Главная страница
Навигация по странице:

  • От неоклассики к абстракции

  • 2000-е Образы традиций. Образы традиций в современном искусстве


    Скачать 44.89 Kb.
    НазваниеОбразы традиций в современном искусстве
    Дата01.02.2023
    Размер44.89 Kb.
    Формат файлаdocx
    Имя файла2000-е Образы традиций.docx
    ТипДокументы
    #915199

    Образы традиций в современном искусстве

    В конце 1980-х — 1990-х го­дах как никогда раньше на всем протяжении второй половины XX века в изобразительном ис­кусстве были популярны классические картины. Изобрази­тельное искусство здесь идет по пятам кино и модного пост­модернистского дизайна, кото­рые еще в 1970-е годы открыли историзм и эклектику как сфе­ру полезной и привлекатель­ной визуальной роскоши, от­казавшись от шестидесятнического минимализма в кадре и в интерьере. Между тем, как по­казывает нам творчество пер­вопроходца, повернувшего в 1970-е годы к неоклассицизму, римского художника Карло Марии Мариани, обращение актуального искусства к класси­ческому наследию отнюдь не походило на возрождение иде­ала, подражание древним или имплантацию роскоши в функцио­нальный интерьер. Мариани, как и другие художники-семиде­сятники, особенно остро осознавал невоплотимость идеально­го начала, и предметами его интереса были в это время бесслед­но исчезнувшие картины знаменитых художников, классика, которая навсегда покинула поле зрения. В 1990-е годы Мариа­ни отдает дань темам клонирования и галлюциноза: женская фигура, олицетворяющая совершенство («Высшее суждение»), материализуется из хаоса фрагментированных тел, очевидно представляющих «выбракованный» телесный материал и отда­ленно связанных с гипсами, которые любил изображать в мета­физический период Де Кирико; версия знаменитой картины Жироде «Сон Эндимиона» (1793) психоделически умножает Луну в череде мраморных лиц, посылающих свой отраженный свет спящему герою. В обоих случаях Мариани обращается к жи­вописи неоклассицизма в поисках параллелей нестабильному чувству современности, а не в поисках пластической истины.

    С наибольшей силой воздействия это отношение к класси­ческому искусству культивирует американский фотограф Джо­ел Питер Уиткин, создающий из мертвых тел и антикварных вещей аллегорические постановочные фотографии, стилизо­ванные под старину, о которых сам он говорит следующее: «Мы живем в потерянном и умирающем мире. Большая часть про­изводимого теперь искусства — искусства тотальной пустоты и бессмысленности — отражает это. Такое „искусство" отрицает мудрость прошлого, представляя ее в бесформенной, незрелой философии постмодернистских отголосков.»


    i
    Синди Шерман в 1980-1990-е годы скептически комментиру­ет своими фотопостановками попытки современности приме­рить на себя образы благородной или гедонистической древно­сти, причем, в отличие от Мариани или Уиткина, ее подход вовсе лишен ностальгии и разоблачает художественные памятники прошлого как такую же грубую декорацию, скрывавшую нечто совершенно не возвышенное. В ее часто вымышленных класси­ческих мотивах главным является момент обнажения художе­ственной репрезентации как топорной подгонки фрагментов, ярмарочной раскраски, всегда годной разве что для заборов «по­темкинских деревень» Ирония превращает пластические моти­вы старого искусства в карикатуру или ко­микс. Причину этой тенденции можно уви­деть в том, что вторая половина XX века вообще воспитана на восприятии комиксов, медиапортретов и реклам и, соответственно, не знает другого способа понимать образы прошлого. Особенной привлекательностью в конце XX века пользуются комиксы по про­изведениям Гойи. Укажем на два примера: одну из дебютных скульптур братьев Чепмэ­нов под названием «Великие свершения про­тив мертвого» и серию «Новые капричос» («Los nuevos caprichos») Они воспроизводят одну из композиций «Ужасы войны» – трупы, привязанные к старому дереву. Бодрый атракцион синтетических ужасов вскоре получит новую версию: на смену ка­зненным Гойи придут слипшиеся, как макароны, маленькие девочки в кроссовках. Чепмэны также станут авторами офортов, в которых поверх мрачных фантазий Гойи проявятся современ­ные страшилки из мультфильмов и комиксов. Ясумаса Моримура, знаменитый тем, что все его творчество — бесконечная автопортретная инсценировка знаменитых произведений (от Сезанна до Фриды Кало, от Дюшана до Гойи), выбирает в 2005 году роль Сатурна, пожирающего собственного сына. Моримура смещает иронические акценты гротескной картины Гойи: великий испанский художник представляет Сатурна обе­зумевшим старцем со спутанными космами, который гложет че­ловеческую плоть. Моримура олицетворяет Сатурна, сообщая его облику театральный трагизм, и переносит гротескную иронию на тело жертвы — монтаж из фотографий реального мужского тор­са и сделанного из папье-маше куска мяса. Современность, несмот­ря на, а может быть, и благодаря опыту XX века, не готова более воспринимать трагическое начало жизни. Обсуждение трагичес­кой истории прошлого и настоящего, как показывает постмодернистское искусство, табуировано и еще более неуместно, чем Гойя, растиражиро­ванный в комиксах.

