Главная страница
Навигация по странице:

  • 2. Идеология раннего творчества А. Н. Радищева. Структура повествования в «Письме к другу, жительствующему в Тобольске».

  • билеты по кириллину. Литература 18 века билеты


    Скачать 0.51 Mb.
    НазваниеЛитература 18 века билеты
    Анкорбилеты по кириллину.docx
    Дата23.03.2018
    Размер0.51 Mb.
    Формат файлаdocx
    Имя файлабилеты по кириллину.docx
    ТипДокументы
    #17090
    страница14 из 25
    1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   25

    Билет 12

    1. Духовная и анакреонтическая ода М. В. Ломоносова как лирические жанры.

    Духовная и анакреонтическая ода как лирические жанры

    Для ранней русской поэзии XVIII в. сам термин «ода» (в переводе с греческого — «песнь») был родовым понятием, обозначавшим лирическое произведение вообще. Жанровая принадлежность произведения определялась эпитетом к понятию «ода». .Поэтому, хотя «торжественная» («похвальная»), духовная, анакреонтическая оды одинаково назывались «одами», их жанровые признаки весьма различны. В отличие от ораторской природы торжественной оды, духовная и анакреонтическая оды являются чисто лирическими жанрами, природа которых определяется прежде всего авторской позицией и формами проявления авторского личностного начала.

    Если в торжественной оде Ломоносов очень часто подменяет личное авторское местоимение «я» формой его множественного числа — «мы» [6], то это свидетельствует не о безличности образа автора в оде, но о том, что для торжественной оды значима только одна грань авторской личности — именно та, которой он не отличается от всех других людей, но сближается с ними. В торжественной оде важно не индивидуально-частное, но общенационально-социальное проявление авторской личности, и в этом отношении голос Ломоносова в торжественной оде — это в полном смысле голос нации, собирательного россиянина.

    Иное дело — духовная и анакреонтическая ода, которая занимает в поэтическом наследии Ломоносова не столь значительное, как торжественная ода, но все же очень важное место. Духовная и анакреонтическая оды сближены у Ломоносова тем, что в отличие от ораторского жанра торжественной оды являются чисто лирическими жанрами, выражающими личную авторскую эмоцию, что и сказывается в продуктивности личного авторского местоимения. В этих текстах ломоносовское «я» становится полновесным лирическим воплощением индивидуальной авторской эмоции. Только сами лирические эмоции, определяющие жанровое наполнение духовной и анакреонтической оды — разные.

    Если воспользоваться классицистической терминологией, то духовная ода является формой выражения высокой лирической страсти. Что же касается оды анакреонтической, то это форма выражения лирической страсти частной, бытовой. И если стилистика и образность духовной оды очевидно тяготеют к понятийно-абстрактной, нематериально-символической образности высокого идеологического мирообраза русской литературной традиции, то образность анакреонтической лирики явно ориентирована на пластическую изобразительность и бытовую яркость мирообраза вещного.

    Духовными одами в XVIII в. назывались стихотворные переложения псалмов — лирических текстов молитвенного характера, составляющих одну из книг Библии — Псалтирь. Для русского читателя XVIII в. Псалтирь была особенной книгой: любой грамотный человек знал Псалтирь наизусть, потому что по текстам этой книги учили читать. Поэтому переложения псалмов (собственно, стихотворный русский перевод старославянских текстов) как лирический жанр были весьма популярны.

    Личные лирические мотивы духовных од Ломоносова более всего очевидны в принципах отбора псалмодических текстов. Из всего состава псалтири Ломоносов выбирает такие тексты, которые наиболее адекватно могли бы передать его личные эмоции. Все духовные оды Ломоносова написаны в промежутке между 1743 и 1751 гг. Это время, когда Ломоносову пришлось утверждаться и утверждать свои научные взгляды в Петербургской Академии Наук, где большинство ученых и административных постов занимали ученые из европейских стран, главным образом, немцы. И, разумеется, для человека низкого сословного происхождения (из крестьян) да еще с характером, основу которого составляла «благородная упрямка и смелость в преодолении всех препятствий к распространению всех наук в отечестве» [7], этот процесс самоутверждения проходил далеко не просто. Поэтому объективно наличествующие в переведенных Ломоносовым псалмах мотивы враждебности окружающего мира к человеку, уповающему только на Бога, звучат вполне автобиографически, как, например, в переложениях псалмов 26 и 143-го: Во злобе плоть мою пожрать

    Противны, устремились;

    Но злой совет хотя начать,

    Упадши, сокрушились.

