Документ Microsoft Word. Текст Паустовского К
Скачать 96.72 Kb.
|
Текст 14. Казаков Ю.П. "Горько это, сынок, горько" Горько это, сынок, горько, когда нету у тебя отчего дома! – Вот, знаешь, ехали мы в один прекрасный день на пароходе с приятелем по чудесной реке Оке (погоди, милый, подрастешь ты, и повезу я тебя на Оку, и тогда ты сам увидишь, что это за река!). Так вот, ехали мы с товарищем к нему домой, а не был он дома больше года. До дома его было еще километров пятнадцать, а приятель уж стоял на носу, волновался и все показывал мне, все говорил: вот тут мы с отцом рыбу ловили, а вон там такая-то горка, а вон, видишь, речка впадает, а вон такой-то овраг... А была весна, разлив, дебаркадеров еще не поставили, и поэтому, когда мы приехали, пароход наш просто ткнулся в берег. И сходни перебросили, и сошли мы на берег, а на берегу уж ждал отец моего приятеля, и тут же лошадь стояла, запряженная в телегу... Вот ты все мчишься на своей автомашине и не знаешь даже, что куда лучше ехать на телеге или в санях по лесной или полевой дороге – смотришь по сторонам, думаешь о чем-то, и хорошо тебе, потому что чувствуешь всей душой, что все, что вокруг тебя, все это и есть твоя родина! И взвалили мы все свои чемоданы и рюкзаки на телегу, а сами пошли на изволок, вверх по скату, по весеннему прозрачному лесу, и чем ближе подходили к дому, тем сильнее волновался мой приятель. Еще бы! Ведь дом этот, малыш, строил дед моего товарища, и отец и мать прожили здесь всю жизнь, и товарищ мой тут родился и вырос. И как только взошли мы в этот дом, так и пропал мгновенно мой товарищ, побежал по комнатам, побежал здороваться с домом. А и было же с чем здороваться! Ведь дом тот был не чета нашему с тобой и недаром назывался: "Музей-усадьба". Столько там было милых старых вещей, столько всех этих диванов с погнутыми ножками, резных стульев. Столько прекрасных картин висело по стенам, такие заунывные и радостные пейзажи открывались из окон! А какие разные были там комнаты: светлые, с громадными окнами, узкие, длинные, затененные деревьями и совсем крохотные, с низкими потолками! А какие окна там были – большие, маленькие, с внезапными витражами в верхних фрамугах, с внезапными формами, напоминающими вдруг то фигурные замковые окна, то бойницы... А между комнатами, коридорами, закоулками, площадками – какие шли скрипучие антресоли, лестницы с темными перилами, истертыми ступеньками. И какими, наконец, старыми, приятными запахами пропитана была там каждая вещь, и не понять было – не то пахло чебрецом, сорванным когда-то какой-нибудь романтической мечтательницей, не то старыми книгами, целый век простоявшими в шкафах, пожелтевшими, с сухой кожей и бумагой, не то пахли все эти лестницы, перила, мебель, дубовые балки, истончившийся паркет... Ты не думай, малыш, что дома и вещи, сделанные человеком, ничего не знают и не помнят, что они не живут, не радуются, не играют в восторге или не плачут от горя. Как все-таки мало знаем мы о них и как порою равнодушны к ним и даже насмешливы: подумаешь, старье! Так и ты уедешь когда-нибудь из отчего дома, и долго будешь в отлучке, и так много увидишь, в таких землях побываешь, станешь совсем другим человеком, много добра и зла узнаешь... Но вот настанет время, ты вернешься в старый свой дом, вот поднимешься на крыльцо, и сердце твое забьется, в горле ты почувствуешь комок, и глаза у тебя защиплет, и услышишь ты трепетные шаги старой уже твоей матери, – а меня тогда, скорей всего, уж и не будет на этом свете, – и дом примет тебя. Он обвеет тебя знакомыми со младенчества запахами, комнаты его улыбнутся тебе, каждое окно будет манить тебя к себе, в буфете звякнет любимая тобою прежде чашка, и часы особенно звонко пробьют счастливый миг, и дом откроется перед тобою: "Вот мой чердак, вот мои комнаты, вот коридор, где любил ты прятаться... А помнишь ты эти обои, а видишь ты вбитый когда-то тобой в стену гвоздь? Ах, я рад, что ты опять здесь, ничего, что ты теперь такой большой, прости меня, я рос давно, когда строился, а теперь я просто живу, но я помню тебя, я люблю тебя, поживи во мне, возвратись в свое детство – вот что скажет тебе твой дом. Как жалею я иногда, что родился в Москве, а не в деревне, не в отцовском или дедовском доме. Я бы приезжал туда, возвращался бы в тоске или в радости, как птица возвращается в свое гнездо. И поверь, малыш, совсем не смешно мне было, когда один мой друг, рассказывая о войне, о том, как он соскакивал с танка, чтобы бежать в атаку, – а был он десантником, – и кругом все кричали: "За Родину!", и он вместе со всеми тоже кричал: "За Родину!", а сам видел в эти, может быть, последние свои секунды на земле не Родину вообще, а отцовский дом и сарай, и сеновал, и огород, и поветь в деревне Лошпеньга на берегу Белого моря! Текст 15. Глушко М.