное блюдо. И, пожалуйста, не думайте, что хвастаюсь творчеством, нет! Просто некоторым нравится. * * * Ещё до ночи многие пассажиры угомонились, улеглись на постели: кто-то накрылся простынкой, кто-то укутался одеяльцем. Собрался на боковую и я. Тем более что по проторённой дорожке в сторону тамбура перестали шаркать подошвами тапочек и цокать каблуками туфель. Старуха вновь подошла неожиданно. Подошла, опираясь на палку-клюку, протянула мою книгу: — Молодец. Давно пишешь? Я пожал плечами: как сказать, назвать количество лет или год, с которого занялся творческой деятельностью? Старуха расценила это по-своему: — Всю жизнь, значит. От родителей? — Мама — медик, фельдшер, — непонятно почему, но я стал говорить о родителях. — Отец — рабочий, на заводе слесарем работал, механиком. — Живы? — завязывала разговор старуха. — Мама. — А отец? — Рак. Опухоль. Умер. — Но пожил? — Шестьдесят лет. — Это хорошо. — Мало! — я вздохнул. — Не хватает его. — Мне тоже, — пригорюнилась старуха, села на мою постель; до этого стояла рядом. — Мне тоже моих не хватает. — Но ведь пожили? — взял я в оборот старухины слова. Она покачала головой: — Нет. Сожгли их. На мгновение я оцепенел. А старуха вдруг села рядом со мной и нервно дёрнулась. Страница 4 из 18 Чёрное пальто упало с плеч. У толстого фланелевого халата, в который была одета старуха, были короткие рукава. И я оцепенел снова. Её руки до локтей украшали наколки. Наверное, татуировка шла и дальше: какие-то слова, цветы, нечто похожее на московский Кремль… И среди всего этого, ближе к кисти, — цифры. Несколько. Старуха быстро и зябко подхватила пальто. — Хорошие у тебя сказки. Хочешь, я тебе тоже сказку расскажу? 4 На остров Зинка приползла под утро. Мокрая и грязная насквозь. Сил не хватало, мотало из стороны в сторону, вот и сорвалась с тропки в трясину. Камнем вниз пошла да рванулась от ужаса к твёрдому, ухватилась под топью за землю — тропку через болото — и вытянула собственное тельце. Повезло. Дальше, правда, идти уже не могла, ноги от пережитого свело, — потому ползком ползла. Ревела да ползла. А и рёва не было — то ли сипела, то ли шипела. Тётка Саша услыхала, пошла глянуть, что такое. Чуть на девчонку не наступила. Трое суток Зинку трясло да выворачивало: болотом, гадостью какой-то да внутренностями. Думали, всё, отдаст душу куда незнамо, кому неведомо. Да нет. Видно, есть Бог на свете. Начальник раненый, даром что красный командир, все три дня и ночи от Зинки не отходил — что по медицинской части знал, сделал, а потом молился. По-настоящему молился. Это уж потом Зинка узнала, что он, полковник, раньше в царской армии служил, роду-племени дворянского, от того и Бога не забыл. На четвёртый день Зинка первый раз есть попросила: — Хоть крошечку хлебную. Дайте… Раненые, а их на острове посреди болота к тому времени уже богато душами было, сухарь старый нашли — подали. Тётка Саша Зинке рассказывала: — Здоровые-то ушли. Не совсем, нет. Хотят на немцев напасть: пропитания раздобыть, медикаментов, а коли повезёт, старший сказал, то и оружия. На шестерых у них целыми две винтовки всего… Вот такой партизанский отряд получался. Всех вместе двадцать три человека. Две винтовки из оружия, шесть патронов — по три на ствол, если поровну делить, и три особых ножа-финки. Что с Зинкой случилось, никто не спрашивал. Сами через ад прошли, понимали: придёт время, сама всё расскажет. Рассказала. * * * Под вечер сквозь деревню мотоциклисты промчались. За ними грузовиков несколько приползло да танкетки с бронемашинами; скоро фашисты везде будто были. Говорили — лаялись словно, речь у них чужая, злая. Разбрелись