    Хоть полк против меня восстань:

    Но я не ужасаюсь.

    Пускай враги воздвигнут брань:

    На Бога полагаюсь (186).

    Меня объял чужой народ,

    В пучине я погряз глубокой,

    Ты с тверди длань простри высокой,

    Спаси меня от многих вод.

    Вещает ложь язык врагов,

    Десница их сильна враждою,

    Уста обильны суетою;

    Скрывают в сердце злобный ков (197—198).

    Ритуально-хвалебный тон торжественной оды не может быть интерпретирован как личная эмоция Ломоносова в его отношении к российской власти. Утвердительная установка торжественной оды и ее славословия в адрес монарха — это фактор эстетический, один из элементов высокого идеологического мирообраза. А вот мотив взаимоотношений человека и властителя в духовной оде имеет более непосредственный эмоциональный характер: Никто не уповай во веки

    На тщетну власть князей земных:

    Их те ж родили человеки,

    И нет спасения от них (199).

    Этот лирический фрагмент из «Преложения псалма 145» вполне соотносится с теми представлениями об отношениях Ломоносова с властителями, которые складываются на основе документальных свидетельств самого поэта: «Не токмо у стола знатных господ, или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога» [8].

    Другим критерием отбора псалмодических текстов для переложения стала насыщенность библейского текста лирической эмоцией человека, восхищенного величием, обширностью и разнообразием мироздания. 1743—1751 гг. — это время особенно интенсивных научных занятий Ломоносова. Поэтому библейские картины божественной гармонии мироздания были особенно близки Ломоносову-натурфилософу, и в переложениях таких псалмов тоже выразилась индивидуальность поэта-ученого. В таких духовных одах, как «Преложение псалма 103» и «Ода, выбранная из Иова», Ломоносов во всю мощь своего энциклопедического научного мышления создает грандиозные космические картины, в описании которых сливаются лирические эмоции человеческого восторга перед стройностью божественного творения, а также ощущение неисповедимое божественного Промысла и непознаваемости глубинных связей, конечных причин, лежащих в основе мироздания: Да хвалит дух мой и язык

    Всесильного Творца державу,

    Великолепие и славу.

    О, Боже мой, сколь ты велик!

    Одеян чудной красотой,

    Зарей божественного света,

    Ты звезды распростер без счета

    Шатру подобно пред тобой (194).

    Сбери свои все силы ныне,

    Мужайся, стой и дай ответ.

    Где был ты, как Я в стройном чине

    Прекрасный сей устроил свет;

    Когда Я твердь земли поставил

    И сонм небесных сил прославил

    Величество и власть Мою?

    Яви премудрость ты свою! (200).

    Именно этот эмоциональный диссонанс — с одной стороны, восторг, вызванный ощущением божественной гармонии и взаимосвязи всех элементов мироздания, с другой — смятение перед непознаваемостью мира, порождает в духовных одах Ломоносова сложную двойную интонацию. Они являются гимном и элегией одновременно. Особенно очевидно это в двух оригинальных духовных одах, которые не имеют библейского источника и навеяны научными занятиями поэта астрономией и физикой. «Утреннее размышление о Божием величестве» и «Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния» (1743) являются характернейшими порождениями ломоносовского научно-эстетического сознания, поскольку представляют собой опыты создания научной картины мира поэтическими средствами. В «Утреннем размышлении...» преобладает утвердительная интонация гимна, соединяющаяся с научно-достоверной, как ее себе представляли в XVIII в., картиной солнечной поверхности: Тогда б со всех открылся стран

    Горящий вечно Океан.

    Там огненны валы стремятся

    И не находят берегов;

    Там вихри пламенны крутятся,

    Борющись множество веков;

    Там камни, как вода, кипят,

    Горящи там дожди шумят (204).

    И ведущая лирическая эмоция этой духовной оды — восторг, в равной мере порожденный грандиозностью божественного творения и ясностью знания: «От светлости твоих очей // Лиется радость твари всей» (204).

    «Вечернее размышление...», напротив, представляет собой научную гипотезу об электрической природе северного сияния. И с гипотетическим характером научной мысли органично сливаются и вопросительная интонация духовной оды («Что зыблет ясный ночью луч? // Что тонкий пламень в твердь разит? // Как молния без грозных туч // Стремится от земли в зенит?» — 206), и элегический характер лирической эмоции, выражающей смятение перед непознаваемостью законов мироздания: Открылась бездна, звезд полна,

    Звездам числа нет, бездне дна.

