Роберт Пирсиг. Дзен и исскуство ухода за мотоциклом. Pirsig Robert. Дзен и исскуство ухода за мотоциклом - royallib. Исследование некоторых ценностей "Настоящий мотоцикл, с которым вы работаете это машина, которая называется "
Скачать 0.86 Mb.
|
15В течение двух дней Джон, Сильвия, Крис и я гуляем и беседуем, ездим в старый шахтёрский городок и обратно, затем Джону и Сильвии приходит время возвращаться домой. Сейчас мы все вместе едем из каньона в Бозмен в последний раз. Сильвия впереди нас уже в третий раз обернулась, чтобы посмотреть, всё ли у нас в порядке. Последние два дня она что-то загрустила. Взгляд из её вчерашнего дня кажется встревоженным, чуть ли не испуганным. Она слишком беспокоится за Криса и меня. В одном из баров Бозмена мы садимся попить пива в последний раз, и мы с Джоном обсуждаем их путь обратно. Затем произносим малозначащие фразы о том, как хорошо нам было вместе, и как мы вскоре снова встретимся, и от таких разговоров вдруг становится очень грустно, как со случайными знакомыми. Уже на улице Сильвия снова поворачивается ко мне и Крису, медлит немного и затем говорит: “Всё у вас будет в порядке. Беспокоиться не о чём”. — Конечно, — отвечаю я. И опять тот же испуганный взгляд. Джон уже завёл мотоцикл и ждёт её. — Я верю тебе, — говорю я. Она поворачивается, садится, и Джон смотрит на дорогу, ожидая своей очереди выехать. — До встречи, — говорю я. Она снова смотрит на нас, на этот раз безо всякого выражения. Джон улучает возможность и выезжает на полосу. Затем Сильвия машет нам, совсем как в кино. Мы с Крисом машем в ответ. Их мотоцикл исчезает в большом потоке машин, выезжающих из штата, а я долго смотрю им вслед. Я гляжу на Криса, он смотрит на меня, но ничего не говорит. Утро мы проводим сначала в парке на скамейке с надписью: “Только для престарелых”, затем закупаем продовольствие, на заправочной станции меняем шину и заменяем звено регулятора цепи. Звено надо немного подточить, так что в ожидании мы не-которое время прогуливаемся взад и вперёд по главной улице. Подходим к церкви и садимся отдохнуть на газоне перед ней. Крис откидывается на траву и прикрывает глаза курткой. — Устал? — Нет. Между нами и краем гор на севере воздух колышется от жары. Какой-то жучок с прозрачными крыльями садится от жары на стебель травы у ног Криса. Я наблюдаю, как он шевелит крыльями, с каждым разом всё ленивее и ленивее. Откидываюсь назад и пытаюсь уснуть, но не выходит. Возникает какое-то беспокойство, и я встаю. — Давай прогуляемся, — предлагаю я. — Куда? — К школе. — Хорошо. Мы идём под тенистыми деревьями по чистеньким тротуарам мимо опрятных домов. На аллеях, к удивлению, возникает много знакомых вещей. Вспоминается с трудом. Он ходил по этим улицам много раз. Лекции. Он готовился к лекциям, гуляя по улицам, как некогда делал Аристотель в своей академии. Предмет, который он преподавал здесь, это риторика, сочинение, второй из трех основных предметов. Он преподавал на высших курсах по техническому письму и некоторые разделы английского для студентов первого курса. — Помнишь эту улицу? — спрашиваю я Криса. Он оборачивается и говорит: “Нам приходилось ездить здесь на машине и искать тебя”. Он указывает на улицу. “Помню вот этот дом со смешной крышей… Кто заметит тебя первым, тот получает пятачок. Затем мы останавливались, ты садился на заднее сиденье и даже не разговаривал с нами.” — Я тогда размышлял. — Да, мама нам так и говорила. Он размышлял очень усердно. Учебная нагрузка была довольно велика, но хуже всего было, что он давал себе отчёт при своём точном аналитическом мышлении, что предмет, который он преподает, несомненно, самый неточный, не аналитический, самая аморфная область во всём Храме разума. Вот почему он так много размышлял. Для методичного, лабораторно натренированного ума — риторика — совершенно безнадёжное дело. Оно схоже с огромным Сарагассовым морем стагнирующей логики. В большинстве программ по риторике для первокурсников надо было прочитать небольшое эссе или рассказ, разобрать, как автор поступает в том или ином случае, чтобы добиться того или иного эффекта, а затем надо дать задание студентам написать подобное эссе или рассказ, и проверить, удалось ли им добиться тех или иных эффектов. Он пробовал это раз