немцы по деревне, во все избы, во все сарайки заглянули: всех живых — старых и малых, дедов и грудничков с матерями — в одно место собирали. Из винтовок да автоматов в воздух стреляли, прикладами людей били, сапогами коваными — куда попадёт. С офицерами переводчик был. Когда со всей деревни народ в колхозный клуб согнали, объявил: — Из вашей деревни коммунисты уничтожили девятнадцать доблестных солдат великой германской армии. За это ваша деревня подлежит полному уничтожению! Сперва и не понял никто, что дальше будет. А дальше закрыли немецкие солдаты двери клубные, окна досками позабивали, и — бензином потянуло. — Господи! — ахнул кто-то. — Да неужто они, ироды, нас жечь собрались?!. Клуб знатно полыхнул. Дерево сухое, дождя давненько не было. Затрещали досочки, крыша занялась. Народ сперва дымом захлёбываться начал. А там и жар прихватил. — Ой, бабоньки! Горю! — крик чей-то взвился. Закричали, заголосили люди. Кто в двери запертые, кто в окна забитые — ломиться стали. Лавками одну створку дверную выбили. Огонь сразу внутрь рванул: по одежде, по волосам, по рукам-ногам. Кто смог, наружу выскочил. Да только не было там спасения. Солдаты немецкие всех, кто из клуба выбраться пытался, в упор расстреливали. Зинка с дедом, матерью да сестрой старшей в середине толпы стояли. Тоже сперва выбежать хотели, да дед остановил. — Стойте! — рыкнул. И откуда сил на то хватило? Сам старый, хромой, на грудь больной. А медведем рыкнул: — Я ужо! — Затем тише сказал, от жара щурясь: — Вкруг Зинки давай встанем. Так побежим. А там… Ты, Зинка, не оглядывайся! Беги! Беги подальше! Беги да помни… Дед первым под ноги Зинкины упал. Перешибло его очередью автоматной. Потом матери рядом не стало. За спиной сестра старшая вскрикнула; почудилось Зинке, руками она, словно птица, крыльями всплеснула, и вниз. Птицей подстреленной. Над головой очередь пронеслась. Ещё рядом свистело. Сапоги чужие тяжело топали. Да куда им за босоногой! * * * Смолкла Зинка. Тётка Саша в голос взвыла, не таясь. По своей боли — по сыну, по общей — по деревне. Мужики раненые глаза кулаками утирали, желваками на скулах играли. Полковник сказал. Сухо. Глухо. Коротко: — Отомстим. … К вечеру вернулись здоровые. Принесли две немецкие винтовки, пулемёт с мотоцикла. Ещё — провод телефонный с аппаратами, — связисты гитлеровские попались. Повезло. Бинты с йодом пошли на перевязки, консервы с хлебом — на стол. С оружием другим днём засаду устроили; ещё троих своих фрицы недосчитались. А в отряде прибыло; двое окруженцев к своим пробивались да двое местных парней — комсомольцы! — на остров вышли. Страница 5 из 18 5 Через месяц полковник стал приноравливаться к костылям. Кто-то из красноармейцев срубил деревянные подпорки командиру. Командир костылями поскрипел, лицом покривился от боли и таким, страшным, народ собрал. Речь сказал короткую, но верную. — Врага мы бьём помаленьку — это хорошо. Одного-двух-трёх на тот свет отправим — Красной Армии полегче. Однако надо, чтобы люди наши, советские, кто под чужой властью остался, знали: не фашисты здесь хозяева! Требуется что-то громкое сделать. Склад какой взорвать или ещё что. Сами понимаете. Ну, и для дела такого разведка нужна. Кому идти, товарищи? Зинка сама вызвалась. Первой. Вот так выдала: — Я не взрослая. Не военная. Тринадцать лет всего! Зайду в село или деревню, мол, побираюсь. Дома голодно, вот и пошла по людям, может, кто чего съестного подаст. А сама всё, что нужно выгляжу, запомню! — И ещё аргумент выложила: — Если взрослый кто в разведку пойдёт, чужого лаской не встретят. Да и немцы неладное поймут. Не хотел полковник