Майринк Густав. Голем - royallib.ru. Густав Майринк. Голем I. Сон
Скачать 0.5 Mb.
|
ХVII. МайСолнце горело, как в разгаре лета, истомленное дерево пустило несколько побегов. На мой вопрос, какое сегодня число, тюремный сторож сначала промолчал, а затем шепнул, что сегодня пятнадцатое мая – собственно, он не имел права отвечать; с заключенными запрещено разговаривать, особенно с теми, которые еще не признались в своей вине; им не следует сообщать сведений о месяцах и числах. Итак, вот уже три полных месяца, как я в тюрьме, и все еще не имею никакого известия из внешнего мира. По вечерам, сквозь решетчатое окно, которое было открыто в теплые дни, проникали тихие звуки рояля. Это играет дочь привратника, сказал мне один арестант. Дни и ночи я грезил о Мириам. Что с ней теперь? Порою меня утешало сознание, что мои мысли доходят до нее, витают над ее постелью, когда она спит, и ласково обвевают ее. А потом снова, в минуты отчаяния, когда, кроме меня одного, всех моих соседей по камере, одного за другим, вызывали на допрос, меня охватывал тупой ужас: может быть, она давно уже умерла. Я вопрошал судьбу: жива еще Мириам или нет, больна она или здорова, и я гадал по количеству соломинок, выдергиваемых мною из мешка. И почти всегда ответы были неблагоприятные, и я мучился желанием проникнуть в будущее, пытался перехитрить свою душу, хранительницу моей тайны, как бы совершенно посторонними вопросами – наступит ли когда-нибудь день, когда я опять стану веселым и снова буду смеяться. На такие вопросы оракул всегда давал утвердительный ответ, и я в течение часа бывал счастлив и спокоен. Как растение, таинственно распускающееся и растущее, так пробуждалась во мне мало-помалу непостижимая, глубокая любовь к Мириам, и я не понимал, как это я мог так часто бывать у нее, разговаривать с ней, не давая себе отчета уже тогда в моих чувствах. В эти мгновения трепетное желание, чтоб и она с таким же чувством думала обо мне, вырастало до полной уверенности, и когда я слышал в коридоре звуки шагов, я почти боялся, что вот придут за мной, выпустят меня, и моя греза развеется в грубой реальности внешнего мира. Мой слух за время заключения так обострился, что я воспринимал малейший шорох. Каждый вечер я слышал шум экипажа вдали и ломал себе голову, кто бы мог в нем сидеть. Было что-то необычайно странное в мысли, что там, где-то, существуют люди, которые имеют возможность делать то, что хотят, которые могут свободно двигаться, ходить куда угодно, и не ощущают при этом неописуемой радости. Я не был в состоянии себе представить, что и я когда-нибудь буду иметь счастье ходить по улицам, залитым солнцем. День, когда я держал в объятиях Ангелину, казался мне принадлежащим иному, давно исчезнувшему, прошлому – я думал думал о нем с той тоской, которая овладевает человеком, раскрывшим книгу и нашедшим в ней увядший цветок возлюбленной его юных дней! Сидит ли еще старый Цвак каждый вечер в кабачке с Фрисландером и Прокопом, слушая скелетообразную Эвлалию? Нет, ведь уже май: время, когда он отправляется по деревням со своим театром марионеток и разыгрывает на зеленых лугах «Синюю Бороду»! Я сидел один в камере – поджигатель Воссатка, мой единственный товарищ последней недели, уже несколько часов был у следователя. Удивительно долго продолжался на этот раз допрос. Воссатка влетел в камеру с сияющей физиономией, бросил узелок на нары и стремительно начал одеваться. Арестантское платье он с негодованием швырнул на пол. – Ни черта не могли они доказать, дудки!.. Поджог!… Как не так…– Он ткнул себя пальцем в нижнее веко.– Черного Воссатку не проведешь.– Дул ветер,– сказал я. И уперся на этом.– Пусть они гонятся теперь за господином ветром!.. А пока – слуга покорный!.. Встретимся еще… У Лойзичек.