Долинина Н.Г.. Михаил Юрьевич Лермонтов (1814 1841)
Скачать 77.08 Kb.
|
В 1814 году, когда Лермонтов родился, а Пушкину было пятнадцать лет, Россия еще остро помнила горечь бед и потерь Отечественной войны, но уже гордилась победой над Наполеоном. Эта победа укрепила веру лучших людей России в силы своего народа, заставила задуматься над его судьбой, вступить в борьбу за его освобождение. Лицеист Пушкин рос в атмосфере страстных споров о будущем России; юноши его поколения верили, что это будущее зависит от них, от их ума, таланта, деятельности. Они готовили себя к этой деятельности: один хотел быть полководцем, другой — ученым, третий — создателем новых законов. И все они вместе мечтали ввести в России новое, более справедливое законодательство, спорили о республике, о конституции... В 1829 году, когда Лермонтову было пятнадцать лет, а Пушкину тридцать, надежды на конституцию, республику, освобождение народа рухнули. Николай I твердо запомнил уроки 14 декабря 1825 года. Он не только отправил декабристов на виселицу и каторгу, он принял все меры к тому, чтобы их дело не возродилось. Ровесники Лермонтова не могли мечтать о деятельности, потому что деятельность в эпоху Николая I сводилась к повиновению. Полководцы нужны были для подавления народа, судьи — для свершения суда несправедливого, поэты — для прославления царя. Атмосфера мысли, споров, надежд сменилась атмосферой подозрительности, страха, безнадежности. Поколение Лермонтова, конечно, не смирилось: юноши тайно читали вольнолюбивые стихи, бунтовали против университетских профессоров, занимавшихся не наукой, а слежкой за студентами. Но поколение Лермонтова уже не могло идти дорогой декабристов, ошибки которых стали очевидны после их разгрома. Нового же пути это поколение еще не выработало. Лучшие люди поколения Лермонтова действительно «цвели недолго». Погиб от чахотки отданный в солдаты поэт Полежаев, рано умерли Белинский, Станкевич, Грановский, и сам Лермонтов не дожил до двадцати восьми лет. Почти всегда он писал о себе — и в то же время всегда готовился написать не о с е б e. О человеке своего поколения. О герое своего времени. И может быть, вся его поэзия — подготовка к непостижимому подъему на вершину его прозы. Опыты драматургии, первые прозаические произведения — это тоже подготовка, тоже наброски, эскизы, подход к будущему герою романа. Юношеские пьесы Лермонтова автобиографичны. В 1830 и 1831 годах он написал две драмы: «Menschen unci Leidcnschaften» («Люди и страсти») и «Охранный человек». В основе обеих пьес — семейная трагедия, сходная с трагедией Лермонтова, и обманутая любовь, сходная с его любовью к Наталье Федоровне Ивановой. Герои обеих пьес — Юрий Волин и Владимир Арбенин — напоминают самого Лермонтова. Фамилию Арбенин носит и герои драмы «Маскарад», написанной в 1835 году. Это гордый, одинокий, отчаявшийся человек, похожий на лирического героя лермонтовских стихов, на Демона. Последнюю свою надежду он видит в любви, по и эта надежда рушится. Может быть, и «Маскарад» — подготовка к тому портрету своего поколения, который Лермонтов готовился написать. ПРЕДИСЛОВИЕ «Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь: оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом па критики». Предисловие коротко: полторы странички. Четыре абзаца. Первый — о публике, которая «так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце её не находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана». Зачем Лермонтову понадобилось обвинять читателя, только что открывающего книгу, в дурном воспитании? Предисловие было написано после того, как вышло в свет первое издание романа. Лермонтов уже знал: «Иные ужасно обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых...» Третий абзац, может быть, самый важный в предисловии — в нем сформулирована ц е л ь Лермонтова, задача, которую он ставил перед собой: «Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии». Последние строки предисловия насмешливы. «Но не думайте, однако, после этого, чтоб автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков. Боже его избави от такого невежества!» Все дело в том, что недостатки каждого отдельного человека могут быть присущи только ему — тогда можно пытаться их исправить. Но когда недостатки или пороки свойственны целому поколению — вина ложится не на отдельных людей, а на общество, породившее эти пороки. Исправлять надо было русскую действительность эпохи Лермонтова — об этом он не мог сказать открыто. Вот почему предисловие кончается полугорько, полушутливо: «Будет и того, что болезнь указана, а как её излечить — это уж бог знает!» ГЛАВА 2. «БЭЛА» С первых строк «Бэлы» оказываешься