    Песчинка как в морских волнах,

    Как мала искра в вечном льде,

    Как в сильном вихре тонкий прах,

    В свирепом как перо огне,

    Так я, в сей бездне углублен,

    Теряюсь, мысльми утомлен! (205).

    Таким образом, из совокупности текстов духовных од Ломоносова вырисовывается несравненно более индивидуализированный и более конкретный, чем в торжественных одах, облик личности их автора: духовные оды дают представление о его социальном, научном и эмоциональном облике.

    Под «анакреонтической одой» в поэзии XVIII в. понимались двоякого рода произведения: во-первых, переводы стихотворений самого Анакреона (или приписываемых ему традицией); во-вторых — оригинальная поэзия в духе Анакреона — так называемая «анакреонтика», нарицательное обозначение легкой поэзии, воспевающей радости жизни. Таких стихотворений у Ломоносова не так много — собственно, кроме четырех од Анакреона, переведенных им для «Разговора с Анакреоном», к ним можно отнести только стихотворение «Ночною темнотою...» (1747). Но уже в переводах из Анакреона, вошедших в «Разговор...», выявилось своеобразие критериев отбора текстов, которыми Ломоносов руководствовался в своих переводах анакреонтических стихотворений: вся его так называемая анакреонтика обязательно имеет дополнительный — эстетический или автобиографический — смысл. Пожалуй, это особенно заметно в стихотворении 1761 г., которое в поэтическом наследии Ломоносова уникально. В подлиннике это анакреонтическое стихотворение называется «К цикаде». Ломоносов переводит его близко к тексту оригинала за двумя исключениями: это название и последний добавленный русским поэтом стих. Ломоносовская лирическая миниатюра имеет уникально-конкретное автобиографическое название: «Стихи, сочиненные на дороге в Петергоф, когда я в 1761 году ехал просить о подписании привилегий для Академии, быв много раз прежде за тем же». И далее, заменяя античную «цикаду» среднерусским «кузнечиком», поэт создает щемящий лирический образ: Кузнечик дорогой, коль много ты блажен,

    Коль больше пред людьми ты счастьем одарен! <...>

    Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен,

    Что видишь, все твое, везде в своем дому,

    Не просишь ни о чем, не должен никому (276).

    Два изменения — в заглавии и последнем стихе — решительно меняют всю образную структуру стихотворения. Пластическая античная миниатюра перестает быть самоценной картинкой; она приобретает символический смысл и становится метафорическим выражением скрытого за ней автобиографического подтекста. Ломоносов в данном случае имел полное право называть переведенные стихи «сочиненными» — то есть, оригинальными: как ни одно другое ломоносовское произведение, это десятистишие наполнено авторской лирической конкретно-индивидуальной эмоцией.

    Перевод знаменитейшей 30-й оды Горация («Exegi monumentum...»), строго говоря, не может быть назван анакреонтической одой в общепринятом смысле этого термина. Но в том индивидуальном значении, которое анакреонтике придавал Ломоносов — значении эстетического и жизнестроительного манифеста — безусловно, перевод Горация сближается именно с этой линией ломоносовского поэтического наследия. «Памятник» Ломоносова — это одновременно и очень близкий перевод, и оригинальное стихотворение, подводящее итог именно ломоносовской поэтической деятельности. Используя моменты совпадения в биографии и роде творческой деятельности Горация со своими жизненными и поэтическими обстоятельствами, Ломоносов сумел очень конкретно оценить свой собственный вклад в русскую литературу: Отечество мое молчать не будет,

    Что мне беззнатный род препятством не был,

    Чтоб внесть в Италию стихи эольски

    И перьвому звенеть Алцейской лирой (255).

    И Гораций, и Ломоносов были низкого сословного происхождения; и Гораций, и Ломоносов были реформаторами национальных систем стихосложения: Гораций впервые начал использовать в латинской поэзии эолийскую мелику (Алкееву строфу); Ломоносов же реформировал русское стихосложение, утвердив силлабо-тонический принцип и дав образцы многих ритмических структур.

