билеты по кириллину. Литература 18 века билеты
Скачать 0.51 Mb.
|
Билет 2 1. Безавторские гистории «Повесть о российском матросе Василии Кориотском» Безавторские гистории первой трети XVIII в.: бытовая проза. «Повесть о российском матросе Василии Кориотском» Несмотря на бурное развитие книгопечатания в эпоху Петра I основной круг чтения массового русского читателя составляли традиционные рукописные сборники повестей, или «гистории», как их стали называть в это время. И надо сказать, что процесс изготовления этих сборников в переходную эпоху очень интенсифицировался. По составу рукописных сборников повестей может быть реконструирован жанровый состав массовой русской беллетристики первой четверти XVIII в., в недрах которой сформировался тип безавторской гистории Петровской эпохи — и при очевидной своей зависимости от древнерусской повествовательной традиции (анонимность и рукописность — характерные признаки повестей Петровской эпохи, роднящие ее с древнерусской литературой), а также от западноевропейской модели жанра (типологический авантюрный сюжет), безавторские гистории, ориентированные на свою историческую современность и создаваемые людьми своей эпохи, отразили и новизну русского общественного быта в начале XVIII в., и новый тип сознания своих безымянных авторов [5]. Одним из наиболее типичных образцов жанра является «Гистория о российском матросе Василии Кориотском и о прекрасной королевне Ираклии Флоренской земли». Композиционно произведение распадается на две неравные части: первая, более лаконичная, повествует о жизни молодого дворянина Василия Кориотского, пошедшего на государеву службу, а вторая, более пространная — о его невероятных приключениях в Европе. Первая часть имеет ярко выраженный бытоописательный характер; вторая, более условная, выстроена отчасти по образцу русских народных былин и разбойничьих сказок, отчасти же — по образцу западноевропейской любовно-авантюрной повести [6]. Однако на фоне этой хорошо ощутимой повествовательной традиции становится еще очевиднее новизна реальных примет быта Петровской эпохи, зафиксированных в повести, а также новизна героя и принципов повествования. Новшества начинаются буквально с зачина повести: «В Российских Европиях некоторый живяше дворянин...» [7]. Совершенно очевидно, что Россия могла быть названа «Российскими Европиями» не раньше, чем к исходу царствования Петра I, и только в «Российских Европиях» могла осуществиться та типичная биография молодого дворянина Петровской эпохи, начальный этап которой вполне традиционен — герой уходит из дому от «великой скудости», но дальнейшие события непосредственно обусловлены новизной русского бытового уклада, потому что на службу Василий Кориотский поступает не куда-нибудь, а во флот. Флот — символ всего нового в русской жизни начала XVIII в., любимое детище Петра, самый удобный трамплин для карьеры, поскольку именно матросы и флотские офицеры чаще всего отправлялись за границу для получения образования. Так случилось и с героем безавторской гистории: «Во единое же время указали маршировать и добирать младших матросов за моря в Галандию, для наук арихметических и разных языков» (50); личное стремление к образованию, весьма типичное для молодых дворян Петровской эпохи, быстро понявших необходимость нового образования для занятия высоких государственных постов, послужило основанием для следующего этапа биографии героя: « <...> но токмо он по желанию своему просился, чтоб его с командированными матросами послать за моря в Галандию для лучшего познания наук» (50). С этого момента начинается триумфальное шествие героя по Европе: любой поворот в биографии Василия (служба у голландского купца, пребывание на разбойничьем острове, жизнь в Вене при дворе цесаря, финальное воцарение во Флоренции) приводит гражданина «Российских Европий» к самому высокому положению, возможному в данной ситуации. Начиная с первых самостоятельных шагов в жизни, службы во флоте, Василий неизменно демонстрирует качество, которое вызывает к нему уважение всех, с кем бы ни свела его судьба: «И за ту науку на кораблях старшим пребывал и от всех старших матросов в великой славе прославился» (50); голландский купец «усмотрел его в послушании и в науках зело остра и зело возлюбил <...