– Он вытянул руки и пустился в пляс. «Один лишь раз приходит май…» – он надвинул на лоб твердую шляпу с перышком синего цвета.– Да, правда, это вас заинтересует, знаете, господин граф, что случилось? Ваш приятель Лойза сбежал! Сейчас мне сказали. Уже с месяц – теперь поминай, как звали… фьют…– Он хлопнул себя ладонью по затылку.– За горами, за долами… «Ага, напильник»,– подумал я и улыбнулся. – Теперь и вы надейтесь, господин граф,– Он по-товарищески протянул мне руку,– и вы вскоре будете на свободе… Когда вы будете без гроша, спросите у Лойзичек черного Воссатку… Всякая девка знает меня там. Так-то!.. А пока – честь имею кланяться. Чрезвычайно приятно было! Он еще стоял на пороге, когда надзиратель вводил в камеру нового арестанта. Я с первого же взгляда узнал в нем парня в солдатской фуфуражке, который однажды во время дождя стоял со мной рядом в подворотне на Петушьей улице. Чудесный сюрприз! Может быть, он случайно знает что-нибудь о Гиллеле, о Цваке и обо всех других? Я хотел тотчас же начать расспрашивать его, но, к моему величайшему изумлению, он с таинственным видом приложил палец к губам, сделал знак, чтоб я молчал. Только когда дверь закрылась снаружи и шаги караульного смолкли в коридоре, он засуетился. У меня дрожало сердце от волнения. Что бы это значило? Неужели он знал меня, и чего он хотел? Первым делом парень сел и стащил левый сапог. Затем он зубами вытащил пробку из каблука и из образовавшегося углубления вынул маленькое изогнутое железко, оторвал некрепко пришитую подошву и с самодовольной физиономией дал мне и то, и другое. Все это он проделал с быстротой молнии, не обращая ни малейшего внимания на мои взволнованные вопросы. – Вот! Нижайший привет от господина Харусека. Я был так ошарашен, что не мог произнести ни слова. – Вот, возьмите железко и ночью вспорите подошву. Или в другой часок, когда никто не заметит. Там внутри пустота,– пояснил он мне, сделав торжественную мину,– и в ней лежит письмо от господина Харусека. Вне себя от восторга, я бросился ему на шею, и слезы полились у меня из глаз. Он ласково отстранил меня и сказал с упреком. – Надо крепче держать себя, господин Пернат! Нам нельзя терять ни минуты. Сейчас может обнаружиться, что я не в моей камере. Мы с Францлем… обменялись номерами. Вероятно, у меня был очень глупый вид, потому что он продолжал. – Этого вы не понимаете, все равно. Коротко: я здесь – и баста! – Скажите же,– перебил я его,– скажите, господин… господин… – Венцель,– помог он мне,– меня зовут: Прекрасный Венцель. – Скажите же, Венцель, как поживает архивариус Гиллель со своею дочкой? – Этим некогда теперь заниматься,– нетерпеливо перебил он меня.– Я могу в одну секунду вылететь отсюда… Итак, я здесь, потому что я признался в грабеже. – Как, вы из-за меня, чтобы попасть сюда, совершили ограбление, Венцель? – спросил я, потрясенный. Парень презрительно покачал головой.– Если бы я действительно совершил ограбление, то я бы в нем не признался. За кого вы меня принимаете?! Я постепенно начал соображать: ловкий парень употребил хитрость, чтоб притащить мне письмо Харусека. – Итак, внимайте.– Он сделал очень серьезное лицо.– Я вас должен обучить эпилепсии!.. – Чему? – Эпилепсии! Будьте очень внимательны и замечайте все в точности. Смотрите же, раньше всего наделайте слюны во рту.– Он надул щеки и задвигал челюстями, точно полоща рот.– Тогда образуется пена на губах…– он проделал и это с отвратительной точностью.– Затем надо сжать пальцы в кулак. Затем закатывать глаза…– он ужасно скосил их,– а затем, это трудненько: надо так закричать. Так вот: бэ… бэ… и тут же упасть.