    Подводя итог разговору о творчестве Ломоносова, необходимо отметить, что во всей совокупности его поэтического наследия реализовалось то, без чего русская литература не смогла бы двигаться дальше. И здесь необходимо заметить, что это не столько отдельные завоевания Ломоносова — реформа стихосложения, которая гармонизировала русскую поэзию и дала ей соответствующие характеру языка метрику и ритмику; жанр торжественной оды, навсегда оставшийся для русской литературы эталоном и арсеналом высокого стиля и высокого мирообраза; формы выражения индивидуальной эмоции, намечающиеся в духовных и анакреонтических одах.

    Главное завоевание Ломоносова для русской литературы — шире. Он дал ей язык, в буквальном смысле этого слова. Достаточно сравнить с ломоносовскими стихами поэзию Кантемира, Тредиаковского, даже Сумарокова, чтобы убедиться в том, что именно в поэзии Ломоносова был преодолен роковой разрыв Петровской эпохи — разрыв между строем мышления и формами его речевого выражения. Разумеется, этот язык не оставался далее неизменным. Он развивался, дополнялся, даже опровергался наследниками Ломоносова и его литературными оппонентами. Одним из таких оппонентов стал старший современник Ломоносова В. К. Тредиаковский, поэт-экспериментатор, обладавший резко индивидуальным поэтическим стилем и столь же индивидуальной системой эстетических взглядов.

    2. Идеология раннего творчества А. Н. Радищева. Структура повествования в «Письме к другу, жительствующему в Тобольске».

    Идеологические позиции раннего Радищева

    Александр Николаевич Радищев — кульминационная фигура русской литературы XVIII в. Его особенное положение в национальном литературном процессе традиционно мотивировалось с идеологической точки зрения и выражалось устойчивой формулой: «Радищев — первый русский революционер». Безусловно, Радищев является одним из наиболее последовательных и радикальных политических мыслителей не только своей исторической эпохи, но и всей истории русской общественной мысли нового времени. Однако, это только одна грань облика Радищева-литератора, абсолютизация которой идет в ущерб представлению о нем как о художнике, да и сама природа революционности радищевской идеологии тоже нуждается в более основательных дефинициях.

    Радищев как литератор и художник слова является символической фигурой русской литературы XVIII в. в том отношении, что его творчество — это наиболее последовательное и универсальное воплощение неразрывной связи идеологии с искусством слова, основной специфической особенности эстетического мышления XVIII в. Радищевская идеология — эстетически значимый фактор его творчества. Эстетика и поэтика Радищева-художника насыщены публицистическим смыслом.

    В этом плане прямой и непосредственной традицией русской словесности, из которой вырастает своеобразие радищевской художественно-публицистической прозы, является сатирическая публицистика 1769—1774 гг., которая выразила основную эстетическую тенденцию русской литературы XVIII в. к взаимоадаптации идеологии (публицистики) и эстетики (изящной словесности). Таким образом, факт литературного дебюта Радищева в новиковском журнале «Живописец» (если принять гипотезу, что именно Радищеву принадлежит «Отрывок путешествия в *** И.Т.») приобретает символическое значение.

    Как эстетическое явление, «Путешествие из Петербурга в Москву» представляет собою такой же органичный синтез бытового и идеологического мирообразов, что сатирическая публицистика, и лирика Державина, и комедии Фонвизина и Капниста. Но, может быть, именно творчество Радищева особенно наглядно выражает общую тенденцию русской литературы XVIII в. к созданию синтетической картины русского мира еще и потому, что, в отличие от Державина, Фонвизина и Капниста, Радищев создал эту картину в повествовательной прозе.

    Таким образом, наряду с общей для них всех традицией старших жанров сатиры и оды, Радищев унаследовал и третью, на протяжении всего литературного века как бы маргинальную, традицию романного повествования (демократический роман и «Тилемахида»), актуализировав ее в преддверии эпохи русского сентиментализма. Этот синтетический характер прозы Радищева делает ее связующим звеном национальной словесной культуры: как идеолог-мыслитель Радищев является не только наследником идеологии XVIII в., но и основоположником перспективного в XIX и XX вв. направления русской общественной мысли; как литератор-художник он стал итоговой фигурой русской эстетической мысли и русской литературы XVIII в.