> лучше всех своих приказчиков стал верить» (50); разбойники выбрали его атаманом, «понеже видев его молодца удалого и остра умом» (52); цесарь полюбил Василия как родного брата: «понеже я вижу вас достойна разума, то вас жалую сердцем искренним <...> Государь мой братец Василий Иванович, во истину всякой чести достойной!» (54—55). Таким образом, причиной повсеместного уважения к российскому матросу и его феерических достижений становятся его личные достоинства — ум, образованность и инициатива, те самые качества, которые именно в Петровскую эпоху начали позволять рядовым гражданам выдвигаться на авансцену русской общественной жизни. Новый критерий ценности человеческой личности, выработанный Петровской эпохой, со всей своей убедительностью воплощен в личности и биографии Василия Кориотского. Кроме реальной новизны русского общественного быта в повести о российском матросе нашел свое отражение и новый тип личности, порожденный новым временем русской истории. Его новизна более всего заметна, может быть, потому, что проявляется она на фоне достаточно хорошо ощутимых традиционных черт положительного героя фольклорных жанров и древнерусской повести. В качестве приказчика голландского купца, торгующего в Европе с «великой прибылью», Василий весьма напоминает героя новгородских былин, предприимчивого и удачливого «гостя»; на разбойничьем острове он — «удалой добрый молодец», герой разбойничьих фольклорных сказок. С положительным героем древнерусской повести российского матроса роднят такие традиционные добродетели, как отцелюбие («чти отца своего»): «Государь мой батюшко! Прошу у тебя родительского благословения» (50), благочестие: «И как он, Василий, от великого ужаса, лежа на острове, очнулся и взыде на остров и велие благодарение воздав Богу, что его Бог вынес на сухое место живого» (51) и чинопочитание: «Пожалуй, государь великий царь, меня недостойного остави, понеже я ваш раб, и недостойно мне с вашею персоною сидеть, а достойно мне пред вашим величеством стоять» (54). Эта живая преемственность образа нового «героя времени» Петровской эпохи по отношению к образцам положительных героев фольклора и древнерусской повести подчеркивает те свойства характера Василия, которые могли сформироваться только в Петровскую эпоху, с ее европеизированным бытом, ассамблеями, раскрепощением женщины от замкнутой домашней жизни и культом галантности и «политеса», определившими новый тип эмоциональной культуры и культуры любовных отношений. Согласно идеалу Петровской эпохи в отношении к прекрасной королевне Ираклии Василий обрисован как «учтивый кавалер». Европейская культура любовного чувства, которое проявляет себя в коленопреклонении, игре на арфе, стихотворном воспевании прекрасной дамы и утонченной любезности взаимоотношений, нашла свое воплощение в повествовании о взаимной любви российского матроса и прекрасной королевны: И как увиде Василий, паде от ее лепоты на землю <...>. Сей Василий, встав на коленки, рече: «Государыня, прекрасная девица, королевна <...>» (53); Василий, взяв арфу, нача жалобную играть и петь арию: Ах, прекрасный цвет, из очей моих нынче угасаешь, Меня единого в сей печали во гроб вселяешь. Или ты прежнюю любовь забываешь, А сему злому губителю супругою быть желаешь. Точию сей мой пороль объявляю И моей дражайшей воспеваю <...> (58). Эта новая эмоциональная культура проявлена в Василии настолько ярко, что Ираклия сразу видит в нем воспитанного, учтивого, благородного и утонченного человека — совокупность признаков нового идеала личности, обозначавшаяся в Петровскую эпоху понятием «кавалер»: И стала его вопрошать: «Молю тя, мой государь, ваша фамилия како, сюда зайде из которого государства, понеже я у них, разбойников, до сего часу вас не видала, и вижу вас, что не их команды, но признаю вас быть некоторого кавалера» (53). Достоверная типичность психологического склада нового человека, придает новый смысл традиционно-условному, сказочно-авантюрному