во власти простых слов, собранных воедино и выстроенных большим писателем. Каждое слово в отдельности знакомо и обычно. Все вместе — неповторимы. Как у Пушкина: «Роняет лес багряный свой убор». Как у Толстого: «Все счастливые семьи похожи друг на друга...» Как у Лермонтова: «Я ехал на перекладных из Тифлиса». А на самом-то деле в этой фразе нет ничего необыкновенного. Просто мы знаем, что за ней последует одна из лучших на свете книг. Открывая эту книгу, мы ждем удивительного, необычайного — и находим его. «Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Койшаурскую долину». Прежде всего нам нужно понять, кто этот «я», который ехал нз Тифлиса. Может быть, сам автор? Нам ведь известно, что Лермонтов бывал на Кавказе. И сразу, с первых строк, мы узнали что чемодан путешественника «до половины был набит путевыми записками». Но есть книги, написанные от лица героя. Может быть, он и ехал. Герой Нашего (то есть лермонтовского, конечно) времени. «Налево чернело глубокое ущелье, за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами, покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшем последний отблеск зари». Первый пейзаж в «Бэле» был яркий, цветной, победный — с золотой бахромой снегов и серебряной речкой. Второй — грустен, даже трагичен: черное ущелье, темные горы, бледный небосклон. «По обеим сторонам дороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядывали кустарники, но ни один сухой листок не шевелился...» Пейзажи у Лермонтова могут быть разными, но одно в них общее: точность. То, что описывает Марлинский, невозможно увидеть; трудно представить себе, например, как розы «обливают утесы румянцем» или слеза «какого-нибудь ключа» падает «на бесчувственный камень». Пейзаж, описанный Лермонтовым, видишь и представляешь себе совершенно точно: и глубокое ущелье, и горы, «изрытые морщинами», и «голые, черные камни», и тучу на вершине Гуд-горы: она была «такая черная, что на темном небе... казалась пятном». Мы прочли пять среднего размера страничек. Вся повесть «Бэла» занимает тридцать пять таких страниц. Уже седьмая часть повести прочитана, а читатель, в сущности, еще незнаком с героями. Повесть называется «Бэла». Кто она? Как зовут офицеров, встретившихся на горной дороге? Кто из Них — герой своего времени? Но вот штабс-капитан, набив свою трубочку, принимается рассказывать. Медленное шествие быков, неторопливый подъем на гору, тягостное сиденье в дымной сакле — все остается позади. События начинают разворачиваться с быстротой непостижимою: с первых же слов о молодом человеке лет двадцати пяти внимание читателя устремляется ему навстречу — читатель уже чувствует, знает: вот появился ГЕРОЙ, хотя Автор этого не объявляет и не подчеркивает. Итак, вступительная часть, экспозиция, закончилась. Начинается завязка. «...Я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой, — этому скоро пять лет»,— рассказывает штабс-капитан. «Раз, осенью, пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой человек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, что ему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, на нем мундир был такой новенький...» Каждое слово здесь весомо. Пять лот назад герою было двадцать пять лет. Теперь ему, значит, тридцать. Ему в е л е н о остаться в крепости. КЕМ велено? Почему велено? Или, вернее, ЗА ЧТО велено? Догадываемся об ответе на первый вопрос: велено начальством. Но — за что? Этого мы еще не знаем. Почему герой явился «в полной форме»? Романтика первых офицерских дней? Или гордость человека, наказанного переводом в крепость за какой-то проступок? И уж совсем непонятны эпитеты, которыми награждает его штабс-капитан: тоненький, беленький... Позднее мы догадаемся: эти слова характеризуют скорее говорящего, чем ГЕРОЯ, — добрый старик полюбил молодого офицера, любит и сейчас, отсюда эти ласковые (а не пренебрежительные, как могло быть по отношению к кому-то другому) слова. олько здесь, через несколько часов, проведенных вместе, Автор узнает имя штабс-капитана: Максим Максимыч. ГЕРОЮ понадобилось для этого несколько секунд. Автора Максим Максимыч встретил сухо, был замкнут, немногословен. ГЕРОЮ он открылся сразу, доброжелательно, приветливо: дважды повторенное «очень рад», дважды повторенное «пожалуйста», «зовите меня просто», «приходите ко мне просто», «будем жить по-приятельски»... Что же случилось со штабс-капитаном за эти пять лет? Очерствел он душой? Кто повинен в этом? Или жизненный опыт подсказал ему, что с Автором не обязательно становиться на дружескую ногу, а ГЕРОЙ нуждается в душевном тепле и поддержке? Все эти вопросы возникают у внимательного читателя сразу, но ответить на них он еще не