– Он упал с такой силой, всем телом, что задрожал дом, и сказал, вставая: – Это настоящая эпилепсия. Так нас учил в «батальоне» покойный доктор Гульберт. – Да, да, это удивительно похоже, но к чему это? – Вы прежде всего выберетесь из камеры,– пояснил прекрасный Венцель…– Доктор Розенблат – мерзавец. Когда у кого-нибудь уже и головы нет, все-таки этот Розенблат еще утверждает: здоровехонек! – Только к эпилепсии он питает скотское почтение. Кто умеет ее хорошо сделать, тот сразу попадает в больницу… А оттуда удрать – уже детская игра…– Он заговорил таинственным голосом.– Оконные решетки в больничной камере перепилены и только приклеены… Это тайна батальона… Вам надо всего лишь две ночи внимательно следить: как только вы увидите в окне веревку с крыши, потихоньку приподымите решетку, чтобы никто не проснулся, просуньте плечи в дыру, и мы вас вытащим на крышу и спустим с другой стороны на крышу.– Баста! – Зачем мне бежать из тюрмы,– робко обратился я к нему,– ведь я не виновен. – Это не значит, что не надо бежать! – возразил мне прекрасный Венцель, выпучив глаза от удивления. Я должен был употребить все свое красноречие, чтобы отклонить смелый план, который, как он сказал, является результатом постановления батальона. Для него было непостижимо, как это я выпускаю из рук Божий дар и хочу ждать, пока свобода придет ко мне сама. – Во всяком случае, и вам, и вашим товарищам я признателен до глубины души,– взволнованно сказал я и пожал ему руку.– Когда пройдут тяжелые дни, моей первой заботой будет доказать вам это. – Это не нужно,– дружески возразил Венцель.– Если вы поставите пару пива, мы примем с благодарностью, а больше и не нужно. Пан Харусек теперь казначей батальона, он рассказал нам, сколько добра вы тайно делали людям. Передать ему что-нибудь, когда я увижу его через несколько дней? – Да, пожалуйста,– быстро начал я,– скажите ему, чтоб он пошел к Гиллелю и передал ему, что я очень беспокоюсь о здоровье его дочери, Мириам. Пусть господин Гиллель смотрит за ней в оба. Вы запомните имя? Гиллель! – Гиррель? – Нет: Гиллель. – Гиллер? – Нет: Гилл-ель! Венцель тщетно упражнял свой язык над этим непроизносимым для чеха словом, но, наконец, с дикой гримасой осилил его. – И затем еще одно: пусть господин Харусек – я очень прошу его об этом – позаботится о «благородной даме», насколько это в его власти. Он уже знает, что я под этим разумею. – Вы, верно, имеете в виду благородную даму, которая спуталась с немцем, с доктором Саполи? – Ну, она уже развелась с мужем и уехала вместе с Саполи и ребенком. – Вы это знаете наверное? Я чувствовал, что голос у меня задрожал. Как я ни радовался за Ангелину – все же сердце у меня сжималось. Сколько тревог я пережил из-за нее… а теперь… я забыт. Может быть, она думала, что я действительно разбойник. Я почувствовал горечь в горле. С чуткостью, отличающей странным образом опустившихся людей, как только дело коснется любви, парень угадал, по-видимому, все, что я чувствовал. Он взглянул в сторону и ничего не ответил. – Вы, может быть, тоже знаете, как поживает дочка Гиллеля, Мириам? Вы знаете ее? – с усилием спросил я. – Мириам? Мириам? – Венцель задумчиво морщил лоб,– Мириам? Она часто бывает по ночам у Лойзичек? Я не мог удержаться от улыбки. – Нет, наверно, нет. – В таком случае, не знаю,– сухо ответил Венцель. Некоторое время мы молчали. «Может быть, что-нибудь имеется про нее в письмеце»,– подумал я с надеждою. – Вы, наверно, слышали, что Вассертрума черт побрал,– вдруг начал Венцель. Я вскочил в ужасе. – Ну, да.– Венцель указал на свою шею.