В. "Про Евгению Ивановну" С работы в этот раз Нина возвращалась поздно. Дверь почему-то оказалась открытой, в темной комнате было холодно, плита не топилась; за столом, кинув на клеенку руки, сидела Евгения Ивановна в ватнике и платке, смотрела на холодную плиту. — Что это вы в темноте? — спросила Нина. Евгения Ивановна не взглянула в ее сторону. Было очень холодно. Она вышла, раздалась, принялась растапливать плиту и все оглядывалась на Евгению Ивановну — та сидела все так же кеподвижно, изредка роняя: — Вот беда-то, батюшки… Нина подошла, тронула за плечо: — Что с вами, тетя Женя? Евгения Ивановна мельком посмотрела на Нину и опять уставилась на плиту. — Вот беда-то… Свое «Вот беда-то» она проговаривала так обычно и нестрашно, как проговаривают по привычке, когда никакой особенной беды нет, и Нину тревожили не слова, а эта напряженная поза и глаза, которые никуда не смотрели, хотя были открыты. Она чистила картошку, мыла ее, ставила на плиту и все кружила, кружила словами — не столько для Евгении Ивановны, сколько для себя, чтобы запутать или отогнать тревогу, — и все думала: где и какая беда, уж не передавали ли чего по радио? Что-нибудь про Сталинград или Ленинград?.. И тут ей показалось, что Евгения Ивановна улыбнулась, в черном оскале блеснули металлические коронки, и задохнувшийся голос забормотал бессмыслицу: — Вот тебе и гривенники… Вот и гривенники… Теперь Нине стало по-настоящему страшно. Она заглянула к сыну, потом выскользнула тихонько в сени, оттуда, боясь стукнуть дверью, — во двор, побежала к Ипполитовне — Пойдемте к нам. Она вроде не в себе, помешалась. Я боюсь… — Болтай! — Кряхтя и постанывая, Ипполитовна поднялась на постели, свесила ноги. — Это мне впору помешаться, никак не умираю, забыл про меня господь… — Пошли, Ипполитовна, я боюсь одна, — чуть не плача, твердила Нина. Евгения Ивановна все так же сидела лицом к плите и не взглянула на них, только опять выхватила гребенку, раз-другой поскребла по голове. — Ты чего это, девка, в одеже, взопреешь, — с порога окликнула Ипполитовна, а Евгения Ивановна будто и не слышала, только заелозила шершавыми ладонями по клеенке, как будто сметала крошки. Припадая на ноги, Ипполитовна подошла, тяжело опустилась на стул, взяла ее за руки, потянула к себе. Евгения Ивановна осмысленно посмотрела на неё, сдвинув брови, как будто силилась и не могла понять обращенные к ней слова. — Сон-то, сон мой вещий — больным, переливчатым голосом выкрикивала Евгения Ивановна, — Мужики мои вон... — Она упала головой на стол, стала перекатываться лбом по клеенке. — Мужа убили!.. А Колюшка, сын — без вести... Нина зажала рот рукой, увидела, как сразу уменьшилась, осела Ипполитовна, будто растеклась по стулу, и как некрасиво раскрылся ее запавший рот. Ипполитовна постепенно оправлялась от испуга, приходила в себя и уже скребла маленькими пухлыми руками по спине Евгении Ивановны. — Ты погоди, девка... Сразу-то не верь. — Она оглядывалась на Нину, словно ждала подмоги. А Нина стояла, вся съежившись, чувствуя себя почему-то виноватой перед этим горем, и ничем помочь не могла. — Ты погоди... Похоронки-то кто пишет? Писаря. А они при штабах, там бумаг страсть сколько... Вот и попутали. Вон и Нинка скажет, она грамотная. Нина молчала. А Евгения Ивановна со стоном перекатывалась лбом по столу, гребенка выпала из ее волос, волосы рассыпались, липли к мокрым щекам. Вдруг она оторвала голову от стола и замерла, вроде к чему-то прислушиваясь. Пошарила в карманах ватника, вытащила бумагу, всхлипнула, подала Нине. Нина прочитала. Эта бумага была из горвоенкомата, ней значилось, что, по наведенным справкам, рядовой Завалов Николай Артамонович погиб в декабре 1941 года, а младший сержант Николай Николаевич с ноября 1941 года числится в пропавших без вести. И опять Евгения Ивановна стала плакать, припав головой к столу. — Ну, дак