может. «—А как его звали? — спросил я Максима Максимыча. — Его звали... Григорьем Александровичем Печориным. Славный был малый, смею вас уверить, только немножко странен». Эта заминка перед тем, как назвать имя,— отчего она? Может быть, Максим Максимыч не хочет открывать чужому человеку имя друга? Или ему самому горько и тяжело вспомнить, произнести вслух это имя? Ведь он любил Печорина — и теперь бесхитростно рассказывает о том, что видел, что удивляло его в характере и поведении странного человека: «Ведь, например, в дождик, в холод, целый день на охоте, все иззябнут, устанут,— а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнёт, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха». И как вывод: «Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!» Так в первый раз возникает в романе Лермонтова тема судьбы, которой будет посвящена последняя повесть — «Фаталист». Ученые пытались установить, к какому из народов Кавказа принадлежит Бэла, но так и не пришли к единому мнению. Да это ведь, в конце концов, не имеет значения. Печорин и Максим Максимыч называют ее черкешенкой — может быть, под влиянием пушкинского «Кавказского пленника», где черкешенка полюбила русского офицера, — будем так называть ее и мы. Итак, Бэла подошла к Печорину и, по обряду, пропела ему что-то «вроде комплимента». Красота ли ее произвела впечатление, или Печорин не хотел нарушать свадебного обряда, но ответил он именно так, как следовало, как ждали хозяева: «...встал, поклонился ей, приложил руку ко лбу и сердцу...». Вероятно, здесь и то, и другое. Конечно, Печорин не мог не обратить внимания на шестнадцатилетнюю красавицу. Он «в задумчивости не сводил с нее глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не один Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрели другие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моего старого знакомца Казбича». История любви «дикой» девушки-горянки и русского офицера к 1838 году, когда была написана «Бэла», никак не могла считаться новой в литературе. Об этом писал Пушкин, и сам Лермонтов в ранних стихах, и многие писатели. Треугольник: Казбич — Бэла — Печорин, или, иначе говоря: горец — горянка — европеец — встречается во многих восточных повестях и поэмах. Героине так и полагалось: иметь поклонника из «своих», чтобы, отвергнув его, тем сильнее доказать свою любовь к европейцу. Сюжет, избранный Лермонтовым, почти банален. Лермонтов не открывает ничего нового ни в нравах и обычаях Кавказа, ни в отношениях людей — и тем заметнее, что никто из писавших до него не увидел и не понял того, что увидел и понял он; никто не описал так, как он. Мы еще вернемся к задаче, которую он ставил перед собой. Пока все идет, как у других писателей. Все, кроме манеры повествования. Рассказ Максима Максимыча о Казбиче вполне в характере штабс-капитана. Привычное недоверие и полупрезрение к горцам смешивается с восхищением; Максим Максимыч оценивает Казбнча со своей узкопрофессиональной точки зрения: «... не то, чтоб мирной, не то, чтоб немирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был замечен... рожа у него была самая разбойничья... А уж ловок-то, ловок-то был, как бес!». Даже на лошадь Казбича Максим Максимыч переносит эту смесь привычного осуждения и невольного восторга: «... лучше этой лошади ничего выдумать невозможно... как собака бегает за хозяином, голос даже его знала! Бывало, он ее никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!». Максим Максимыч не случайно так подробно описывает лошадь Казбича. История Бэлы и Печорина будет развиваться параллельно истории Азамата и лошади — обе эти истории переплетутся, в обеих окажется замешанным Казбич. Почти весь рассказ Казбнча состоит из самых обычных, ничем не украшенных русских фраз: «Вдруг передо мною РЫТВИНА ГЛУБОКАЯ; СКАКУН МОЙ призадумался — и прыгнул. ЗАДНИЕ ЕГО КОПЫТА оборвались... СЕРДЦЕ МОЕ облилось кровыо; ПОПОЛЗ Я по густой траве...» (выделено мною.— Н. Д.). Здесь впечатление нерусской речи создается только инверсиями — но создается очень убедительно. Иначе построена речь Азамата: сначала мы слышим, что говорит мальчик, почти ребенок: он просит, «ласкаясь» к Казбичу: «Ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отен боится русских и не пускает меня в горы: отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь...» Разговор Печорина с Бэлой, услышанный Максимом Максимычем из окна, заставил доброго штабс-капитана пожалеть Бэлу и в то же время вызвал уважение к ее стойкости. Печорин, видимо, хорошо продумал все причины, по которым Бэла может не ответить ему любовью. «Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, я тебя сейчас отпущу домой.