    Одним из ранних литературных трудов Радищева был перевод трактата французского историка и философа-просветителя Г.-Б. де Мабли «Размышления о греческой истории, или О причинах благоденствия и несчастия греков» (1749), напечатанный в 1773 г. Мабли был одним из наиболее радикальных последователей социально-политической доктрины Ж.-Ж. Руссо, сторонником и пропагандистом его концепции происхождения государственной власти в результате общественного договора и принципиальным противником доктрины просвещенного абсолютизма. Таким образом, сам выбор сочинения Мабли для перевода на русский язык свидетельствует об общем направлении социально-политической мысли Радищева. Но Радищев не ограничился просто переводом трактата Мабли: в ряде случаев, переводя на русский язык французские социально-политические термины, он делал к ним пояснительные примечания.

    Одним из выразительных примеров самостоятельности общественной мысли Радищева является перевод понятия «despotism» (необходимо заметить, что Мабли различал две формы абсолютной власти — монархию и деспотию). На русский язык Радищев перевел его термином «самодержавство», что соответствует другому социально-политическому термину — «автократия», обозначающему крайнюю степень произвольности абсолютной власти, и снабдил следующим пояснительным примечанием:

    Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние. <...> Если мы живем под властию законов, то сие <...> для того, что мы находим в оном выгоды. Если мы уделяем закону часть наших прав и нашел природныя власти, то дабы оная употребляема была в нашу пользу; о сем мы делаем с обществом безмолвный договор. Если он нарушен, то и мы освобождаемся от нашея обязанности. Неправосудие государя дает народу, его судии, то же и более над ним право, какое ему дает закон над преступниками. Государь есть первый гражданин народного общества [7] .

    Это — квинтэссенция теории общественного договора Руссо, объясняющего происхождение государственной власти сугубо человеческими, и притом социальными причинами — необходимостью реализации естественных прав для каждого члена общества. На фоне традиционной русской доктрины происхождения царской власти от Бога, предлагавшей видеть в социальной структуре самодержавного государства модель божественного вселенского порядка [8], теория общественного договора сама по себе была и радикальной, и возмутительной, и политически опасной.

    Однако Радищев усугубил силу воздействия политической мысли крайне эмоциональной формой ее изложения: две превосходные степени в структуре эпитета «наипротивнейшее» подчеркивают патетику радищевского стиля изложения. Это — характерная черта поэтики всей его прозы. Темперамент мысли, глубокая эмоциональная насыщенность манеры изложения социополитических тезисов сообщают прозе Радищева подлинный пафос: мысль становится переживанием, переживание представляет «осердеченную идею», и все вместе в равной мере адресуется и к уму, и к сердцу читателя.

    Типологическая структура повествовательной прозы Радищева.

    «Письмо к другу, жительствующему в Тобольске»

    Идея неприятия абсолютизма, нашедшая в примечании к переводу из Мабли свое выражение на уровне максимальной абстракции, в виде чистого абстрактного понятия «самодержавство», в дальнейшем творчестве Радищева подвергается конкретизации.

    И первый уровень этой конкретизации предлагает «Письмо к другу, жительствующему в Тобольске по долгу звания своего», датированное «Санктпетербург, 8 августа 1782 года» (отдельное изд. — СПб., 1790). Письмо обращено к другу юности Радищева С. И. Янову, его соученику по Пажескому корпусу и Лейпцигскому университету. По своей форме это — типичное частное дружеское письмо, и по его вводным фразам естественно было бы ожидать от него и соответствующего содержания, то есть сообщений о частной жизни человека, находящегося в длительной разлуке с другом: « <...> ты охотно, думаю, употребишь час, хотя единый, отдохновения твоего на беседование с делившим некогда с тобою горесть и радовавшимся о твоей радости, с кем ты юношеские провел дни свои» (199).

    Однако Радищев делится с другом не сердечными тайнами и не подробностями своей частной жизни: письмо посвящено торжественному открытию в Петербурге памятника Петру I работы скульптора Фальконе. Композиционно письмо отчетливо распадается на две части. В первой, имеющей очерковый характер, Радищев подробно описывает торжественное открытие монумента и его внешний вид:

    Все было готово, тысячи зрителей на сделанных для того возвышениях и толпа народа, рассеянного по всем близлежащим местам и кровлям, ожидали с нетерпением зрети образ того, которого предки их в живых ненавидели, а по смерти оплакивали (200).

    Статуя представляет мощного всадника на коне борзом, стремящемся на гору крутую, коея вершины он уже достиг, раздавив змею, в пути лежащую и жалом своим быстрое ристание коня и всадника остановить покусившуюся (201).