что? — и тут нашлась Ипполитовна. — Нюрку Милованову знаешь? Энту, с Кирпичной?.. Пришел мужик домой без ноги, а через месяц на него похоронка, сам и получил... Война большая, сколько людей в ней, кого и попутают... Евгения Ивановна притихла, только изредка всхлипывала, конечно, ничему этому она не верила, смотрела и слушала просто так, для последней душевной зацепки, чтобы смирить первое горе. А Нина думала о Луке из пьесы «На дне», про которого все говорят, что он жулик и вредный утешитель... А Нина видела его доброту, ведь он один пожалел умершую Анну, за это она любила его. И сейчас думала, что в жизни нельзя без утешителей, иначе сломается душа; страшную правду надо впускать постепенно, придерживая ее святой ложью, иначе душа не выдержит... Даже металл не выдерживает огромного одноразового удара, а если нагрузку распределять порциями, металл будет жить долго, до последней усталости... А человеческая душа — не металл, она хрупка и ранима... Текст 16. Шукшин В.М. "Про Родину" (1) Родина... (2) Я живу с чувством, что когда-нибудь я вернусь на родину навсегда. (3) Может быть, мне это нужно, думаю я, чтобы постоянно ощущать в себе житейский "запас прочности": всегда есть куда вернуться, если станет невмоготу. (4) Одно дело жить и бороться, когда есть куда вернуться, другое дело, когда отступать некуда. (5) Я думаю, что русского человека во многом выручает сознание этого вот — есть еще куда отступать, есть где отдышаться, собраться с духом, (б) И какая-то огромная мощь чудится мне там, на родине, какая-то животворная сила, которой надо коснуться, чтобы обрести утраченный напор в крови. (7) Видно, та жизнеспособность, та стойкость духа, какую принесли туда наши предки, живет там с людьми и поныне, и не зря верится, что родной воздух, родная речь, песня, знакомая с детства, ласковое слово матери врачуют душу. (8) Я долго стыдился, что я из деревни и что деревня моя черт знает где — далеко. (9) Любил ее молчком, не говорил много. (10) Служил действительную, как на грех, во флоте, где в то время, не знаю, как теперь, витал душок пижонства: ребятки в основном все из больших городов, я и помалкивал со своей деревней. (11) Но потом — и дальше, в жизни — заметил: чем открытее человек, чем меньше он чего-нибудь стыдится или боится, тем меньше желания вызывает у людей дотронуться в нем до того места, которое он бы хотел, чтоб не трогали. (12) Смотрит ка-кой-нибудь ясными-ясными глазами и просто говорит: "вяцкий". (13) И с него взятки гладки. (14) Я удивился — до чего это хорошо, не стал больше прятаться со своей деревней. (15) Конечно, родина простит мне эту молодую дурь, но впредь я зарекался скрывать что-нибудь, что люблю и о чем думаю. (16) То есть нельзя и надоедать со своей любовью, но как прижмут — говорю прямо. (17) Родина... (18) И почему же живет в сердце мысль, что когда-то я останусь там навсегда? (19) Когда? (20) Ведь непохоже по жизни-то... (21) Отчего же? (22) Может, потому, что она живет постоянно в сердце и образ ее светлый погаснет со мной вместе. (23) Видно, так. (24) Благослови тебя, моя родина, труд и разум человеческий! (25) Будь счастлива! (26) Будешь ты счастлива, и я буду счастлив. Текст 17. Симонов К.М. "Живые и мёртвые" О силе впечатления Серпилин судил по себе. И вдруг, когда он сегодня в первый раз, еще не вслух, а про себя, прочел шестинедельные итоги боев, он ощутил весь тот истинный масштаб событий, который обычно скрадывался повседневными заботами, с утра до ночи забивающими голову командира дивизии. Его дивизия была всего-навсего малой частью того действительно огромного, что совершилось за последние шесть недель и продолжало совершаться. Но это чувство не имело ничего общего с самоуничижением; наоборот, это было возвышавшее душу чувство своей хотя бы малой, но бесспорной причастности к чему-то такому колоссальному, что сейчас еще не умещается в сознании, а потом будет называться историей этой великой и страшной войны. - На, прочти еще раз вслух, - сказал Серпилин, отодвигая стакан с чаем и протягивая листки Пикину Пикин читал номера окруженных и разбитых немецких дивизий, цифры уничтоженных и взятых орудий, танков, самолетов, цифры километров, пройденных войсками Сталинградского, Донского, Юго-Западного и Воронежского фронтов. Монотонный голос Пикина звучал торжественно и грозно, а у