    В 1989 году Новиков основал в Ленинграде Новую академию изящ­ных искусств, предлагая молодежи пример для подражания — се­рьезного, самоуглубленного героя, занятого душевным и теле­сным самосовершенствованием. Главной звездой неоакадемизма становится художник и музыкант, участник легендарной группы «Кино» Георгий Гурьянов. Он воссоздает в живописи мотив спортивной фотографии 1930-х годов, а также кадры фильмов «Строгий юноша» и «Олимпия». Гурьянов перемонтировал «Олимпию», вырезав пропагандистские сцены и соединив в одну картину атлетические тела. В «Строгом юноше» его не ин­тересовали беседы о нравственных заповедях комсомола, а ув­лекал образ спортсмена-возничего, который проносится по пустынному стадиону на колеснице, словно советская Одесса — это Дельфы. Как и группа «Новые художники», предыдущее нью- вэйверское художественное движение, начатое Новиковым, но­вый русский классицизм отличался принципиальной открытос­тью Рождению неоакадемизма способствовала совер­шенно искусственная, утопическая среда Петербурга 1989-1993 годов, по словам Олега Котельникова, «неразрекламированного» города, где можно было снять Дворцовый мост для выстав­ки в белую ночь, где на площадях и во дворцах не было никакой власти, кроме власти столетий искусства. Новиков предлагает осознать тему классического идеала как необходимый генетичес­кий код европейской культуры, понимая, что действие этого кода заблокировано не только деструктивными устремлениями авангарда, но и всем буржуазным рационализмом, враждебным фантазии и мечте, который погубил создателей иллюзор­ного. Поэтому средства массового расширения обыденности — модный дизайн и клубная культура — представляются Новикову начала 1990-х го­дов основой нового русского классицизма. Международную из­вестность получает серия скульптурных портретов «Двенадцать цезарей техноимперии», созданная Юлией Страусовой и пред­ставляющая модных диджеев в образах римских и европейских императоров. В конце десятилетия, когда неоклассические рек­ламы заполнили все журналы и щиты, Новиков объявил «новую серьезность», связанную с кропотливым возрождением старин­ной техники пикториальной фотографии — гуммиарабика, заня­тия которой способствовали изживанию постмодернистской иронии и освобождению от духа комикса и рекламы. Новиков в свое время был под сильным впечатлением от стилизованных под строгую неоклассику фотографических портретов Бернхар­да Принца, которые он видел в собрании галереи Рааб в Берли­не. Серьезность обеспечивала не только технология, но и тема­тика произведений Новой академии. В начале XXI века Ольга Тобрелутс работает над компь­ютерными иллюстрациями к пьесе Г. Ибсена «Кесарь и гали­леянин», представляя в электронных, или, как говорил Нови­ков, «лучевых», картинах судьбоносную борьбу язычества и христианства.