девчонку одну отпускать. Однако, подумав хорошенько, понял: дело Зинка сказала. Дал добро. И двоих бойцов — в сопровождение, чтобы по лесу не так страшно идти было. От сожжённой деревни в двадцати километрах другая стояла: и домов в ней побольше было, и целая ещё, не спалили фашисты. Туда Зинка и отправилась. Тяжко пришлось. Даже не от немцев страху натерпелась, от своих — от полицаев. И откуда только сволочи такие берутся? Мало того что котомку пустую почти, с одной картофелиной да сухариками, для виду положенными, перетрясли, так ещё и ощупали всю с ног до грудок. Ржали, кобели проклятые, в сарай затащить грозились — побаловаться по-ихнему. Морды косые от самогона, руки в наколках, — тьфу! Немцев в деревне оказалось немного — какая-то команда по заготовке продовольствия для нужд германской армии. Десяток вояк, что коров со свиньями в одно место согнали под охрану, а сами кур по дворам ловили да яйца воровали. Полицаи им в помощь были приставлены, их столько же по счёту выходило, как немцев. Сами все из тюрьмы, фашисты выпустили, на себя служить пригласили… Из съестного в деревне — Зинка и не думала, что люди последним делиться станут — богато в котомку досталось: картошка, морковка, капусты вилок, хлеба полкаравая, крупы с полкило — ещё довоенных запасов. Тётка одна молока дала, бутыль литровую вынесла, сказала, словно в воду глядела: — Напоишь кого. Знаешь. Обо всём Зинка своим взрослым товарищам рассказала. Тем, что у деревни в лесу ждать её оставались. И про то, что склада в деревне никакого нет. Так что взрывать нечего. И что немцев тут небогато. Зато полицаев — всех бы в болото по маковку! И молоком — напоила. И самое главное не забыла: с утра пораньше, чтобы не к ночи ближе, поведут немцы стадо, в деревне собранное, в райцентр. Коров своим ходом, свиней сегодня заколют, в телегах повезут. Немцев десяток и полицаев столько же, чтоб им! Полковник, когда разведка домой вернулась, Зинку обнял, как дочь родную, расцеловал — радовался, что жива-здорова. Поблагодарил за дело. Потом думал сколько-то недолго, времени не оставалось, решил: — Значит, так! Фашистов с их прислужниками бить только вдали от деревни. Чтобы деревенские не пострадали. Чтобы немцы потом их не пожгли. Стадо, продукты — половину обратно вернуть в деревню. Не сразу, попозже, когда всё стихнет. А другую половину — в отряд, нам запасы нужно делать. Воевать придётся долго… Никто Зинку в бой не посылал. Попробовала бы пикнуть! Пикнула, так её сразу — к тётке Саше на пригляд: сделала своё дело — спасибо, теперь сиди на острове, раненым помогай, по хозяйству тоже. Здоровые бойцы с комсомольцами местными — десяток против двадцати — под вечер на задание отправились. Загодя. Чтобы до ночи место для нападения выбрать, подготовиться, ну и отдохнуть-выспаться до немцев. Зинка с острова ночью подалась. Тётка Саша задремала, она — раз! — и была готова. Нож только прихватила, которым картошку в похлёбку резала, к ужину. * * * Отряд немецкий в лесочке, где партизаны засаду устроили, рано-рано появился. Видно, из деревни так вышли, до рассвета — по ночи ещё. Солнце над деревьями подняться не успело. Да и что от него толку-то, от осеннего! Так, свет только, тепла мало. А приморозило крепко. Ветерок, меж веток да лап еловых пробираясь, снегом попахивал. Зинка хоть и в ватнике толстом была, а всё зуб на зуб не попадал. Даже испугалась: ну как услышат её свои, всыплют потом! И пускать никуда не будут. А надо было. За сестрёнку. За мамку. За деда. За тех, с кем тринадцать лет рядышком прожила. Хотя бы одного! Хотя бы того! Пусть не немца! Другого, который, когда в деревне