Серпилина на душе творилось что-то странное. Для того чтобы теперь все вышло так, как читал Пикин, их дивизия должна была еще раньше, до этого, совершить все, что выпало на ее долю. А если бы она этого не сделала, то всего, что теперь было, не могло быть. Да, она сейчас стояла и ждала своего часа, и они наступали там, в крови и дыму. Но для того чтобы они могли сейчас, зимой, наступать там, она все лето и осень подставляла себя под миллионы пуль и десятки тысяч снарядов и мин, ее давили в окопах танками и живьем зарывали в землю бомбами. Она отступала и контратаковала, оставляла, удерживала и снова оставляла рубежи, она истекала кровью и пополнялась и снова обливалась кровью. О нем говорят, что он умеет беречь людей. Но что значит - "беречь людей"? Ведь их не построишь в колонну и не уведешь с фронта туда, где не стреляют и не бомбят и где их не могут убить. Беречь на войне людей - всего-навсего значит не подвергать их бессмысленной опасности, без колебаний бросая навстречу опасности необходимой. А мера этой необходимости - действительной, если ты прав, и мнимой, если ты ошибся, - на твоих плечах и на твоей совести. Здесь, на войне, не бывает репетиций, когда можно сыграть сперва для пробы - не так, а потом так, как надо. Здесь, на войне, нет черновиков, которые можно изорвать и переписать набело. Здесь все пишут кровью, все, от начала до конца, от аза и до последней точки... И если превысить власть - это кровь, то и не использовать ее в минут у необходимости - тоже кровь. Где тут мера твоей власти? Ведь все же чаще не начальство или, на худой конец, трибунал определяют ее задним числом, а ты сам, в ту минуту, когда приказываешь! Начальство потом в первую голову считается с тем, чем кончилось дело, - успехом или неудачей, а не с тем, что ты думал и чувствовал, превышая свою власть или, наоборот, не используя ее. Многие из тех решений и приказаний, в соответствии с которыми он обязан был действовать летом и осенью, казались ему сейчас не самыми лучшими, неверными, неоправданными. Но все же в конце концов в итоге все, вместе взятое, оказалось оправданным, потому что привело к той победе, о которой напоминал монотонный голос Пикина, уже подходившего к концу и читавшего теперь названия фронтов и фамилии командующих. Да, оправдано. Но люди, люди!.. Если бы всех их оживить и посадить вокруг... Он ощутил у себя за спиной молчаливую толпу мертвых, павших в боях за родину, которые уже никогда не услышат того, что он слышит сейчас, и почувствовал, как слезы подступают к горлу. Текст 18. Толстой Л.Н. "Про душу и тело" Кто ты? – Человек. – Какой человек? Чем отличаешься от других? – Я таких-то родителей сын, дочь, я старый, я молодой, я богатый, я бедный. Каждый из нас особенный от всех других людей человек: мужчина, женщина, старик, мальчик, девочка; и в каждом из нас, особенном человеке, живет во всех одно и то же во всех духовное существо, так что каждый из нас вместе и Иван, и Наталья, и одно и то же во всех духовное существо. И когда мы говорим: я хочу, то иногда это значит то, что хочет этого Иван или Наталья, – иногда же то, что хочет этого то духовное существо, которое во всех одно. Так что бывает так, что Иван или Наталья хотят чего-нибудь одного, а духовное существо, которое живёт в них, не хочет этого, а хочет совсем другого. Кто-то подходит к двери. Я спрашиваю: Кто там? Отвечают: – Я. – Кто я? – Да я, – отвечает тот, кто пришел. А пришел крестьянский мальчик. Он удивляется тому, что можно спрашивать о том, кто это я. Он удивляется потому, что чувствует в себе то единое духовное существо, которое одно во всех, и потому удивляеся тому, что можно спрашивать о том, что должно быть известно всякому. Он отвечает о духовном я, я же спрашиваю о том окошке, через которое смотрит это я. Говорить, что то, что мы называем собою, есть только тело, что и мой разум, и моя душа, все только от тела, говорить так, все равно, что говорить, что то, что мы называем нашим телом, есть только та пища, которой питается тело. Правда, что тело мое это только переделанная телом пища и что без пищи не было бы тела, но тело мое не пища. Пища это то, что нужно для жизни тела, но не тело. То же и про душу. Правда, что без моего тела не было бы того, что я называю душой, но все-таки душа моя не тело. Тело только нужно для души, но тело не душа. Не