повествованию о невероятных успехах российского матроса в Европе. В любое другое время русской истории общая схема жизненного пути Василия от «великой скудости» до женитьбы на флоренской королевне и царствование во Флоренции могла быть воспринята только как вариация на распространенный сказочный сюжет. В Петровскую эпоху такая сказка имела совершенно реальную возможность сделаться былью. Всем хорошо была памятна судьба посадского сына Алексашки Меншикова, который начал свой жизненный путь, торгуя подовыми пирогами, а при Петре I стал вторым по силе и влиянию человеком в государстве. И если российский император Петр I мог жениться на прекрасной мариенбургской пленнице Марте Скавронской, которая после его смерти царствовала под именем Екатерины I, то почему бы королевне Ираклии Флоренской земли не выйти замуж за российского матроса и не принести ему в приданое королевский престол Флоренции? В этом ощущении неограниченных социальных возможностей умного, образованного, нравственного и инициативного человека тоже живет реальный дух Петровской эпохи. Но, пожалуй, самое главное, чем историческая эпоха первого тридцатилетия XVIII в. определила поэтику возникшей в это время безавторской гистории и чем ярче всего характеризуется принадлежность этого жанра к новой литературе, является доминантное положение категории героя в системе эстетических категорий повествования. И сюжет, и композиция, и стилистика повести определены центральным положением характера, задачей его максимально полного раскрытия. Все сюжетные эпизоды повести — служба во флоте и пребывание у голландского купца, жизнь на разбойничьем острове и пребывание при австрийском дворе, чудесное избавление от козней Флоренского адмирала, служба в работниках у бедной старушки в богадельне и, наконец, женитьба на Ираклии и царствование во Флоренции — выстроены по принципу контраста, перепада жизненных ситуаций от счастья к несчастью, от бедности к благополучию, в которых лучше всего могут проявиться личные достоинства и свойства характера. Причем между собой эти эпизоды соединяются кумулятивно, по типу простого последовательного нанизывания типологических авантюрно-сказочных и бытовых положений. В каждом из них есть свой второстепенный персонаж, соотнесенный с образом Василия по принципу аналогии или контраста: отец Василия в зачине повести, голландский купец, разбойники, цесарь, Флоренский адмирал, бедная старушка и Флоренский король — все эти персонажи строго замкнуты рамками своего сюжетного эпизода и появляются в повести (за исключением Ираклии) по одному разу с единственной целью: раскрыть новую черту в духовном облике центрального героя, который является единственным объединяющим началом этого пестрого и разнообразного повествования. Это центральное, первопричинное положение категории героя, которая обусловливает и сюжет, и композицию, и стиль повести, является одним из наиболее ярких показателей нового культурно-исторического мировоззрения, принесенного в русский быт западническими реформами Петровской эпохи. Пусть «гистория» пока что остается анонимной и рукописной в традициях древнерусской культуры, образ ее героя и вся структура повествования неоспоримо свидетельствуют о том, что идеология персонализма, понимание ценности индивидуальной личности уже стали достоянием массового культурного сознания в те годы, когда безымянный автор создавал свою повесть. «Гистория о российском матросе Василии Кориотском...», стоящая в преддверии новой русской литературы, обозначила собой робкие и на первых порах трудно различимые истоки одного из важнейших идеолого-эстетических направлений развития русской литературы не только XVIII, но и XIX в.: поиски эпохального типа личности, стремление постигнуть человека через его историческую эпоху, а историю и суть исторической эпохи — через формируемый ею тип личности. Говоря высоким слогом — российский матрос Василий Кориотский является первым «героем нашего времени» в новой русской литературе. Таким образом, безавторские гистории Петровской эпохи лежат у истоков одной из наиболее мощных жанровых традиций русской литературы — традиции исторического романа и романа о современности. 