– Готово! Ну и скажу я вам, страшно это было. Он несколько дней не показывался; когда они открыли лавочку, я, разумеется, первый влез туда – кому же другому! – И тут он сидел, Вассертрум, в кресле, вся грудь в крови, а глаза как стекло… Вы знаете, я парень крепкий, но у меня все помутилось в глазах, когда я увидел его. Признаюсь вам, что я чуть не упал в обоморок. Я говорил себе: Венцель, не волнуйся, это ведь только мертвый еврей… А в горле у него торчал напильник . В лавке все было перевернуто. Убийство, натурально. – Напильник! Напильник! – Я чувствовал, как я холодею от ужаса.– Напильник! Он исполнил свое дело. – Я знаю, кто это был,– полушепотом продолжал Венцель после паузы.– Никто другой, скажу я вам, как рябой Лойза… Я нашел его перочинный ножик в лавке на полу и быстро прибрал, чтоб полиция не заметила… Он пробрался в лавку подземным ходом…– Он внезапно прервал свою речь, несколько секунд напряженно вслушивался, затем бросился на нары и начал отчаянио храпеть. Тотчас же заскрипели засовы, вошел надзиратель и недоверчиво посмотрел на меня. Я сделал безразличное лицо, и Венцеля с трудом удалось раэбудить. Только после многих толчков он, зевая, поднялся и с видом еще не совсем проснувшегося человека, пошатываясь, пошел за надзирателем. Дрожа от нетерпения, вскрыл я письмо Харусека и стал читать. «12 мая. Мой дорогой несчастный друг и благодетель! Неделю за неделей я все ждал, что вас, наконец, освободят,– все напрасно. Я сделал все возможное, чтоб собрать оправдательный материал, но не нашел ничего. Я просил следователя ускорить дело, но всегда оказывалось, что он не может этого сделать, что это зависит от прокуратуры, а не от него. Канцелярская неразбериха! Только час тому назад я добился кое-чего и жду лучших результатов: я узнал, что Яромир продал Вассертруму золотые часы, которые он нашел в постели Лойзы после его ареста. Вы знаете, у Лойзичек бывают сыщики; ходит слух, что у вас нашли часы, по-видимому, убитого Цоттмана… Кстати, его труп до сих пор не разыскан. Остальное я сам сообразил: Вассертрум и прочее. Я немедленно взялся за Яромира, дал ему тысячу флоринов…» – Я опустил руку с письмом, слезы радости выступили у меня на глазах: только Ангелина могла дать Харусеку такую сумму, ни у Цвака, ни у Фрисландера, ни у Прокопа не было таких денег.– Значит, она не забыла меня! – Я стал читать дальше: «…дал ему тысячу флоринов и обещал ему еще две тысячи, если он немедленно пойдет со мной в полицию и скажет, что он нашел эти часы у брата после его ареста и продал их. Это может произойти только тогда, когда это письмо уже будет у Венцеля на пути к вам. Но будьте уверены, что это произойдет. Еще сегодня. Я ручаюсь вам в этом. Я не сомневаюсь ни минуты, что убийство совершил Лойза, и что часы эти – Цоттмана. Если же тут что-нибудь и не так, то и тогда Яромир знает, что ему делать. Во всяком случае, он признает, что эти самые часы найдены у вас. Итак: ждите и не сомневайтесь. День вашего освобождения, вероятно, уже не далек. Но наступит ли день, когда мы свидимся? Не знаю. Скорее скажу: не думаю, оттого что я быстро иду к концу и должен быть настороже, чтобы последний час не застал меня врасплох. Но в одном будьте уверены: мы увидимся. Если не в этой жизни и не в той, то уже в день, когда времени не будет, когда Господь, как сказано в Библии, изблюет из уст своих всех тех, кто ни горяч, ни холоден… Не удивляйтесь, что я говорю так. Я никогда не говорил с вами на эти темы, и когда вы однажды упомянули о Каббале, я замял разговор, но… я знаю то, что знаю. Может быть, вы понимаете, что я говорю, а если нет, то прошу вас, вычеркните из памяти то, что я сказал… Однажды в моем безумии мне показалось, что я вижу знак на вашей груди… Возможно, что я грезил наяву. Допустите это, как факт, если вам не верится, что у меня были особые откровения, чуть ли ни с самого детства. Они вели меня странным путем… Эти откровения не совпадают с тем, чему нас учит медицина, а может быть, и медицина сама тут, слава Богу, ничего не знает, и будем