было бы души, я бы и не знал, что такое мое тело. Начало жизни не в теле, а в душе. В каждом человеке живут два человека: один слепой, телесный, а другой зрячий, духовный. Один – слепой человек – ест, пьет, работает, отдыхает, плодится и делает все это, как заведенные часы. Другой – зрячий, духовный человек – сам ничего не делает, а только одобряет или не одобряет то, что делает слепой, животный человек. Зрячую, духовную часть человека называют совестью. Эта духовная часть человека, совесть, действует так же, как стрелка компаса. Стрелка компаса двигается с места только тогда, когда тот, кто несет ее, сходит с того пути, который она показывает. То же и с совестью: она молчит, пока человек делает то, что должно. Но стоит человеку сойти с настоящего пути, и совесть показывает человеку, куда и насколько он сбился. Когда мы слышим про то, что человек сделал что-нибудь дурное, мы говорим: совести у него нет. Что же такое совесть? Совесть это голос того единого духовного существа, которое живет во всех. Совесть – это сознание того духовного существа, которое живет во всех людях. И только тогда, когда она такое сознание, она верный руководитель жизни людей. А то часто люди считают за совесть не сознание этого духовного существа, а то, что считается хорошим или дурным теми людьми, с которыми они живут. Голос страстей может быть громче голоса совести, но голос страстей совсем другой, чем тот спокойный и упорный голос, которым говорит совесть. И как ни громко кричат страсти, они все-таки робеют перед тихим, спокойным и упорным голосом совести. Голосом этим говорит вечное, божественное, живущее в человеке. Философ Кант говорил, что две вещи больше всего удивляют его. Одно: это звезды на небе, а другое: это закон добра в душе человека. Истинное доброе в тебе самом, в твоей душе! Текст 19. Пастернак Б.Л. "Про музыку" Больше всего на свете я любил музыку, больше всех в ней - Скрябина. Музыкально лепетать я стал незадолго до первого с ним знакомства. К его возвращенью я был учеником одного поныне здравствующего композитора. Мне оставалось еще только пройти оркестровку. Говорили всякое, впрочем, важно лишь то, что, если бы говорили и противное, все равно жизни вне музыки я себе не представлял. Но у меня не было абсолютного слуха. Так называется способность узнавать высоту любой произвольно взятой ноты. Отсутствие качества, ни в какой связи с общею музыкальностью не стоящего, но которым в полной мере обладала моя мать, не давало мне покоя. Если бы музыка была мне поприщем, как казалось со стороны, я бы этим абсолютным слухом не интересовался. Я знал, что его нет у выдающихся современных композиторов, и, как думают, может быть, и Вагнер, и Чайковский были его лишены. Но музыка была для меня культом, то есть той разрушительной точкой, в которую собиралось все, что было самого суеверного и самоотреченного во мне, и потому всякий раз, как за каким-нибудь вечерним вдохновеньем окрылялась моя воля, я утром спешил унизить ее, вновь и вновь вспоминая о названном недостатке. Тем не менее у меня было несколько серьезных работ. Теперь их предстояло показать моему кумиру. Устройство встречи, столь естественной при нашем знакомстве домами, я воспринял с обычной крайностью. Первую вещь я играл еще с волнением, вторую - почти справясь с ним, третью - поддавшись напору нового и непредвиденного. Случайно взгляд мой упал на слушавшего. Следуя постепенности исполнения, он сперва поднял голову, потом - брови, наконец, весь расцветши, поднялся и сам и, сопровождая изменения мелодии неуловимыми изменениями улыбки Все это ему нравилось. Я поспешил кончить. Он сразу пустился уверять меня, что о музыкальных способностях говорить нелепо, когда налицо несравненно большее, и мне в музыке дано сказать свое слово. В ссылках на промелькнувшие эпизоды он подсел к роялю, чтобы повторить один, наиболее его привлекший. Оборот был сложен, я не ждал, чтобы он воспроизвел его в точности, но произошла другая неожиданность, он повторил его не в той тональности, и недостаток, так меня мучивший все эти годы, брызнул из-под его рук, как его собственный. Полагаясь, на превратность гаданья, я задумал надвое. Если на признанье он возразит мне: "Боря, но ведь этого нет и у меня", тогда - хорошо, тогда, значит, не я навязываюсь музыке, а она сама суждена мне. Если же речь в ответ зайдет о Вагнере и Чайковском, о настройщиках и так далее, - но я уже приступал к тревожному предмету и, перебитый на полуслове, уже глотал в ответ: "Абсолютный слух? После всего, что я сказал вам? А Вагнер? А Чайковский? А сотни настройщиков, которые наделены им?. Он говорил о вреде импровизации, о том, когда, зачем и как надо писать.