аннинский. Первый вариант повести Николая Островского нее доходит до издателей в начале 1928 года рукопись утеряна почтой
Скачать 20.46 Kb.
|
Лев Аннинский Первый вариант повести Николая Островского нее доходит до издателей: в начале 1928 года рукопись утеряна почтой. Он пишет все заново. Новая рукопись, посланная в Ленинград, безответно изчезает в недрах тамошнего издательства. Он отдает один из последних экземпляров своему другу Феденеву и просит отнести в издательство "Молодая гвардия". Феденев относит и быстро получает ответ: повесть забракована по причине "нереальности" выведенных в ней типов. Островский лежит навзничь в Мертвом переулке, в переполненной жильцами комнатке, и лихорадочно ждет решения. Ему двадцать семь лет; остается жить - пять. Потрясенный решением издательства, Феденев просит вторичного рецензирования. Рукопись ложится на стол к новому рецензенту. К Марку Колосову. Стол стоит в редакции журнала "Молодая гвардия", где Колосов работает заместителем редактора. Впоследствии М. Колосов напишет воспоминания о том, как Феденев закоченевшими от холода старческими пальцами вынул из папки рукопись и как с первых строк Колосова покорила ее сила, как ждали молодогвардейцы именно эту вещь и как, не отрываясь, проглотил ее заместитель редактора. Эти воспоминания написаны много позднее, когда миллионные издания повести уже сделали имя Островского легендарным. В начале 1932 года все выглядит иначе. 21 февраля Феденев приводит Колосова к постели Островского. В этот момент решается его литературная судьба. В разговоре трех человек соединяется, как в фокусе, все: и грядущее возвышение Островского, и драматизм этого возвышения, и предопределившие его ход противоречивые силы. Три участника этого разговора оставили о нем свидетельства. Николай Островский записал назавтра слова М. Колосова: "У нас нет такого материала, книга написана хорошо, у тебя есть все данные для творчества. Меня лично книга взволновала, мы ее издадим". Марк Колосов из все троих - единственный профессиональный литератор; журналу нужен "такой материал"; решившись одобрить рукопись, Колосов выбирает осторожные формулировки: мне лично... есть данные... Далее он (по его собственному тогдашнему свидетельству) начинает, запинаясь, "говорить о достоинствах и недостатках", а потом, осмелев, говорит о недостатках во весь голос. Другой участник разговора - Иннокентий Феденев, старый сибиряк, подпольщик, член партии. И если самого Островского сковывает в разговоре болезненное авторское самолюбие, а Колосов с неизбежностью натыкается на каждом шагу на профессиональную несделанность текста, то Феденев свободен и от авторских чувств, и от профессиональных литературных предрассудков; и вот этот старик безошибочно чувствует: "несделанный" текст таит в себе силу, которая действует помимо и поверх всяких профессиональных "за" и "против". Свидетельство Феденева: "Я помню то совещание, которое было па квартире Николая Алексеевича... Тов. Колосов тогда сделал очень много замечаний, настолько много, что напрашивался вопрос о переделке книги, и Колосов предложил, чтобы Николай Алексеевич взял на себя переделку этой книги. Я же считал, что этого не нужно делать, и возражал против этого. Николай Алексеевич и Колосов со мной согласились, и это было правильно". Разговор - в феврале. В апреле журнал "Молодая гвардия" помещает начало повести. Он печатает ее маленькими кусочками, растягивая публикацию. В сентябрьском номере "Как закалялась сталь" завершена. Остальному предстоит свершиться. Идет 1932 год. За пределами журнала его повесть не замечает никто. Через полгода она выходит отдельной книжкой, и опять - полное молчание всей профессиональной критики, всех толстых литературных журналов. По тогдашнему положению издательства выпускают библиографические вестники, рекламирующие их продукцию. Выходит тоненький справочник издательства "Молодая гвардия", посвященный "вопросам молодежной печати". Тираж - меньше пяти тысяч экземпляров. И выходит его еще более тоненький собрат, бюллетень критико-библиографического института. Он называется "Художественная литература" и имеет тираж меньше трех тысяч. Вот эти-то два крошечные полусправочные бюллетеня единственные и помещают в декабре 1932 года маленькие отзывы о книжке Островского. И еще выходит в ту пору тоненький злой журнальчик "Рост", организационный бюллетень РАППа. В середине 1933 года и он рецензирует книжку Островского; автору прощена "недостаточно богатая языковая культура" ради правильности содержания... Единственный орган печати, который среди молчания продолжает регулярно поддерживать Островского, - это сама напечатавшая его "Молодая гвардия". Здесь бережно рецензируют отдельное издание. Здесь помещают и первые отклики читателей, бурно приветствующих Корчагина, - но никто еще не знает, что придет за этими первыми откликами. Здесь регулярно отмечают "молодого рабочего автора" в обзорах и перечнях и столь же регулярно выражают уверенность, что вторая часть повести будет более умелой в литературном отношении. Наконец, здесь, в "Молодой гвардии", в середине 1934 года публикуют только что дописанную Островским вторую половину повести "Как закалялась сталь". И опять профессиональная критика не признает ее. Очерк М. Кольцова в "Правде" читают миллионы людей. Уже одно это разом выводит имя автора Корчагина из неизвестности. И еще Кольцов роняет фразу, звучащую скрытой угрозой по адресу тех, кто не хочет признать Островского: "Не всех героев мы знаем. И не всех мы умеем замечать". Легко представить себе, как звучит такая фраза в газете "Правда" в 1935 году. Это - перелом. Мгновенно очерки и статьи об Островском появляются в центральных газетах. В короткий срок об Островском написана огромная литература. Все, что критика могла бы написать о нем в