за разом, но ничего не выходило. У студентов редко получалось что-либо в результате такого намеренного подражания, которое отдалённо походило на те образцы, что он давал им. Нередко они даже ста-ли писать хуже. Казалось, что любое правило, которое он искренне хотел раскрыть им, и старался, чтобы они выучили, нас-только изобиловало исключениями, противоречиями, оговорками и недоразумениями, что он начинал сожалеть, что откопал его с самого начала. Студент всегда спрашивает, как данное правило применяется в конкретных обстоятельствах. Федр тогда становился перед вы-бором, то ли давать какое-либо надуманное объяснение, то ли же самоотверженно высказать, что он думает в самом деле. А в самом деле он думал, что это правило придумали после того, как вещь уже была написана. Это уже было после того, после свершившегося факта, а не до его возникновения. И он пришёл к убеждению, что все писатели, которым студенты должны были подражать, пишут безо всяких правил, излагая материал так, как им кажется верным, затем перечитывают его, хорошо ли звучит, и исправляют, если не так. Есть некоторые, что пишут с расчётливой преднамеренностью, именно так и смотрятся их труды. Но ему казалось, что выглядело это совсем неважно. Это был какой-то сироп, как однажды выразилась Гертруда Стайн, но сироп этот не проливается. А как можно преподавать что-либо, что не было заранее обдуманно? Казалось бы, непреодолимое препятствие. Он тогда просто брал текст и спонтанно начинал комментировать его, надеясь, что студенты поймут хоть что-ни-будь из этого. Но и это его не устраивало. Вот мы уже рядом. Снова напряжённость, то же щемящее чувство под ложечкой, пока мы подходим к ней. — Ты помнишь это здание? — Это там, где ты преподавал… зачем мы идём туда? — Не знаю. Просто захотелось посмотреть. Вокруг него почти никого нет. Так и должно быть. Сейчас ведь лето. Огромные странные карнизы над старым бурым кирпичом. В самом деле очень красивое здание. И оно здесь более чем уместно. Старая каменная лестница ведёт к дверям. Ступе-ни истёрты миллионами ног. — Зачем мы идём туда? — Ш-ш-ш-ш. Не говори теперь ничего. Я открываю огромную тяжёлую дверь и вхожу. Внутри ещё больше лестниц, деревянных и тоже истёртых. Они скрипят под ногами и пахнут сотней лет вощения и натирки. На полпути вверх я останавливаюсь и прислушиваюсь. Никаких звуков нет. Крис шепчет: “Зачем мы здесь?”. Я лишь качаю головой. Слышно, как на улице проехала машина. Крис снова шепчет: “Мне здесь не нравится. Страшно”. — Тогда выйди, — отвечаю я. — И ты тоже. — Попозже. — Нет, сейчас. — Он смотрит на меня и понимает, что я останусь. У него настолько испуганный вид, что я готов уже по-слушаться его, как вдруг выражение его лица резко меняется, он поворачивается, сбегает вниз по лестнице и выскакивает в дверь ещё до того, как я решаюсь последовать за ним. Большая тяжёлая дверь закрывается внизу, и я остаюсь тут совсем один. Снова прислушиваюсь… К чему?… К нему?… Я долго, долго прислушиваюсь… Доски пола как-то странно скрипят, когда я иду по коридору, возникает странная мысль, что это он. В этом месте он — действительность, а я — призрак. На одной из ручек двери я замечаю его руку, которая медленно поворачивается и открывает дверь. Комната за дверью наполнена ожиданием, точно так, как он помнил, как если бы это было сейчас. Он и теперь здесь. Он воспринимает всё, что я вижу. Всё подпрыгивает и просто дрожит от воспоминаний. Длинные темно зелёные классные доски по обе стороны также осыпаются и требуют ремонта, так же как и тогда. Мел, только мелкие крошки мела в корытце доски всё так же рассыпаны. За доской видны окна, через которые он задумчиво наблюдал горы, пока студенты писали. Он сидел у батареи с кусочком мела в руке и смотрел в окно на горы. Иногда его прерывали вопросом: “ А надо ли…?” Он оборачивался и отвечал на поставленный во-прос, при этом чувствовалось такое единение, какого он никогда не испытывал прежде. Здесь его принимали за самого себя. Не таким, каким он мог быть или ему следовало быть, а таким, как он был в самом деле. Место было очень восприимчивым, чутким. И он отдавал ему всё. Это была не какая-то одна аудитория, это были тысячи комнат, ежедневно меняющихся вместе с бурями, снегом и формой облаков