обыскивал, под рубашку забрался, за грудь ухватил, — зверь! Человек разве такое дурное сделает? Только зверь дикий в обличье человечьем. «Зверя и убью!» — Зинка решила, рукоятку ножа покрепче сжала. Коровы в стаде на разные голоса ревели, голоса немцев и полицаев заглушая. Колёс скрипучих от подвод тоже почти не слышно было. «Господи! — ахнула Зинка про себя, когда стадо увидела. — Да они же коров с утра не подоили! Так бедных повели! Звери! Дикие звери!» Страница 6 из 18 У каждой коровы вымя от молока разбухло. Потрескалось. При каждом шаге брызгали на дорогу белые струйки. Мычали коровы — плакали. От боли. Полицаи на то внимания не обращали. Немцы — тоже; спешили, скорей бы лес миновать да обоз со стадом в нужное место доставить. Туда, где не так страшно. Где своих, фашистов, побольше. А то ведь винтовки на взводе держать приходится, по сторонам смотреть — а ну как партизаны! Ну, те и — пожалуйста, вам! Зинка, хоть и ждала, что стрельба начнётся, всё равно от неожиданности испугалась. Пулемёт застрочил — присела, нож выронила. Защелкали по лесу винтовочные выстрелы. Кто-то закричал по-русски, кто-то — по-немецки. Коровы вовсе не своими голосами взвыли. Затем граната хлопнула. Во все стороны лес затрещал: люди бежали, скотина, осколки летели, пули… Зинка нож найти не успела, выскочил на неё фашист раненый — лицо в крови, не видит, куда бежит. Наступил на Зинку, сбил с корточек, та спиной назад полетела да затылком о корень! И всё, будто свечку кто затушил, — тьма в глаза ударила и в голову. * * * — Кто есть это? — голос обрушился на Зинку откуда-то сверху. И чьи-то руки подняли её с холодного пола, и кто-то поставил её вертикально и подпёр со спины своим телом: — Держись, дочка! Толстая холёная физиономия фашиста в мундире, украшенном крестом и чем-то ещё, была прямо перед её глазами. Размером в высоту немец не отличался, только вширь. — Партизан? Хотела Зинка фашисту ответить, как положено, по-советски, в физиономию его толстую холёную плюнуть, да не вышло. Сильно затылком в лесу приложилась, да и, по-медицински говоря, прошлое потрясение нервное сказалось. Вылетело у Зинки изо рта одно мычание. Из-за спины дедок какой-то за неё отвечал: — Больная она, чокнутая. Мы тут её все знаем! Без разума, без ума — ходит по белу свету. А нам жалко, вот и подкармливаем. — Фи! — физиономию фашиста перекосило. — И это есть партизан? Вон её! — голос немец повысил. — Вон! Так бы и сошло Зинке с рук, так бы и в лес снова попала, да — судьба-злодейка! Когда выводили девчонку из подвала, оказался рядом Зверь. Тот самый полицай, что за день до того в деревне над ней измывался. Выжил, гад, в лесу, схоронился как-то. А после того, как партизаны стадо у фашистов отбили да к своим ушли, к немцам пробрался. Ну, немцы облаву тот час же! Да кого ловить? Партизаны давно из лесу исчезли, одни только немцы да полицаи побитыми на дороге лесной лежат. Да Зинка в стороне под деревом. Зинку в райцентр и привезли. На телегах вместе с трупами. В тюрьму Зинку бросили, в подвал. Подумаешь, без сознания! Дышит ведь! Потом туда же, в тюрьму, из деревни народ пригнали. Пытать собрались; вдруг скажет кто что про партизан. А тут в райцентр фашист какой-то главный приехал. И вздумалось ему на партизан посмотреть. Вот для него подвал и открыли. А он инспекцию устроил, решил, видно, добреньким показаться. Облагодетельствовал — юродивую на свет Божий выпустил… — Она это, она, господин начальник! — Зверь фашисту кричал. — Это она партизан на нас навела! Партизанка она! Дозвольте мне за неё, ваше благородие, взяться! Я у неё всё узнаю-выведаю! Сама к партизанам приведёт! |