2. Каламбурное слово и типология художественной образности в комедии Д. И. Фонвизина «Недоросль» (бытовые герои и герои-идеологи). Билет 3 1. Жанр проповеди в творчестве Ф. Прокоповича. Идеологическая проза первой трети XVIII в.: жанр проповеди в творчестве Ф. Прокоповича. Поэтика ораторской прозы Если в безавторских гисториях Петровской эпохи создается бытовой образ нового человека, то другой, также чрезвычайно распространенный и популярный жанр — проповедь и светское ораторское «Слово» Феофана Прокоповича формирует представление о его духовном облике. По сравнению с анонимной рукописной повестью Слово — это уже европеизированное явление русской словесной культуры. Его авторская принадлежность Феофану Прокоповичу принципиально важна для жанрово-стилевой модели, в которую воплотилась у Феофана традиционная ораторская речь. Кроме того, Слово существовало не только в жанре устного публичного красноречия, но и в печатной книжной форме: как правило, тексты речей Феофана печатались по произнесении отдельными брошюрами. Однако, как безавторские гистории являют собой сложный сплав традиционных форм с новыми эстетическими воззрениями, так и европеизированное ораторское Слово Феофана тесно связано с предшествующей культурной традицией, поскольку является секуляризацией одного из глубоко укорененных в национальной культурной традиции жанров — церковной проповеди. Личность Феофана Прокоповича (1681—1736), крупнейшего церковного иерарха и одного из главных сподвижников Петра I на пути секуляризации русской культуры и отделения церкви от государства, служителя культа и светского культурного деятеля, оратора, проповедника и витии, подчинившего церковную проповедь пропаганде политических, военных, экономических, культурных реформ Петра I, для переходной эпохи русской истории является своеобразным воплощением того соединения крайностей в единое синкретическое целое, из которого растет русская светская культура нового времени. Профессиональным литератором, несмотря на свои драматургические и лирические опыты, Феофан отнюдь не был. И наиболее репрезентативный жанр его наследия — Слово — сам Феофан, безусловно, не рассматривал как литературный. Однако волею исторических судеб новой русской литературы ораторское искусство Феофана оказалось непосредственным истоком старших жанров профессиональной литературы нового времени. Ораторское искусство в начале XVIII в. занимало совершенно особенное место как в системе словесных искусств, так и в общественной жизни. В условиях, когда только-только появилась первая газета, выход номеров которой не отличался особой регулярностью, когда еще не было налажено как следует книгоиздательское дело, да и количество потенциальных читателей ограничивалось весьма немногочисленной образованной дворянской элитой, искусство красноречия, особенно церковная проповедь, становилось важнейшим инструментом прямого социального воздействия. А общая внутриполитическая жизнь России, переворошенной западническими реформами Петра, была такой бурной, непопулярные поначалу реформы так нуждались в пропаганде, что именно ораторские жанры были единственной формой эстетической деятельности, доступной для восприятия максимального количества людей, которых нужно было убедить в необходимости всех происходящих перемен. Продуктивность ораторских жанров у истоков новой, профессиональной русской словесности привела к тому, что их совокупностью был создан особенный культурный стиль начала XVIII в.: «обилие иносказательных образов, аллегорий, символов и эмблем было равно присуще как панегирическому стихотворству, драматургии, церковному красноречию, так и архитектуре, живописи, скульптуре и графике первой четверти XVIII в. Тем самым определяется единство художественного стиля официальной литературы и искусства петровского времени. Этот стиль может быть назван «панегирическим» [8] — так К. В. Пигарев определил основную эстетическую тенденцию начала XVIII в. «Панегирик» значит «похвальное слово», и именно проповеди Феофана, написанные в основном в этом жанре, являются