надеяться, никогда не узнает… Но я не давал дурачить себя науке: ведь высочайшая цель ее устроить на земле «пассажирский зал», который лучше всего разрушить. Но довольно об этом. Я лучше расскажу вам о последних событиях. В конце апреля Вассертрум сделался доступным моему внушению. Я это заключал из того, что он начал постоянно жестикулировать на улице и вслух разговаривал с самим собой. Это верный признак того, что в человеке мысли принимают бурный характер и могут совершенно им овладеть. Затем он купил записную книжку и начал делать заметки. Он писал! Он писал! Я не шучу! Он писал. Потом он отправился к нотариусу. Стоя перед домом, я внизу чувствовал, что он делал наверху. Он писал завещание. Что он назначил меня наследником, мне и в голову не приходило. От радости, если бы это случилось, у меня сделалась бы пляска святого Витта. Наследником он назначил меня по той причине, что я был единственным на земле человеком, который мог бы искупить его грехи. Совесть перехитрила его. К тому же он надеялся, что я буду благословлять его после смерти, если благодаря ему стану миллионером, и этим уничтожу проклятие, которое он слышал от меня в вашей комнате. Внушение мое имело троякое действие. Чрезвычайно интересно, что он тайно верил в какие-то воздаяния в том мире, хотя при жизни он всячески старался отрицать это. Но так это бывает со всеми разумниками. Это видно по безумному бешенству, в которое они впадают, когда вы им скажете это в лицо. Они чувствуют себя пойманными. С тех пор, как Вассертрум вернулся от нотариуса, я не спускал с него больше глаз. Ночью я караулил за ставнями его лавки, потому что развязка могла произойти каждую минуту. Мне кажется, я мог бы расслышать даже через стену желанный звук пробки, вынимаемой из склянки с ядом. Еще только час, и дело моей жизни совершено. Но тут явился некто незванный и убил его. Напильником. Пусть Венцель расскажет вам подробности, мне слишком больно все это описывать. Назовите это предрассудком, но когда я увидел, что кровь пролита – отдельные предметы в лавке были запачканы ею,– мне показалось, что его душа ускользнула от меня. Что-то говорит мне, какой-то тонкий и надежный инстинкт,– что не одно и то же, умирает ли человек от чужой руки или от своей собственной… если бы Вассертрум покончил самоубийством, только тогда моя миссия была бы выполнена… Теперь же, когда случилось иначе, я чувствую себя отвергнутым орудием, которое оказалось недостойным руки ангела смерти. Но я не хочу упорствовать. Моя ненависть такого рода, что будет жить и за гробом , и у меня есть еще своя собственная кровь, которую я могу пролить, как хочу, чтоб она пошла следом за его кровью в царство теней… С тех пор, как Вассертрума похоронили, я ежедневно сижу на его могиле и прислушиваюсь к тайному голосу сердца, как мне поступить. Мне кажется, я уже знаю, что мне делать. Но я хочу еще подождать, 17 пока мой внутренний голос не станет ясен, как чистый источник. Мы, люди, не чисты, и часто требуется долгий пост, пока не станет внятен тихий шепот нашей души. На прошлой неделе я получил официальное извещение, что Вассертрум назначил меня единственным наследником. Что я не воспользуюсь ни одним крейцером, в этом вас не придется убеждать, господин Пернат. Я остерегусь предоставить ему там, наверху, какую-нибудь поддержку. Дома, которые он имел, я продам; вещи, которых он касался, будут сожжены; что касается денег и драгоценностей, после моей смерти одна треть из них достанется вам. Я уже вижу, как вы вскакиваете, протестуя, но могу вас успокоить. То, что вы получаете, это ваша законная собственность, с процентами, с процентами на проценты. Я уже давно знал, что много лет тому назад Вассертрум разорил вашего отца и всю вашу семью – только