на горах, с каждой новой группой, с каждым студентом. Никогда не было двух одинаковых уроков, и для него всегда оставалось тайной, что принесёт ему следующий… Я совсем утратил чувство времени, когда услышал шаги в зале. Они становятся громче и замирают у входа в эту аудиторию. Ручка поворачивается, дверь открывается и внутрь заглядывает какая-то женщина. У неё решительное лицо, как если бы она собиралась поймать кого-либо тут. На вид ей к тридцати, и она не очень красива. — Мне кажется, я кого-то видела, — произносит она. — Мне показалось… — У неё растерянный вид. Она входит в комнату и приближается ко мне. Внимательно смотрит на меня. Решительность на лице у неё пропадает и по-степенно переходит в удивление. Она изумлена. — Боже мой, — молвит она. — Это вы? Я совсем не узнаю её. Ничуть. Она называет меня по имени. Да, это я. — Вы вернулись? Я качаю головой: “Всего лишь на несколько минут”. Она по-прежнему смотрит на меня, и мне становится неловко. Она тоже понимает это и спрашивает: “Можно я присяду на минутку?” Та робость, с которой она спрашивает об этом, указывает на то, что она могла быть его студенткой. Она садится на один из стульев в первом ряду. Рука её, на которой нет обручального кольца, дрожит. Я и вправду призрак. Теперь и она обескуражена. — Как долго вы тут будете?… — Нет, я уже спрашивала об этом… Я вступаю: “Я остановился на несколько дней у Боба Ди-Виза, а затем поеду на запад. У меня оказалось немного свободного времени здесь в городе, и мне захотелось посмотреть, как тут в колледже.” — О, — отвечает она. — Рада, что заглянули… Он изменился… мы все изменились… так много, с тех пор, как вы уехали… Ещё одна неловкая пауза. — Говорят, вы лежали в больнице… — Да. Опять неловкое молчанье. Она не продолжает, так что, наверное, знает почему. Она колеблется, ищет что бы такое сказать. Становится просто невыносимо. — Где вы преподаёте? — наконец спрашивает она. — Я больше не преподаю, — отвечаю я. — Бросил. Она недоверчиво глядит на меня. — Бросили. — Хмурится, снова смотрит на меня, как бы пытаясь удостовериться, что говорит именно с тем человеком. — Не может этого быть. — Очень даже может. Она недоверчиво трясёт головой. — Только не вы! — Так и есть. — Почему же? — Я покончил с этим. Теперь я занимаюсь другими делами. Я всё ещё пытаюсь вспомнить, кто она такая, а у неё такое недоуменное выражение лица. — Но ведь это же… — Она обрывает предложение. Пытается начать снова. — Вы же просто… — но и эта фраза остаётся незаконченной. Следующим словом было бы “сумасшедший”. Но оба раза она во-время спохватилась. Она что-то поняла, кусает губы и выглядит мертвенно бледной. Если бы я мог, я бы сказал что-нибудь, но никак не найду, с чего начать. Я уже готов сказать, что не знаком с ней, но она вдруг встает и говорит: “Мне пора идти.” Кажется, она понимает, что я её не узнаю. Она подходит к двери, торопливо и небрежно прощается. Когда дверь закрылась, её шаги быстро, почти бегом удаляются по залу. Входная дверь здания закрывается и в аудитории становится так же тихо, как и прежде, только осталось какое-то психологическое течение после её появления. И комната совершенно изменилась от этого. Теперь остался только привкус от её посещения, и то, за чем я сюда приходил, исчезло. Ну и хорошо, думаю я, поднимаясь, рад, что побывал здесь, но вряд ли мне когда-либо захочется видеть её снова. Лучше уж я буду чинить мотоциклы, и один уже ждёт меня. По пути на улицу я непроизвольно открываю ещё одну дверь. Там на стене я вижу нечто такое, отчего у меня по спине по-бежали мурашки. Это картина. Я совсем забыл о ней, но теперь знаю, что это он купил и повесил её здесь. И вдруг я вспоминаю, что это — не оригинал картины, а литография, заказанная им из Нью-Йорка. И Ди-Виз хмуро смотрел на неё, потому что это был не оригинал, а ликтографии — это нечто от искусства, а не само искусство, различие, которого он не понимал в то время. Сама литография, “Церковь меньшинств” Фейнинджера, привлекала его не самим искусством как таковым, а её темой. Это был готический храм, созданный из полуабстрактных линий и плоскостей, цветов и оттенков, которые как бы отражали его зрительный образ Храма разума. Потому-то он и повесил её там. Теперь это всё вспоминается. Это