и наиболее ярким воплощением панегирического стиля, и концентратом общей атмосферы эпохи, которая зафиксирована в устойчивом жанре словесного творчества и его установках: проповеди — Слове. Как ораторские жанры, проповедь и светское ораторское Слово принадлежат к двум направлениям словесного искусства: литературе (поскольку и проповедь, и Слово являются текстами) и красноречию (поскольку тексты эти рассчитаны на устное произнесение перед слушателями). Этой двойственностью обусловлены законы поэтики ораторских жанров, предопределяющие их структуру, композицию, форму выражения мысли и типологию художественной образности. Во-первых, и проповедь, и ораторская речь — это всегда текст «на случай». Церковная проповедь произносится как толкование библейской или евангельской цитаты; она может быть приурочена и к крупному религиозному празднику. Ораторская речь тоже всегда ситуативно обусловлена: она связана интонационно и художественно с тем поводом, по которому произносится, и характер повода определяет ее специфику. Аристотель выделял три рода красноречия: эпидейктическое (торжественное), совещательное (политическое) и судебное, причем эпидейктическое, в зависимости от установки оратора и объекта речи, могло выливаться как в панегирик (прославление), так и в хулу (обличение). Церковная проповедь относится к эпидейктическому роду красноречия; к нему же относится и светское ораторское Слово, характерно изменившее связь проповеди с исходным библейским текстом. Светское Слово тоже произносится по поводу и на случай, но повод и случай для него — это крупные исторические события, касающиеся государства и нации в целом. Ср. название проповедей Феофана Прокоповича: «Слово похвальное о баталии Полтавской...» (1717, произнесено по случаю годовщины Полтавской битвы); «Слово о власти и чести царской» (1718, поводом для него послужило раскрытие заговора церковников против Петра и суд над царевичем Алексеем); «Слово похвальное о флоте российском...» (1720), «Слово на погребение <...> Петра Великого...» (1725); «Слово на похвалу блаженный и вечнодостойныя памяти Петра Великого...» (1725). Во-вторых, устная форма бытования текста проповеди и Слова, обращенных к слушательской аудитории и преследующих двоякую цель — убедить и взволновать слушателя, предопределила ряд интонационно-структурных особенностей этих жанров. Слово — это жанр диалогичный, поскольку, формально будучи монологом, оно всегда ориентируется на воспринимающее сознание, к которому прямо обращено. Обращенность реализована в тексте ораторского жанра тройственным образом: 1) обязательным обращением в зачине к слушателям; 2) регулярным употреблением личного местоимения в формах множественного числа (мы, нам, наш), что подчеркивает наличие контакта между оратором и аудиторией и уподобляет мнение оратора мнениям его слушателей; 3) многочисленными риторическими вопросами и риторическими восклицаниями, которые разнообразят интонацию ораторской речи, уподобляют ее формально-монологический текст диалогу (вопросно-ответная структура речи) и выражают сильные эмоции оратора, которые должны передаться аудитории. Ср.: Что се есть? До чего мы дожили, о россияне? Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем! Не мечтание ли се? Не сонное ли привидение? О, как истинная печаль! О, как известное наше злоключение! Виновник бесчисленных благодеяний наших и радостей <...> противно и желанию и чаянию скончал жизнь <...>. О недостойных и бедных нас! О грехов наших безмерия! [9]. Дидактическое и эмоциональное назначение (убедить и взволновать) проповеди достигается тем, что каждый смысловой фрагмент ее текста подчинен одновременно двум установкам — максимальной эмоциональной выразительности и логической связи в общем течении мысли, раскрытии основной темы проповеди. Первая установка определяет стилистику и образность проповеди, богато насыщенную риторическими фигурами (метафоры, сравнения, антитезы, олицетворения или аллегории, символика и эмблематика): Какая и коликая флота морского нужда? Видим, что всяк сего не любящий не любит добра своего <...