течение трех лет, она выдает на гора в течение трех месяцев. Нет, эту книжку читают не так, как обычную художественную литературу. Недаром и слово-то употребляют другое: не читают, а прорабатывают. Или как во время войны рассказывал на одном из писательских пленумов Николай Тихонов, - у бойцов книга "Как закалялась сталь" сделалась "своего рода евангелием"... "Ее читают и перечитывают во всех ротах и батальонах..." Перечитывают- не затем, конечно, чтобы узнать, "что произошло дальше". Что дальше - и так знают наизусть. Перечитывают - потому что заключено в тексте то знакомое напряжение, которого жаждут, к которому заново подключаются, которым заряжаются. Мать Олега Кошевого пишет: книга Островского у ее сына всегда под рукой; она стоит так, чтобы ее в любой момент можно снять с полки... "если потребуется зарядка"... Нет! Художественную литературу так не читают. Первое время мысль о художественном строении повести Н. Островского не приходит никому в голову. Люди неискушенные взахлеб читают "Как закалялась сталь": они думают, что на них действует содержание; "форма" попросту не нужна, о ней забывают. Люди искушенные - наталкиваются на профессиональную несделанность текста; разнородная материя не укладывается в привычные представления: в ней нет "стиля". С тем и входит Островский в зенит своей прижизненной славы: содержание - само по себе, форма - сама по себе. Когда надо примирить эти начала и найти успеху профессиональное объяснение, всплывает словечко "вопреки". Нет, кажется, ни одного критика, который, коснувшись художественной стороны повести, не посожалел бы ласково о недостатках: о непрописанности многочисленных героев, о недоработке языка. Нет содержания вне формы; написанное - единственная реальность, через которую действует произведение; книгу нельзя переписать другим языком, это будет другая книга. ...Николай Островский пишет свою повесть не так, как строят дом из кирпичей: от первого этажа к последнему Он повесть именно монтирует - из готовых эпизодов, многократно отшлифованных в сознании. Это одна из лучших в советской прозе страниц о смерти Ленина. На читателя действует обнаженность переживания, которое возникает на наших глазах, так что мы ощущаем самое его зарождение и видим, как страшная весть останавливается каждое мгновение, и знаем при этом, что она неостановима. Вся художественная динамика Островского сконцентрирована в этой поразительной сцене: точка, точка, копится что-то механически, автоматически, по частицам... и вдруг - не уловили, когда! - уже несется бураном, вьюгой, метелью по всему миру. Давая портрет человека, Островский твердо и неизменно прикован к одному - к глазам. Все остальное он может заметить или не заметить: фигуру, полноту, цвет волос... Глаза - отмечает при любых обстоятельствах, и часто - только одни глаза. Глаза - не кусочек внешности - это прямой вход в душу. Прямой выход воли и характера. Из трех женщин, которых любил Павел Корчагин, две очерчены резко и точно. Тоня Туманова является герою вестницей чувства "как такового": это соблазн любви "безыдейной", чистенькой, и мы уже знаем, как дорисовывает воображение Павла его первую привязанность: это призыв плоти, бессильной утолить запросы духа; поэтому чувство, столь естественное у мальчишки, затоптано им, едва он чувствуте, что оно может отвлечь его от всепоглощающей идеи его жизни и приковать к низкому. Тая Кюцам, жена Павла, является ему в конце жизни, когда, израненный, разбитый, слепнущий, он ищет уже только друга; Корчагин сдается чувству тогда, когда оно уже не может помешать этой высокой дружбе, когда любовь уже не грозит взрывом неуправляемой плоти, когда самая плоть эта все равно уже окончательно побеждена в нем его волей. Эта любовь - как гавань. Между двумя этими берегами, в середине его жизни, и самый разгар его великого кочевья - возникает, как мечта, как видение - несбыточный образ Риты Устинович. На скрещенье побежденной, естественной тоски о женственности и победившей ее мужественной воли рождается эта гипотетически-прекрасная фигура, чудное соединение идейности и женственности, Рита Устинович, которая могла бы стать именно той, что нужна герою, и не стала, а ушла как воображенный идеал. Интересно, что из трех спутниц Павла Рита Устинович - единственный образ, не имеющий ясного жизненного прототипа. Указания на то, что прототип все-таки есть, глухи и неопределенны. Но даже если и есть - ясно, что в образе Риты воображение Островского дорисовывает все-таки большую часть; всюду предельно точный, здесь он домысливает целые эпизоды, придумывает дневники Риты - он вводит Риту медленно, через посредника, пробуя на чувстве к ней сначала Сережу, и только потом - Павла; уже издав книгу, Островский для киносценария о Корчагине придумывает новые эпизоды с участием Риты, - так, словно расстаться не может с этой вечной и несбывшейся любовью. В жизни Островского поразительна ясность переходов: пытался встать на ноги, не смог; начал писать книгу после того, как врачи сказали окончательно: никогда более не поднимаешься. Это биография, от первой до последней страницы просвеченная единым смыслом, объединенная одним раскручивающимся сюжетом, одной нравственной идеей. Внутренний безмерный жар порождает лихорадочную, безмерную, всесокрушающую деятельность. Внутренняя убежденность, преданность идее дает такую духовную силу, что уже в самом этом факте заключается вызов смерти. Нет, смерть не должна ответить ему первой же шальной немецкой пулей, оборвав в мальчишестве эту великую судьбу. Им еще надо доспорить, они еще должны встретиться на очной ставке: смерть - и идея, овладевшая человеком. Он шутил: "В первый период я был здоров, во второй период действительно тяжело болен, а в третий - тоже болен, пожалуй, но с точки зрения разбирающихся в медицине". |