был его кабинет. Вот это находка! Именно эту комнату я и искал! Я вхожу внутрь, и вызванная толчком картины, на меня обрушивается лавина воспоминаний. Свет на картину падает из невзрачного загороженного окна в прилегающей стене, через которое он смотрел на долину и хребет Мэдисон за ней. Он наблюдал, как собираются тучи и плывут по долине сюда, ко мне, и до меня, через это окно, и вот… всё это началось, это сумасшедствие, вот тут! На этом самом месте! А вот эта дверь ведёт в кабинет Сары. Сара! Вот теперь вспоминаю! Она вошла с лейкой между двух дверей, проходя из коридора в свой кабинет, и сказала: “Надеюсь, вы учите своих студентов качеству”. И всё это певучим голосом дамы, которой осталось меньше года до пенсии, и которая намерена поливать цветы. Вот тогда-то это и началось. Это был зародыш кристалла. Зародыш кристалла. Теперь нахлынул мощный прилив воспоминаний. Лаборатория. Органическая химия. Когда он работал с од-ним сверхнасыщенным раствором, случилось нечто подобное. Сверхнасыщенный раствор — это раствор, превысивший точку насыщения, когда вещество больше не растворяется. Это может случиться при нагреве раствора. Если растворять материал при высокой температуре, а затем его охладить, то вещество иногда не кристаллизуется, потому что молекулы не знают как. Им тогда нужен какой-то толчок, зародыш кристалла, какая-нибудь пылинка, или же надо просто поскрести или толкнуть сосуд, в ко-тором он находится. Он пошёл к крану с водой, чтобы охладить раствор, но так и не дошёл. Пока он шел, на его глазах в растворе появилась звезда из кристаллического вещества, которая стремительно и блестяще росла до тех пор, пока не заполнила весь сосуд. Он видел, как она растёт. Там, где прежде была только чистая жидкость теперь появилась такая густая масса, что можно перевернуть сосуд, и оттуда ничего не вытекает. Ему сказали только одну фразу: “Надеюсь, вы учите студентов качеству”, а уже через несколько месяцев, вырастая буквально на глазах, возникла огромная, сложная, высокоструктурированная масса мыслей, образовавшаяся как по волшебству. Не знаю, что он ответил на её реплику. Возможно, ничего. Она сновала туда-сюда позади его стула много раз в день, про-ходя к себе в кабинет. Иногда она произносила пару слов, извиняясь за беспокойство, иногда сообщала какие-то новости, и он привык к этому как к рутине учрежденческой жизни. Мне известно, что она подошла к нему ещё раз и спросила: “Вы действительно преподаёте качество в этой четверти?”. Он утвердительно кивнул, оглянулся, повернувшись на стуле, и ответил: “Несомненно!”, и она посеменила дальше. В это время он работал над конспектом лекции, и настроение у него было подавленное. А угнетало его то, что текст, над которым он работал, был одним из самых рациональнейших по курсу риторики, и всё-таки не представлялся ему пригодным. Более того, он мог поговорить кое с кем из авторов, среди которых были сотрудники кафедры. Он задавал им вопросы, выслушивал их ответы, беседовал с ними, соглашался с их доводами в рациональном плане, но всё же у него оставалось чувство неудовлетворённости. Текст начинался с посылки, что, если уж вообще преподавать риторику на университетском уровне, то её следует преподавать как ветвь разума, а не как некое мистическое искусство. Поэтому она подчёркивала мастерство рационального основания общения, для того, чтобы понять лучше риторику. Вводились понятия элементарной логики, основы теории стимула-реакции, и из этого выводилась последовательность понимания, как развивать эссе. В первый год преподавательской практики Федра вполне устраивали эти рамки. Он чувствовал, что что-то здесь не так, но несоответствие заключалось не в приложении разума к риторике. Неправота состояла в старом призраке его мечтаний — в самой рациональности. Он понял, что это та же неправота, которая беспокоила его многие годы, та проблема, решения которой у него не было. Он просто чувствовал, что ни один писатель не научился писать таким прямолинейным, пронумерованным, объективным, методическим способом. И всё же, рациональность не предлагала ничего иного, и ничего тут нельзя было поделать, кроме как быть нерациональным. И если у него было только одно чёткое призвание в этом Храме разума — быть рациональным, то