>. Не сыщем ни единой в свете деревни, которая над рекою или езером положена и не имела бы лодок. А толь славной и сильной монархии, полуденная и полуночная моря обдержащей, не иметь бы кораблей <...> было бы бесчестно и укорительно. Стоим над водою и смотрим, как гости к нам приходят и отходят, а сами того не умеем. Слово в слово так, как в стихотворских фабулах некий Тантал стоит в воде, да жаждет («Слово похвальное о флоте российском»; 107). В этом пассаже использованы риторические фигуры синекдохи (флот как символ блага), сравнения-антитезы (деревня с лодками — государство без кораблей), аллегории (Россия — Тантал, мучимый жаждой и стоящий в воде). Подобные средства украшения речи придают проповеди особенный характер в том, что касается типологии ее художественной образности. Главным смысловым стержнем проповеди является излагаемый в ней моральный, политический или исторический тезис. Как правило, этот тезис сводим к простейшей формулировке, типа: «России необходим морской флот» («Слово похвальное о флоте российском»), «Царская власть происходит от Бога — кто посягает на царскую власть, тот богохульствует» («Слово о власти и чести царской»), «Победа в Полтавской битве — великая веха в истории России и русской государственности» («Слово похвальное о баталии Полтавской»), «Петр I — великий монарх» («Слово на похвалу блаженныя и вечнодостойныя памяти Петра Великого»). Но эта формулировка тезиса, данная в самом начале проповеди, развивается в системе разнообразных аргументов и доказательств. Сам тезис выражен при помощи абстрактных понятий — это чистая безобразная мысль. Что же касается аргументов, то они выражены при помощи своеобразных словесных иллюстраций, которые имеютизобразительный и наглядный характер. Цитированному выше пассажу из «Слова похвального о флоте российском», который представляет собой типичный пример изобразительно-описательной аргументальной образности, предшествует следующая понятийная формулировка основного тезиса: «Мы точию вкратце рассудим, как собственно российскому государству нуждный и полезный есть морской флот» (107). Вот еще примеры абстрактно-понятийной тезисной и наглядно-изобразительной аргументальной образности: Посмотрим же и мы первее на труды монарха нашего <...>. А к сему великому делу нужда есть монарху <...> иметь аки две не телесные, но умные руки — силу, глаголю, воинскую и разум политический; едино из них к защищению, а другое к доброму управлению государства («Слово на похвалу...»; 131); Блисну отовсюду страшный огнь, и возгремели смертоносные громы. Отовсюду чаянье смерти, а дымом и прахом помрачился день; непрестающая стрельба, а упор неприятельский непреклонный. Но сердца российская ваша, храбрейший генералы и протчии офицеры, ваша, вси воины дерзостнейшии, сердца <...> забыли житейские сладости и смерть предпочли на житие: так вси прямо стрельбы, в лице смерти, никто же вспять не поглядает; единое всем попечение, дабы не с тылу смерть пришла («Слово похвальное о баталии Полтавской...»; 56). В этой рационалистической системе средств художественной образности хорошо заметно господство формальной логики, которая, наряду с установкой на максимальную образную и эмоциональную выразительность ораторского текста, определяет внутреннюю структуру жанра проповеди на его макроуровнях. Если риторические украшения и фигуры призваны интонационно разнообразить текст проповеди, а также сообщать ему, наряду с моральным пафосом, эстетическую увлекательность, то логика функциональна на уровне композиции ораторского текста. Это — третья характерная черта ораторских жанров проповеди и слова. Законы риторической композиции определились еще в античной эстетике, в «Риторике» Аристотеля. Эти законы весьма жестки: во имя успеха ораторская речь должна придерживаться логической композиции, иначе не только оттенки ее смысла, но и сам пафос доказываемой мысли могут не быть восприняты на слух. Композиция ораторской речи предполагает следующие обязательные элементы: обращение к слушателям, формулировка тезиса, его развитие и доказательство в системе аргументов, вывод, повторяющий в своей формулировке