теперь я имею возможность подтвердить это документально. Вторая треть будет распределена между двенадцатью членами «батальона», которые лично знали доктора Гульберта. Я хочу чтобы каждый из них разбогател и получил доступ к «высшему обществу» в Праге. Последняя треть подлежит равномерному распределению между первыми семью убийцами, которые, за недостатком улик, будут оправданы. Все это я должен проделать в предотвращении общественного соблазна. Так-то. Вот и все. А теперь, мой дорогой, добрый друг, прощайте и вспоминайте иногда вашего преданного и благодарного Иннокентия Харусека». Глубоко потрясенный, я выронил письмо из рук. Я не мог радоваться предстоящему освобождению. Харусек! Бедный! Как брат, он заботился о моей судьбе. За то, что я когда-то подарил ему сто флоринов. Если бы еще хоть раз пожать ему руку! Я чувствовал: да, он прав, этого никогда не будет. Я представлял себе его стоящим предо мной: его светящиеся глаза, его плечи чахоточного, высокий благородный лоб. Может быть, все пошло бы по-иному, если бы в свое время чья-либо милосердная рука вмешалась в эту загубленную жизнь. Я еще раз перечел письмо. Сколько последовательности было в безумии Харусека. Да и безумен ли он, в самом деле? Я готов был стыдиться, что эта мысль хотя бы на секунду овладела мной. Разве не достаточно говорили ему намеки? Он был таким же, как Гиллель, как Мириам, как я сам,– человеком, которым владела его собственная душа. Душа вела его через страшные ущелья и пропасти жизни в белоснежный мир какой-то девственной земли. Он, который всю свою жизнь мечтал об убийстве, не был ли он чище тех, что ходят с гордо поднятой головой, хвастаясь тем, что исполняют заученные ими заповеди неведомого мифического пророка? Он исполнил завет, что диктовал ему неопределенный инстинкт, и не думал о каком бы то ни было воздаянии здесь или там. То, что он делал, не было ли благочестивым исполнением долга в самом глубоком значении этого слона? «Трусливая, льстивая, жадная до убийства, больная, загадочно преступная натура»,– я явственно слышал, каково должно быть о нем суждение толпы, подступающей к его душе со своими слепыми фонариками, этой нечистоплотной толпы, которая нигде и никогда не поймет, что ядовитый шиповник в тысячу раз прекрасней и благородней полезного порея. Снова заскрипели снаружи засовы, и я услышал, как кого-то втолкнули. Я даже не обернулся, до такой степени я был переполнен впечатлениями от письма. Там не было ни слова ни об Ангелине, ни о Гиллеле. Конечно, Харусек писал второпях. Это видно по почерку. Не получу ли я еще одного письма от него? Я втайне надеялся на завтрашний день, на общую прогулку заключенных во дворе. Там было легче всего кому-нибудь из «батальона» сунуть мне что-нибудь. Тихий голос прервал мои размышления. – Разрешите, милостивый государь, представиться? Мое имя – Ляпондер… Амадеус Ляпондер. Я обернулся. Маленький, худощавый, еще совсем молодой человек в изящном костюме, только без шляпы, как все подследственные, почтительно поклонился мне. Он был гладко выбрит, как актер, и его большие светло-зеленые, блестящие, миндалевидные глаза имели ту особенность, что хотя они смотрели прямо на меня, казалось, будто они ничего не видят. Казалось, дух отсутствовал в них. Я пробормотал свое имя, в свою очередь поклонился и хотел отвернуться; однако, долго не мог отвести взгляда от этого человека: так странно действовала на меня застывшая улыбка, которую навсегда сложили на его лице поднятые вверх уголки тонких губ. Он был похож на китайскую статую Будды из розового кварца: своей гладкой прозрачной кожей, женственно тонким носом и нежными ноздрями. – Амадеус Ляпондер, Амадеус Ляпондер – повторял я про себя. Что за преступление мог он совершить? – |