Он справился о моем образовании и, узнав, что я избрал юридический факультет за его легкость, посоветовал немедленно перевестись на философское отделение историко-филологического, что я на другой день и исполнил. Пока он говорил, я думал о происшедшем. Сделки своей с судьбою я не нарушал. О худом выходе загаданного помнил. Развенчивала ли эта случайность моего кумира? Нет, никогда, - с прежней высоты она подымала его на новую. Отчего он отказал мне в том простейшем ответе, которого я так ждал? Это его тайна. Когда-нибудь, когда уже будет поздно, он подарит меня этим упущенным признаньем. Как одолел он в юности свои сомненья? Это тоже его тайна, она-то и возводит его на новую высоту. Я шел переулками, чаще надобности переходя через дорогу. Совершенно без моего ведома во мне таял и надламывался мир, еще накануне казавшийся навсегда прирожденным. Я шел, с каждым поворотом все больше прибавляя шагу, и не знал, что в эту ночь уже рву с музыкой. Текст 20. К.М. Симонов "Про Таню и сахар". Таня вышла из госпиталя, еще не зная, что делать: до девятнадцати оставалось больше часа. И вдруг с испугом вспомнила, что оставила там, на Сретенке, бумажку с телефоном Артемьева. Положила на кухонный стол, под будильник, чтоб не забыть, а потом из-за всей этой суматохи забыла. Она торопливо перебежала Садовую и пошла по Сретенке, все время думая о том, что Надина мама, разбираясь на кухне, могла вынуть эту бумажку из-под будильника, изорвать и выбросить… Когда она открыла дверь и шагнула в переднюю, она сначала ничего не могла понять. Почти вся передняя была засыпана чем-то белым, а Надина мама, «папочка» и майор, их попутчик, – все трое стояли в разных углах передней на четвереньках и что-то делали. Белое – был сахарный песок. Он горой лежал у двери на кухню, и из-под этой горы торчали углы наволочки. Наверное, его несли через переднюю в этой наволочке, и она лопнула, и песок рассыпался по всему полу. И теперь его собирали, а чтобы собрать, тесно прижав к полу пальцами листы бумаги, подгребали на них песок и понемножку ссыпали в стоявшие на полу два таза и суповую миску. Когда Таня вошла, все трое, не вставая с корточек, подняли головы и посмотрели на нее, и ей стало смешно на секунду и почему-то страшно – тоже на секунду, а потом Надина мама, по-прежнему не вставая с корточек, крикнула ей: – Ну, что ж вы стоите? Помогайте! Она крикнула это таким голосом, что Таня почувствовала себя как на пожаре и, скинув шинель и повесив ее на ручку двери, тоже, как они, опустилась на четвереньки. И Надина мама, с треском выдрав несколько листов из лежавшей на полу толстой книги, дотянулась до Тани и отдала ей эти листы. И Таня взяла один лист и, прижимая его к полу, стала подгребать сахар и ссыпать его в суповую миску, стоявшую между нею и майором. Сначала она думала только о том, что это сахар, и что он лежит на полу, и что надо поскорее помочь подобрать его, подгребая с полу глянцевитым, вырванным из книги листом, на котором были нарисованы антилопы с детенышами. Она почувствовала, как ей мешает, упираясь в бедро, подаренный Кашириным маленький трофейный «вальтер», и передвинула его на поясе подальше на спину. Все работали молча. «Как на операции», – подумала Таня, но «папочка» вдруг нарушил молчание. – Вот видишь, понемножку и подвигается, – заискивающим тоном сказал он Надиной маме. – А я вообще не желаю с тобой разговаривать, – тяжело дыша, ответила Надина мама. – Только идиот мог вот так взять и потащить наволочку за углы, через весь дом. А вы тоже хороши, – сказала она майору, уже совсем задыхаясь («Наверное, у нее астма», – подумала Таня), – приспичило сегодня, не могли до утра отложить! – Не мог, потому что у меня завтра машины не будет, – сердито сказал майор и, не вставая с четверенек, потер рукой поясницу. – Дали бы шоферу полкило, и завтра машина была бы, – отозвалась Надина мама. – Так нет, приспичило сегодня! Можно подумать, что мы за ночь без вас отсыпали бы! Крохобор несчастный! – Я