    Неоакадемическую концеп­цию творчества, связанную с мыслью Новикова о парадок­сальной невоплотимости идеа­ла и неизбежности стремления к нему, предложил в середине 1990-х годов Егор Остров. Он совмещает два изобразитель­ных стиля — фигуративный и абстрактный — в пределах од­ной картины. Классика и тех­нология (наведенный растр) встречаются очевидно и агрес­сивно. Если вы настроили глаз на растровую сетку и смотрите с близкого расстояния, вы пло­хо разглядите фигуру героя; но стоит отойти — и пропадает растр, диагональная полосатая абстракция больше не читает­ся. Одно изображение, таким образом, парализует, уничтожа­ет другое. Популярность этих работ обеспечена, конечно же, знанием о том, как должно выглядеть современное искусство: как свидетельство кризиса репрезентации, отрицание искусством са­мого себя. Оптические приемы Острова можно интерпретиро­вать не только как интеллектуальные упражнения на тему реп­резентации, но и как реализацию визуального опыта молодеж­ной культуры: лазерная среда танцполов, «нарезающая» динамич­ные фрагменты изображения, мелкочастотный монтаж клипов и альбомы занимательно двоящихся «картин» стали действующим веществом реальности к середине 1990-х годов. В 2004 году в цик­ле «Глубина резкости», посвященном скульптурам Арно Бреке­ра, Остров смещает акценты, наводя растр не однообразно ме­ханически, а создавая волнообразные искажения или усиления линейного поля, которые теперь, наоборот, выявляют энерге­тические узлы, точки, где должна проявить себя сила фигуратив­ного изображения.

    В начале 1990-х годов, следуя манере Кифера в его изобра­жениях интерьеров и фасадов нацистской архитектуры, москов­ский художник Валерий Кошляков, в прошлом занимавшийся театральной живописью, придумал рисовать античные руины и сталинские памятники на гофре со слоящейся, легко сдирае­мой шкуркой поверхностью или углем на бумаге и холсте, сим­волически поражая сами материалы заразой энтропии, разлагая несущую поверхность образа и делая ее буквально несущей. Преобла­дающей остается точка зрения на классическую традицию как утраченную, восстающую из забвения подобно призраку. Пря­мое обращение к классике часто рассматривается как вскрытие ящика Пандоры, который в XX веке содержит в себе угрозу тоталитаризма. Классический образ всегда якобы отсылает к сталинизму или нацизму, поэтому в обращении с ним следует принимать меры предосторожности, то есть представлять его только в отражени­ях. Этот вывод подтверждает не однажды встречающийся пост­модернистский прием представления какого-то классического живописного образа опрокинутым над отражающей поверхно­стью, так что зритель «восстанавливает» его лишь в зыбком зер­кальном воплощении, точнее — развоплощении, в нематериаль­ной, декорпорированной форме. Примером данной тенденции является инсталляция аргентинского художника Рикардо Чина­ли «Инверсия III».

    Современность предпочитает воспринимать неоклас­сическую традицию именно через искусства нарушенной, сдвиговой или экстатической формы. В 1995 году Билл Виола реконструирует в видеоинсталляции «Приветствие» знаменитую картину Якопо Понтормо «Встреча Марии и Елизаветы». В эти годы он соизмеряет свои видеопроекции с алтарными картинами и экспонирует их в европейских средневековых со­борах. Виола строит крупнофор­матную, почти статичную видео­композицию, снимая трех акт­рис в современных костюмах. Из маньеристической живописи Виола берет лишь общее очерта­ние группы фигур и интенсив­ный красный цвет одежд Марии, который становится заметным на мгновение, в тот момент, ко­гда она приближается к Елиза­вете и говорит о своей беремен­ности. Чистый красный цвет, абстрагированный от тяжелой материальной конкретности, ко­метой возникает перед Марией, как весть, как драматическое предчувствие, после чего зрели­ще успокаивается и словно бы входит в берега видимых фигур. Так Виола интерпретирует экста­тическую форму маньеризма, или в картину видимого мира в поисках смысла?

    От неоклассики к абстракции

    Художник Люк Тойманс, автор двух замеченных критикой эк­спозиций — в павильоне Бельгии на биеннале в Венеции в 2001 го­ду и на 1 1-й «Документе» в 2002 году, осуществляет над прошлым искусства процедуру «облучения». Странная «меловая» живопис­ная манера Тойманса создает эффект ослепленного зрения. Ос­лепление, представленное им, не похоже на классические сцены «Ослепления Савла» или на изображения Фаворского света. Зри­тель Тойманса видит взглядом человека, которому слепит глаза экран телевизора или монитор в темноте. Поверхности компози­ций Тойманса обработаны так, словно изображение присыпано тончайшей известковой пылью, вышло не из мастерской худож­ника, а из строительного комбината. Эта «патина» служит не только неразличимости изображения, но и инстинктивному обнаружению «расслоения» картины на два слоя: скрытый и вы­ставленный на всеобщее обозрение. Применительно к живопи­си Тойманса часто употребляют выражение «отбеливание», ука­зывая на то, что художник специально устраняет некую темноту, органические пятна, оставляя выбеленную обесцвеченную ткань живописного полотна, показывая, что искусство прошло насиль­ственную обработку, которая лишает его своей природы. Эту «об­работку» можно также сравнить с тем, как изображение проходит через компьютерную дешифровку и перерождается в пикселях, если его подвергать чрезмерному увеличению, оно возвращает­ся к промежуточной абстрактной фазе, а затем растворяет гео­метрию в слепящей пустоте экрана.