ему и пришлось удовлетвориться этим. Несколько дней спустя Сара снова просеменила мимо, остановилась и прощебетала: “Я так рада, что вы преподаёте качество в этой четверти. В наше время этим почти никто не занимается.” — Так вот я его преподаю, — ответил он. — И намерен продолжать это дело. — Прекрасно! — заметила она и посеменила прочь. Он снова занялся своим конспектом, но вскоре ему стала мешать мысль о её странном замечании. Какого черта она толкует? Качество? Конечно же, он преподаёт качество. А кто поступает иначе? Он продолжил работу над конспектом. Ещё один аспект тревожил его — перспективная риторика, с которой вроде бы было покончено, но которая всё-таки оставалась в ходу. Дело было в старом вопросе о несогласованных определениях, за которые так много ругали. Правильная орфография, правильная пунктуация, правильная грамматика. Сотни придирчивых правил для придирчивых людей. Никто не в состоянии запомнить всю эту муру и сосредоточиться на том, что пишешь. Всё это застольные манеры, не продиктованные каким-либо чувством доброты, или приличия, или человечности, а прежде всего исходящие из эгоистического желания выглядеть господами и дамами. У дам и господ приличные застольные манеры, они грамматически правильно говорят и пишут. Это есть один из признаков высшего класса. В Монтане такого впечатления это, однако, не производило. Вместо этого человека принимали за выскочку с востока. На факультете были минимальные предписанные правила риторики, но как и прочие преподаватели, он скрупулёзно избегал любой защиты предписанной риторики, помимо той, что была изложена в “требованиях колледжа”. Вскоре его снова потревожила мысль. Качество? В этом вопросе его что-то раздражало, даже сердило. Он подумал об этом, поразмыслил и посмотрел в окно, затем ещё раз подумал о том же. Качество? Четыре часа спустя он всё ещё сидел там, положив ноги на подоконник и глядя теперь уже в тёмное небо. Зазвонил телефон, это была жена, которая спрашивала, что случилось. Он ответил ей, что скоро будет дома, но снова забыл об этом и всём остальном. И только в три часа утра он признался себе, что не имеет ни малейшего понятия о том, что такое качество, взял свой портфель и направился домой. К тому времени большинство людей уже забыло о качестве или просто бросило заниматься им, ибо это ничего не давало, и им нужно было заниматься другими делами. И сам он был настолько расстроен своей неспособностью преподавать то, во что верил, что ему было совершенно наплевать на всё остальное, что ему полагалось делать, и когда он проснулся на следующее утро, качество смотрело на него в упор. Он поспал только три часа, так устал, что не смог читать лекцию в этот день, к тому же он так и не закончил конспект. Тогда он написал на доске: “Напишите очерк на 35О слов с ответом на вопрос “Что такое качество в мыслях и изложении?” Затем сел у радиатора, и пока они писали, стал думать о качестве сам. Через час никто так и не закончил работы, и он разрешил им дописать её дома. Следующий урок в этом классе был только через два дня, и это давало ему возможность также подумать над вопросом. Во время перерыва он заметил кое-кого из студентов, гулявших между уроками, кивнул им, а в ответ получил сердитые или испуганные взгляды. Он подумал, что у них такие же трудности, что и у него. Качество… вам известно, что это такое, и всё же вы не знаете, что это. И это противоречит самому себе. Ведь одни вещи лучше других, то есть они более качественны. Но если попробовать выразить, в чём же заключается качество, помимо тех вещей, которые обладают им, то всё летит кувырком! Тут даже не о чём говорить. Но если нельзя дать чёткое определение качества, то как узнать, что это такое, как можно выяснить, что оно вообще существует? Если никто не знает, что это такое, то оно практически не существует вообще. А ведь на практике оно всё-таки есть. На чём же тогда основываются сорта? Почему же тогда люди готовы заплатить целое состояние за одно и выбрасывают другое на помойку? Очевидно одни вещи лучше других… и всё же, в чем состоит их преимущество?… Итак, ты всё ходишь и ходишь кругами, вращаешь колёса своих мыслей, но нигде не находишь сцепления. В чём же, чёрт побери, заключается качество? Что же это такое? |