начальную посылку, финальное обращение к слушателям. Основная часть ораторской речи — доказательство тезиса в системе аргументов — обрамлена как бы кольцом тождественных элементов: оратор обращается к слушателям в начале и конце речи, основной тезис, близко соседствующий с обращениями, также повторяется в начале и конце как положение, требующее доказательства, и как доказанное положение. Подобная кольцевая структура — это как бы и мнемонический прием — в конце напоминается о том, с чего речь начиналась, — и художественный образ, словесная модель круга и сферы, которые считались самыми совершенными из всех геометрических фигур. Композиционные повторы в зачине и финале, охватывающие кольцом текст проповеди, весьма разнообразны. Они могут быть выражены при помощи сходных по звучанию и значению слов. В речи, ориентированной на устное произнесение, созвучие является одним из эффективнейших эмоционально-эстетических средств воздействия: Достохвальное дело, слышателие, <...> творити память преславныя Полтавския виктории <...> — <...> достойно друг и другу с игранием сердца воскликнем: радуйтеся Богу, помощнику нашему! («Слово похвальное о баталии Полтавской...»; 48, 59. Курсив мой — О. Л.) Повтор исходного обращения и тезиса в финале может быть (и чаще всего бывает) буквальным и точным: Продолжает Бог радости твоя, о Россие! <...> — Тако продолжает радости твоя, тако славы твоя умножает Бог, о Россие! («Слово похвальное о флоте российском»; 103, 111). Наконец, зачин и финал проповеди могут быть связаны не только фонетическим или буквальным повтором, но и повтором-антитезой. В этом случае основные мотивы начального обращения меняют свой эмоциональный смысл; действие, которое в зачине проповеди выглядит достойным и необходимым, в результате развития основного тезиса проповеди приходит к обратному значению в финале: Сей день, о сынове российстии, прежде коли великую материю радости подававший, ныне же непрестающую скорбь и печаль вящий возбуждающий <...> — Но хотя, похваляя Петра, и не достигнем словом славы его, однако ж от сыновнего долга нечто выплатим. А без меры сетуя и рыдая, зделаем обиду добродетели его и на славу его немало погрешим («Слово на похвалу <...> Петра Великого»; 129, 135). Все перечисленные особенности Слова — а именно: устойчивые стилевые, образные, композиционные нормы, реализованные в каждом отдельно взятом тексте и установленные многовековой культурой ораторского словесного творчества, — сделали Слово Феофана Прокоповича одним из самых совершенных в эстетическом отношении жанров словесного творчества Петровской эпохи. Поэтому понятно, что ораторская проза Прокоповича должна была оказать определенное влияние на становление новой русской литературы. Но не только это обусловило важнейшую роль проповеди Феофана для профессиональной русской литературы 1730—1740-х гг. Пожалуй, главным — и абсолютно индивидуальным, авторским средством его жанровой модели проповеди является синкретизм, нерасчлененность установок эпидейктической риторики в его ораторском слове. Выше уже говорилось о том, что эпидейктическое красноречие могло быть как хвалебным, так и хулительным. Яркий признак ораторских речей Феофана — это нерасчлененность хвалы и хулы в пределах одного текста, а как следствие — принципиальная разностильность его проповедей, соединяющих панегирик Петру или флоту с обличениями врагов просвещения, невежд, противников реформ. Один из наиболее ярких примеров этой разностильности — «Слово о власти и чести царской», где торжественные славословия богоданной верховной власти соединяются с выразительными и злыми поношениями в адрес ее врагов. Примечательно, что и в стилевом отношении эти тематические пласты четко дифференцированы: обличая заговорщиков против царской власти, Феофан использует не просто слова с ярко выраженной отрицательной смысловой и стилевой окраской, но и грубое просторечие. Ср.: Но кому похоть сия? Не довлели мски [буйволы] и львы; туды и прузи [саранча], туды и гадкая гусеница. <...> Хорошая совесть! И зерцало подставим ей. Два человека вошли в церковь, не помолитися, но красти. Один был в честном платье, а другий в рубище и лаптях. <...