    В 1998 году Тойманс утверж­дал, что пустота — это важный элемент искусства: «Картинам, если они призваны произвести впечатление, необходимо обладать по­трясающей интенсивностью молчания, подавляющего собой мол­чания или пустоты. Зритель должен замирать перед картиной. Испытывать перед картиной нечто близкое ужасу. Я имею в виду тишину перед штормом». Работы Тойманса предвещают мерт­вую тишину. Это, в частности, большеформатные повторения на­тюрмортов Сезанна, когда кувшин и несколько яблок появляют­ся в центре картины, сравнимой с экраном домашнего кинотеатра. Магнифицированное изображение словно исчезает в лучах ра­диации, исходящей от белого экрана холста.

    Любопытно, что известность Тойманса началась с произве­дения, совмещающего элементы живописи и коллажа. Это была композиция «Арена» с изображением мужчины, рассматриваю­щего картину. Картина в картине и представляла собой коллаж, собранный из фрагментов изображений фигурок и предметов, наклеенных с обратной стороны на синтетическую пленку, которая была натянута на подрамник, как холст. Зритель хорошо различал «изображение» с большого расстояния, но, приближа­ясь к «Арене», сталкивался лишь с раз­мытыми очертаниями. Так, концепту­ально использовав принцип смотрения импрессионистической живописи, Тойманс показал, что суть искусства совре­менной живописи состоит в ускольза­нии от взгляда зрителя, что «войти» в картину нам не дано. Позднее, посвя­тив себя чисто живописной практике, Тойманс сохранил это пессимистичес­кое и, можно сказать, трагическое от­ношение к феномену живописи в совре­менной культуре. В 2002 году Тойманс создает цикл картин под общим назва­нием «Exhibit», которое обращает зри­теля к игре слов: это английское слово означает, будучи существительным, «экспонат», будучи же глаголом — акт выставления чего-то на публичное обо­зрение, в частности акт эксгибиционизма. Открывают цикл за­ставки — три абстракции, напоминающие проекции чистой слай­довой пленки на голую стену. Все они, являясь тончайшими живописными произведениями, по виртуозности исполнения подобными холстам Ротко, представляют конец метафизичес­ких притязаний абстракционизма: «слайды» буквально ничего не показывают или показывают пустоту, какой бы изощренной ни была едва видная красочная абстракция.

    Обреченность художественного опыта форме дайджеста, ре­феративного журнала или комикса, то есть своего рода форме простейшего и неизбежного упрощения, является оборотной стороной энциклопедического проекта Просвещения и становит­ся популярной темой уже в период поп-арта. В 1997-1999 годах Владимир Шинкарев работал над шестнадцатью картинами о разных знаменитых и малоизвестных книгах. Проект он назвал «Всемирная литература». Сильное воздействие этих картин свя­зано с их композиционным построением, которое в комиксах как раз совершенно нейтрально и напоминает простую служеб­ную раскадровку. В отличие от быстро мелькающих комиксов, картины Шинкарева похожи на замедленную съемку. Внутри каждой композиции ощущается мучительное усилие движения сюжета, сцепления эпизодов, которые включены в неравные и как бы наезжающие друг на друга прямоугольные блоки. Беспред­метные ячейки присутствуют внутри картин, образуя их осевые перекрестия. Перед нашими глазами предстают не рассказы в картинках, но области немоты, паузы в литературном повество­вании. Из этих пауз мы воссоздаем эмоциональную атмосферу произведения. «Блочная» живопись «Всемирной литературы» Шинкарева — это живопись, возможная после абстракции или прожившая жизнь с абстракцией бок о бок, аскетическое искусст­во, вынужденное все время вопрошать самое себя о своих пре­делах, свободе, происхождении и праве на жизнь. Шинкарев в этих картинах показывает, как совершается обратное движение к фигуративной живописи через имплицитную фазу абстракци­онизма.