    Эти наблюдения очевидца, зафиксированные с суховатой протокольной точностью фактографа, периодически перемежаются фиксацией эмоциональной реакции зрителей и чередуются с риторическими всплесками в авторской манере повествования:

    И се слезы радости орошают ланиты. О Петр! <...> Признание наше было бы свободнее, и чин открытия изваянного твоего образа превратился бы в чин благодарственного молебствия, каковое в радости своей народ воссылает к Предвечному Отцу (200—201).

    Эти эмоциональные всплески выполняют в повествовании двоякую функцию: с одной стороны, они поддерживают доверительную интонацию частного письма, обращенного к другу, которая дает своеобразный камертон восприятия с самого начала текста; с другой стороны, именно причина и природа сложных эмоций, которые вызваны торжеством открытия монумента, подготавливает переход ко второй, аналитической части письма, содержащей оценку личности Петра и его роли в русской истории.

    В этой второй части Радищев полемизирует с Руссо, который в своем трактате «Общественный договор» отказал Петру в праве называться великим государем на основании того, что его реформы имели подражательный характер. Через 10 с лишним лет это же самое мнение, генетически восходящее к Руссо, и с той же оппозиционной интонацией повторит в своих «Письмах русского путешественника» Н. М. Карамзин: «Всего же более не люблю его [французского историка П.-Ш. Левека] за то, что он унижает Петра Великого <...>, говоря: «его, может быть, по справедливости не хотят назвать великим умом: ибо он, желая образовать народ свой, только что подражал другим народам» [9].

    Радищевская мысль гораздо сложнее. Анализируя причины, по которым монарх может быть назван великим, он выстраивает вокруг имени и памяти Петра I огромный исторический контекст: Александр Македонский, «разоритель полусвета», сыноубийца Константин, Карл I, «возобновитель Римской империи», папа римский Лев X, «покровитель наук и художеств», «доброй Генрих IV, король французский» и «Людвиг XIV, тщеславный и кичливый» (102) — все они вошли в историю с эпитетом «Великий», независимо от того, были ли они созидателями или разрушителями — совершенно очевидно, что Радищев подбирает исторические аналогии, исходя именно из этих оснований. Таким образом получается, что монарх может быть велик и как разрушитель, и как созидатель — ив этом смысле Петр I заслуживает эпитета «великий» вдвойне. Для Радищева он велик «различными учреждениями, к народной пользе относящимися», победой над шведским королем Карлом XII, тем импульсом, который он дал «столь обширной громаде» России (203). Но Петр для Радищева велик и тем, что он был «властным самодержавцем, который истребил последние признаки дикой вольности своего отечества».

    Окончательный итог деятельности Петра I, великого цивилизатора и великого деспота, имеет характер оценки не столько личности Петра I, сколько его статуса абсолютного монарха:

    И я скажу, что мог бы Петр славнее быть, возносяся сам и вознося отечество свое, утверждая вольность частную; но <...> нет и до скончания мира примера, может быть, не будет, чтобы царь упустил добровольно что-либо из своей власти, сидя на престоле» (203).

    Так абстрактное понятие противного человеческому естеству «самодержавства» конкретизируется в сложной и противоречивой личности Петра I, в равной мере заслуживающего как благословения, так и проклятия. И общий пафос радищевской мысли становится более очевидным оттого, что абстрактная идея абсолютизма конкретизируется через образ монарха, который стал своеобразным воплощением идеала просвещенного властителя в новой русской истории.

    С точки зрения чисто эстетической «Письмо к другу, жительствующему в Тобольске» интересно тем, что именно здесь намечается столь характерная для радищевской повествовательной манеры трехкомпонентная структура повествования, складывающегося из очерковой пластической зарисовки, выдержанной в традициях бытописательного мирообраза, эмоциональной реакции на увиденное, выраженной интонацией напряженно-эмфатической авторской речи, и рационально-аналитического начала, поднимающего конкретный эмпирический факт до уровня понятийно-идеологического обобщения в теоретических абстракциях. Ближайшим результатом выработки этой повествовательной структуры, устанавливающей непосредственные причинно-следственные связи между частным фактом и высокой абстракцией, стал следующий уровень конкретизации абстрактного понятия самодержавства: осмысление его как универсальной поведенческой модели самого частного, самого личностного, самого эмпирического быта в автобиографическом произведении «Житие Федора Васильевича Ушакова» (1789), которое было опубликовано за год до «Путешествия из Петербурга в Москву» и тесно концептуально с ним связано.
    1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   25


    написать администратору сайта