> Лапотник искуснейший был и тотчас в олтарь да на престол, и, обираючи, заграбил, что было там. Взяла зависть другого и аки бы с ревности: «Не ты ли, — рече, — боишися Бога, в лаптях на престол святый дерзнул». А он ему: «Не кричи, брат, Бог не зрит на платье, на совесть зрит». Се совести вашей зерцало, о безгрешники! (90—91). Помимо того, что приведенный текст очень ярко демонстрирует характерный диапазон стилевых перепадов в проповедях Феофана, он еще выявляет область концентрации низкого стиля и интонационно-установочные условия его возникновения. Во фрагментах текста, определяемых тезисной (абстрактно-понятийной) типологией образности, ругательное слово «саранча» слегка смягчается своим старославянским синонимом «прузи». Что же касается аргументальной образности, да еще связанной с отрицательной обличительной установкой, то здесь не только возможно просторечие (лапти, заграбил), но и миниатюрная бытописательная картинка с очевидной басенно-притчевой или даже анекдотической окраской. Характерно, что впоследствии А. П. Сумароков обработал этот сюжет в форме басни. Так, внутри самого жанра проповеди, объединяющего две противоположные установки (похвальную и обличительную), два типа художественной образности, при помощи которых выражается их эмоциональный пафос (понятийно-тезисную и бытописательно-аргументальную) и два стилевых ключа, условно говоря, высокий и низкий, намечается внутреннее противоречие, которое оказалось весьма продуктивным на следующей стадии литературного развития. Распадаясь на свои простые составляющие, хвалу и хулу, с присущими им образно-стилевыми средствами выражения, проповедь Феофана Прокоповича породила два старших жанра русской литературы нового времени: торжественную оду Ломоносова, в которую отошли панегирические тенденции проповеди, и сатиру Кантемира, которая восприняла из проповеди обличительные мотивы с присущими им способами выражения [10]. При этом и сатира, и ода унаследовали риторические особенности жанра проповеди: риторическую кольцевую композицию, диалогизм, вопросно-ответную структуру повествования. В результате место проповеди Феофана Прокоповича в истории русской литературы определяется тем, что это — прототипический жанр, соединяющий в себе исходные условия дальнейшего русского литературного развития — в одическом и сатирическом направлениях. И Кантемир, в разработке жанровой модели сатиры, и Ломоносов, создавший жанровую модель торжественной похвальной оды, восприняли традиции проповеди-слова Феофана Прокоповича. Две разновидности прозы начала XVIII в. — бытовая проза, тяготеющая к романно-новеллистическому типу повествования, и идеологическая ораторская проза, связанная с насущными потребностями политического момента, предлагали два разных способа создания образов «героя нашего времени». В безавторских гисториях образ человека-современника своей исторической эпохи создается извне — объективным авторским повествованием. И эстетическая достоверность такого образа определена бытовой достоверностью облика человека, типа его повседневного поведения, биографическими событиями его жизни, приуроченной к определенной исторической эпохе. Что же касается идеологической ораторской прозы, то в любом ораторском тексте неизменно присутствует его основной герой — автор-оратор, образ мыслей и эмоциональный облик которого и отражает ораторский текст. По отношению к личности оратора его речь — это полное интеллектуальное, нравственное и эмоциональное самораскрытие, создающее убедительный духовный облик человека, который в бытовой прозе может быть только реконструирован по своим внешним проявлениям. Мы уже говорили о том, что бытие, дух, разум принадлежали к высшей и первичной реальности в философской картине мира XVIII в. Поэтому понятно, что в плане литературной преемственности идеологическая ораторская речь, облеченная в строгую и совершенную жанровую форму, оказалась более перспективной и значимой для ближайших стадий литературного развития, которые осуществились под эгидой художественного метода классицизма. |