    Работы Тойманса и Шинкарева подводят нас к теме принципиального неразличения в 1990-е годы абстрактного и фигура­тивного искусства. То же можно сказать и о произведениях Рихтера, который в 2002 году на своей ретроспективе в Музее современного искусства в Нью-Йорке показал обе ветви свое­го творчества, чем вызвал недоумение у многих критиков, приверженных формальному методу. Критики, анализирующие выставку Рихтера, делятся на два лагеря. Одни восхищаются спо­собностью художника создать совершенно новый тип и фигура­тивной и абстрактной картины, описывают уникальные инст­рументы, которые он придумал, чтобы добиваться эффекта гигантских, до зеркального блеска отполированных поверхнос­тей краски в абстракциях, отмечают впечатление величествен­ности творчества, которого художественный мир уже давно не испытывал. Другие, наоборот, делают акцент на том логическом противоречии, с которым неизбежно сталкивается зритель, видя перед собой два разных живописных стиля — фигуратив­ный и абстрактный. Для них Рихтер — изощренный манипулятор, способный все превратить в картину и демонст­рирующий своими «отражающими» холстами бессмысленную равнозначность любых фрагментов творчества как рефлексии. Эти критики видят в картинах Рихтера игру конвенциональных визуальных знаков, точнее — живопись как опустошенный знак себя самой, вместо того пластического и духовного единства, пол­ного символического значения, на которое претендовало живописное произведение в европейской культуре Нового времени. В творческом сознании Рихтера абстрактная и фигуративная живопись сосуществуют как параллельные пространства, иног­да незаконно встречающиеся. Виртуозное, дух захватывающее исполнение картин Рихтера производит эффект парадокса. Из точки нашего созерцания и та и другая живопись выглядит оди­наково невозможно: фигуративные картины бесплотны, как про­носящиеся воспоминания, абстрактные — ослепительны, как ми­молетные вспышки. Целостность художественного языка и твердость художественного опыта предстают утопиями.

    Попытки придать абстракции новый импульс развития, подсоединив ее к современным формам и иде­ям, крайне редки. Таким исключением из правил является твор­чество Питера Хэлли, американского художника, продвигавшего в 1980-е годы направление новой геометрии. Основываясь на тра­диции Элсворта Келли и Фрэнка Стеллы, на минималистской гео­метрической абстракции, Хэлли работает над вариантом беспред­метной живописи как проэстетизированной схемы. Художник становится коллекционером всевозможных схем, взятых из ру­ководств и журналов. Тайный кураж Хэлли в том, чтобы предла­гать ничего не подозревающему зрителю сравнение техничес­кой схемы с диаграммой из научного биологического журнала или сопоставление двух социологических диаграмм, одна из ко­торых описывает поведение людей в диско-клубе, а другая — за­ключенных в тюрьме. Обезличенная и попсово яркая психоде­лическая «сотовость», «ячеистость» иронично представлена универсальной основой современной цивилизации. В этой вер­сии абстракционизма, связанной с художественным осмыслени­ем дизайна (в начале 1990-х годов в японском модном дизайне встречается, например, серия абстрактных вышивок-микро­схем), окончательно исчезает метафизическая жизнестроитель­ная энергия, которая вела и разогревала абстракцию на протя­жении XX столетия.

    В творческой системе Дэмиена Хёрста абстракция, как и фи­гуративная репрезентация, способна представлять только одно — смерть. Поэтому Хёрст обращается к опыту супрематизма, к «Черному квадрату» — воротам в бессмертие или четвертое из­мерение, показывая, что теперь они ведут лишь к амнезии. Осе­нью 2003 года в лондонской галерее White Cube при поддержке Джея Джоплина проходит выставка Дэмиена Хёрста «Romance in the Age of Uncertainty». Название многозначно: его можно пе­ревести как «Любовь в век неуверенности» или как «Вымысел в век сомнения»; последнее слово означает также «изменчивость», что немаловажно, так как на обложке каталога — химическая формула из медицинской «Энциклопедии рака», представляю­щая нарушенные связи молекул. Речь идет, возможно, о поражен­ном генетическом коде искусства. Хёрст, прославившийся экс­понированием прозрачных контейнеров с расчлененными телами животных в формальдегиде, наконец, нашел грандиозный смысловой контекст своему интересу к теме смерти. Его инстал­ляция комментирует и католическую священную историю, и направленный против веры опыт Просвещения.