попросил бы вас… – продолжая стоять на четвереньках, с достоинством сказал майор. И Таня, повернувшись и посмотрев на его багровое лицо с белыми бровями, вспомнила, как он тогда, днем, пересчитывал вещи и как Надина мама сказала ему: «Не хотелось бы сегодня вечером», а он сказал: «Ну посмотрим», – вспомнила и поняла сразу все. Они вместе везли, а теперь делили этот сахар, а может быть, и еще что-то другое, что они притащили сюда днем в своих тюках и обвязанных веревками тяжелых больших чемоданах. И этот майор помогал им откуда-то все это везти, потому что он в форме и ему легче верили и разрешали, а теперь он получает за это с них свою долю. А она, как дура, ползает на четвереньках и помогает этим спекулянтам собирать с полу их сахар, которого, наверное, столько не дают на целую неделю на весь тети Полин госпиталь… Она встала и обдернула гимнастерку. – Ужели устали? – спросила Надина мама. – Нет. Но мне надо пройти к вам на кухню. – Обождите, – сказала Надина мама, – вот соберем все, и пройдете. Если поможете – быстрее будет… – А я спешу… – На всякое хотение есть терпение! – сказала Надина мама. Она была раздражена, но все еще не хотела ссориться. Таня ничего не ответила. Высматривая, как бы ей получше, поаккуратней пройти, она заметила то, на что раньше не обратила внимания: в углу у вешалки стояли кульки с, наверно, уже поделенным сахаром. – Вы извините, но я все же пройду. – Да вы что, человеческий язык понимаете или нет?! – повысила голос Надина мама. – Вы что, по нашему сахару, что ли, пойдете! «Да, вот именно, по сахару, по их сахару!» – с ожесточением подумала Таня, хотя еще совсем недавно смотрела на эту гору прекрасного, белого, красивого сахара, не представляя себе, как можно наступить ногой на такую драгоценность. Она шагнула и пошла, хрустя сапогами, прямо через всю переднюю к дверям кухни. И Надина мама, вскочив с четверенек, закричала: «Сумасшедшая, дура! Сука!» И рванулась к ней, но вдруг вся пошла багровыми пятнами и, закашлявшись, опустилась и села прямо на пол на свой сахар. Хромоногий бросился к ней на помощь. А майор, в первый раз за все время вскочив с четверенек, закричал очень строго, словно Таня стояла перед ним в строю: «Товарищ военврач!» И это так разозлило ее, что она, стоя в сахаре, уже у самых дверей на кухню, заскрипев сапогами, повернулась к нему и, расстегивая за спиной кобуру «вальтера», медленно, с ненавистью сказала: – А я вот постреляю сейчас вас всех к черту, спекулянты паршивые! Несмотря на обманчиво спокойный голос, она была вне себя, и, если бы майор или хромоногий кинулись сейчас к ней, она бы стала стрелять. Но, на свое счастье, они кинулись не к ней, а от нее. Майор побледнел и, спиной открыв двери в столовую, отступил туда, схватившись за створки руками, готовый в любую секунду захлопнуть их за собой. А хромоногий необычайно быстро, словно паук, боком, не вставая с пола, обогнул жену и оказался за ее спиной. Только одна Надина мама не испугалась, а сквозь душивший ее кашель прохрипела что-то мужу и, извернувшись, всей пятерней влепила ему пощечину – за трусость! – Вы хуже фашистов, – сказала Таня, вынимая из-за спины пустую руку, без пистолета. – Только мараться о вас не хочется! Сказала, повернулась и, уже не оглядываясь на них и не боясь, что они что-нибудь могут с ней сделать, последний раз хрустнув сапогами по их сахару, шагнула в кухню и закрыла за собой дверь. Текст 21. "Про великодушие" В литературе есть ярчайший пример героя, который совершил нравственное восхождение от тщеславия и эгоизма к всепрощению и великодушию. Это князь Андрей Болконский из романа Л. Толстого «Война и мир». В конце своей жизни, прошедший через нравственные испытания и физические муки, князь Андрей становится способен искренне пожалеть своего страдающего врага, Анатоля Курагина, и в этом проявляется истинное величие его души: «восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его сердце. Князь Андрей не мог удерживаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями». Получив смертельное ранение, он с сожалением понимает, что дальнейшая его жизнь могла бы пройти по-иному: «Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам – да, та любовь, которую проповедовал Бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!» Величие духа князя Андрея – это итог его кропотливой работы