— Она вздрогнула едва приметно и покачала головой,— Или,— продолжал он,— я тебе совершенно ненавистен? — Она вздохнула.— Или твоя вера запрещает тебе полюбить меня? — Она побледнела и молчала». Молчание Бэлы чрезвычайно выразительно: нет, она не любит чеченца; Печорин ей не ненавистен; она не хочет нарушить закон своего народа, своей веры, полюбив чужеземца. Печорин находит довод против этого убеждения Бэлы: «...аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью?» Любит ли Печорин Бэлу? Он и сам этого не знает. Позднее мы увидим: в том-то и беда, и трагедия этого одинокого человека, что любить по-настоящему он не может.. Настоящая любовь диктует человеку заботу о том, кого он любит, волнение за другого, желание принести радость тому, кого любишь. Печорин не умеет думать о Бэле: он занят собой и своими переживаниями; е м у грустно, одиноко: о н нуждается в любви молодого, чистого существа — и добивается этой любви. А Бэла полюбила но-настоящему. Угроза Печорина подействовала на неё: не подарки и не мольбы, а страх за его жизнь пересилил гордость и законы веры: «...едва он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и бросилась ему на шею». Переезд через Крестовую гору описан Лермонтовым сознательно не романтически, антиромантически: знаменитая гора, оказывается, представляет собою просто «холм, покрытый пеленою снега; на его вершине чернелся каменный крест...» Ни одного красивого слова, ни одной краски: «И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега... налево зияла глубокая расселина...» Точность описания, достойная научной работы: «...узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лёд от действия солнечных лучей и ночных морозов...» Исследователи творчества Лермонтова давно заметили, что он описывает бураны, метели не красками, а звуками: «ветер... ревел, свистал, как Соловей-разбойник», «метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие напевы были печальнее, заунывнее». В этом описании, конечно, видно пушкинское влияние: «...ветер выл с такой свирепой выразительностию, что казался одушевленным» («Капитанская дочка»), или: «Вьюга злится, вьюга плачет... Мчатся бесы рой за роем в беспредельной вышине, Визгом жалобным и воем Надрывая сердце мне». («Бесы».) Но в «Бэле» метель вызывает у Автора еще другие ассоциации. «И ты, изгнанница,— думал я,— плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку своей клетки». Здесь и пушкинский «Узник» с запертым в клетку орлом, и стихи самого Лермонтова: «Тучки небесные, вечные странники!.. Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники...» Автор в «Бэле» — вовсе не обязательно сам Лермонтов; об этом у нас речь впереди. Но может быть, он, как Лермонтов, как, видимо, Печорин, попал на Кавказ не по своей воле? Может быть, он тоже изгнанник? У Максима Максимыча метель не вызывает никаких ассоциаций, кроме привычного недовольства: «Уж эта мне Азия! что люди, что речки — никак нельзя положиться!» Максим Максимыч проклинает и дорогу, и извозчиков: «уж эти бестии!», «уж эти мне проводники!» — но признает, в конце концов, что «без них... было бы хуже» и придется сделать остановку, переждать непогоду. Только теперь, добравшись до «скудного приюта, состоявшего из двух саклей, сложенных из плит и булыжника и обведенных такою же стеною», Максим Максимыч продолжит рассказ о судьбе Бэлы. Его спутник «уверен, что этим не кончилось», потому что раз «началось необыкновенным образом, то должно так же и кончиться». Вернувшись к Бэле, Максим Максимыч возвращается от ворчливого, недовольного тона к мягкому, человечному: «Славная была девочка эта Бэла! Я к ней наконец так привык, как к дочери, и она меня любила». Бэла заставила штабс-капитана забыть недоброжелательность, подозрительность, он привязался к ней «как к дочери»,— невзирая на разницу языка, веры и обычаев. Последняя страница «Бэлы» сжато информационна: похоронили Бэлу за крепостью, у речки, креста не поставили; Печорина месяца через три назначили в другой полк, и он уехал в Грузию; Казбич, кажется, жив и воюет с русскими среди шапсугов — воинственного черкесского племени, долго сопротивлявшегося русским войскам. Повесть «Бэла», написанная в 1838 году, была напечатана в журнале «Отечественные записки» как самостоятельное произведение. Она и была бы самостоятельным произведением, если бы не было в ней последнего абзаца. Последние фразы повести посвящены не Бэле, не Печорину, а Максиму Максимычу. Они как бы подготавливают переход к следующей повести, где Максим Максимыч займет еще более важное место, и названа она будет его именем. Но мы уже предчувствуем, что и там главным для нас лицом окажется Печорин. |