    Вход в инсталляцию маркирует указатель в виде распиленно­го пополам и размещенного в двух контейнерах барашка, назван­ного «Блудный сын». Следуя этому знаку, зритель входит в зал с «сакральными» объектами. На стенах укреплены больничные или лабораторные шкафчики для лекарств или химикалий, каж­дый из которых представляет мученичество одного из двена­дцати апостолов, вознесение Христа и самоубийство Иуды. На полки шкафчиков Хёрст ставит разные предметы: череп, око­ванный серебром, свечи, религиозную скульптуру — и щедро по­ливает содержимое кровью. В стеклянных дверцах вырезаны от­верстия, по форме которых можно догадаться о крестных муках, принятых святыми. Например, св. Андрею соответствует шкаф с четырьмя отверстиями в углах, откуда свисают голубые путы и исходят запекшиеся потоки крови. Между этими побуревшими, как музейный лак, экспонатами размещены чистые холсты — «Молящийся» и «Прощение» — и голубые абстрактные картины, на которые наклеены бабочки, — «Молитва» и «Надежда». Чтобы подойти к мемориалу апостолов, надо пробраться через все про­странство зала, заставленное контейнерами, в которых плавают в формальдегиде черепа быков и коров, представляющие Ада­ма и Еву, евангелистов и Христа с учениками. Шкаф «Вознесе­ние Христа» и контейнер, вмещавший Иисуса, пусты: вся осве­жеванная плоть — этот ритуальный предмет религиозного и естественнонаучного культов — не касается божественного мира.

    Ритуальная жертвенная плоть непосредственно связана с тре­тьей частью инсталляции — «Хрониками рака», тринадцатью чер­ными прямоугольными форматами, которые издали напоминают абстрактную живопись и символизируют эпидемии, косившие че­ловечество во все времена чумой, холерой, проказой, СПИДом, раком, лихорадкой Эбола. Черные фигуры, восходящие к супре­матизму и живописи Рейнхардта о бессмертии, образованы ми­риадами мух. Наконец, один из трех последних элементов ин­сталляции — распиленная и укрепленная на стене верхом вниз витрина с минералами. Она обращена вниз, к земле, словно кор­нями, четырьмя красивейшими кристаллами — «Творение изучен­ное, объясненное и взорванное». Рядом две абстрактно-геометри­ческие композиции: одна — из белых капсул, представляющая «Утраченные воспоминания как фрагменты рая»; другая — квад­ратной формы, косо поделенная на верхний треугольник из бе­лых таблеток и нижний — черное кладбище мух, или «Рай вверху, ад внизу». Инсталляция Хёрста подводит мрачный итог под сто­летием попыток сделать изобразительное искусство заменой религии, науки и философии, сделать его «депозитом» виталь­ной энергии. Особенно красноречив перевод форм абстрактной живописи в разлагающуюся органику и дающие забвение хими­ческие препараты.

    Заключение

    Тяжелый нуар Хёрста, между тем, отнюдь не является едино­душно принятой точкой зрения на то, каким оказался финал современности. Как никогда прежде солнце художе­ственного будущего восходит на Востоке и несет Западу апроприированный и усовершенствованный евроамериканский модернизм.

    В итоге можно заключить, что большая часть искусства 1990-х и «нуле­вых» годов «зависает» в абсолютной негативности, в поле морфин­га потенциальной бесконечности. Сегодняшней художественной современности не хватает воли к производству бытия, которая теперь реализует себя в решении практических дизайнерских задач или в кинематографе, но не в изобразительном искусстве.

    Часть современного искусства, стремящаяся выйти из эстетики постмодерниз­ма, разворачивается в сторону актуальной бесконечности, то есть возвращает художественную практику к проблеме формального и смыслового выражения совершенства, к поиску новых решений достаточно традиционной задачи искусства. Эта задача мыслит­ся нерешаемой в превосходной степени, но необходимо учиты­ваемой «в уме» как метафизическое условие существования самой культуры. Идеальное не может быть досягаемым результатом со­вершенствования, но оно является импульсом для развития ре­альности, который сохраняет возможность преобразовать фор­мат «случайности» в творческое состояние, организующей самое себя жизни. Художник, работающий с гото­выми материалами, формами и образами, осознает себя как эле­мент этого экологического процесса самоорганизации. Он помо­гает современности «обрести лицо» и представляет в этом лице истину своего времени. Он прокладывает горизонты — дистанции творческой мысли, устремленные к будущему.



    написать администратору сайта