над собой; перед лицом смерти он просветлел душой, вознесся к высотам духа и тем явил пример истинного мужества. Ни жалоб, ни озлобления. Строгое и чистое просветление. Быть великодушным – это уметь жалеть и понимать других людей. Подбадривать, подставлять им плечо в трудную минуту. Уметь хвалить искренне, без тени зависти. Замечать таланты и указывать им стезю, дарить идеи – это тоже великодушие. Великолепный образец – Александр Сергеевич Пушкин, светлый гений. Его солнечная природа проявлялась и в творчестве, и в мироощущении, и в отношении к друзьям и близким. «Если жизнь тебя обманет,/ Не печалься, не сердись! В день уныния смирись:/ День веселья, верь, настанет», - строчки из его стихотворения говорят о христианском мировосприятии: не печалиться, не унывать, не гневаться, проявлять смирение, терпеть и верить в лучшее. Эта же мысль в письме А.С. Пушкина к П.А. Плетневу от 22 июля 1831 года, в котором он врачует душу друга: «Письмо твое от 19-го крепко меня опечалило. Опять хандришь. Эй, смотри, хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу… Жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши – старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо. Вздор, душа моя, не хандри – холера на днях пройдет, были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы». Хотелось жить, виделось далекое будущее, но судьба распорядилась по-иному… О последних днях А.С. Пушкина осталось несколько воспоминаний друзей и близких, в которых с новой силой проступает величие духа поэта. П. А. Вяземский: «Смерть обнаружила в характере Пушкина все, что было в нем доброго и прекрасного… Сколько было в этой исстрадавшейся душе великодушия, силы, глубокого скрытого самоотвержения». В.И. Даль: «Пушкин заставил всех присутствующих сдружиться со смертью, так спокойно он ожидал ее, так твердо был уверен, что последний час его ударил… Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно, и на слова мои: терпеть надо, любезный друг, делать нечего; но не стыдись боли своей: стонай, тебе будет легче, - отвечал отрывисто: "Нет, не надо; жена услышит”… Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его». Е.Н. Мещерская-Карамзина: «Когда друзья и несчастная жена устремились к бездыханному телу, их поразило величавое и торжественное выражение лица его. На устах сияла улыбка, как будто отблеск несказанного спокойствия, на челе отражалось тихое блаженство осуществившейся святой надежды». «Великодушие довольно точно определено своим названием» Самый большой дар в жизни – великодушие. Из заповедей Будды. Великодушие - непременное качество благородства. Из поговорок Пророка. Много ли вокруг нас по-настоящему великодушных людей? Увы. И сетовать на это бесполезно. Так же не много по-настоящему талантливых, по-настоящему мудрых. Их надо беречь. Ведь это дар Божий. Во всех мировых религиях можно найти образцы великодушного самопожертвования, служения людям. Вне зависимости от вероисповедания, этнической или расовой принадлежности распределяется меж людьми доброта, благородство, сострадание. Вспомним, как в трагические годы Великой Отечественной войны и после нее люди брали в семьи чужих потерянных детей, делились последним, ютились под одной крышей и не разделялись на своих и чужих. В этом чувствовались величие, единство и правота многонациональной страны. Величина страны и ее величавость определяли и широту души людей, ее населяющих. Может показаться, что великодушных людей тогда было больше, чем теперь, в более сытое и спокойное время. Но, наверное, процент великодушия остался прежним. Ведь по сути не важно, в огромной стране ты живешь или в едва заметной на карте, житель ты современного мегаполиса или средневековой деревеньки, мирный обыватель или воин, все равно можно найти примеры великодушия, которые заставляют людей становиться лучше. Встретил великодушного человека – держись подле него, помогай ему, приобщайся. Можем ли мы о себе сказать: «Я человек великодушный»? Ответ у каждого свой. Но каких бы этических и религиозных взглядов мы ни придерживались, суть одна: «душа обязана трудиться» над собой. Можно по-чеховски выдавливать из себя по капле раба или по-толстовски стремиться быть вполне хорошим, можно изобрести собственную формулу нравственного и духовного восхождения. Главное – душою ввысь, любя, прощая, помогая. |