Файл 626. Черная свеча Высоцкий Владимир
Скачать 0.88 Mb.
|
— Ты что хочешь, генацвале? — Проводить душу убиенного раба Божьего, — ответил мягко и смиренно зэк. — Не надо сорить хорошие слова: он был плохой человек. Пусть им занимаются черти! — Сердитый татарин чуть отвёл от бедра руку с ножом: — Убирайся, гнида! Зэк, однако, не испугался, сделал шаг навстречу, оказавшись таким образом в зоне удара. Тогда Ворон попросил: — Не мешай ему, Дли. Тебе никто не мешал — и ты не мешай. Делай своё, генацвале. Нас забудь… Они покинули барак осторожно, без шума и суеты исчезая в темноте ночи, которая прятала их, как заботливая мать — нашкодивших в чужом саду детишек. Густой голос Монаха шептал вслед убийцам: — В покоищи Твои Господи: иди же вси святии Твои угюкаиваются, упокой и душу раба Твоего, яко Един еси Человеколюбец… Оцепенение проснувшихся обитателей барака постепенно ослабло. Первыми зашевелились слабонервные новички, Не успевшие привыкнуть к лагерным судам. — Ужас какой-то! — тёр нос проворовавшийся хранитель партийной кассы Иркутского обкома. — Пришли, убили и ушли. Кто хоть такие? — Об этом тебя завтра спросят, — хихикнул из-под одеяла секретарь комсомольской организации Днепрогэса, сменивший в зоне имя Лазарь на Людмилу. — Кто спросит? — заволновался хранитель. — Кум, он любопытный… — Но я ничего не видел. Я спал! — Людка, перестань дразнить вахлака! Ты спи, пивень пузатый, никто ничего не видел. «Все истекают страхом, — Упоров закрыл глаза, прислушиваясь к долгой молитве отца Кирилла над церковным вором. — Тихо, в себе, как умирающие деревья. Видит ли это Бог? А если видит, то что это за Бог?! И где Милость Его или гнев? Где Божья Воля в созданной Им жизни?» Постепенно он изнемогает от неразрешимых вопросов и давних переживаний, груз их влечёт его в тяжкий сон, на пороге забытья он видит мать, склонённую над горящими свечами, простирающую над ними свои тонкие, прозрачные руки, сквозь которые проходит другой. розовый свет несказанной красоты, и думает о Боге уже без раздражения, постепенно примиряясь со всем, что Им послано… — Где Рознер?! Рознер где? — орёт хромоногий капитан. — Как болеет?! Он бросает к коленям обе руки, а затем грозит кулаками в небо: — Нарочно, сука, закосил! Ну, я тебе сделаю обрезание: в кармане яйца носить будешь! Soklan.Ru 41/246 Стадник! — Да не волнуйтеся, Марк Борисович, зараз доставим вместе с дудкой. Два охранника выволакивают из шестого барака первую трубу Европы Эдди Рознера. Хрясь! Сапог попадает в бок тщедушного музыканта. Трубач кубарем катится по дороге и шлёпается потным лицом в грязь. — Братцы! — укоризненно ворчит Стадник. — Шо ж вы по брюху колотитя? Бейтя жидка по голове, шоб в ем коммунистично сознание пробуждалося. Який вы, пан Рознер, нежный: болеть задумали в любо время. После разводу подете сральню чистить. Ну вот, все на местах. В конце плаца появляется начальник колонии строгого режима полковник Губарь. — Смирно! — командует дежурный капитан. Рознер подносит трубу к окровавленным губам. Капитан ждёт. Трубач набирает в лёгкие воздух, краснеет и тут же опускает инструмент: — Нет, не могу, гражданин начальник. Грудь заложило… — У-у-у! — рычит Стадник. — Люди на амбразуру кидались, а ему в дудку трудно дудиуть. Цаца пархатая! Пешков! Не сводящий со старшины глаз Лешков жмёт на клавиши аккордеона, колонна трогается, и над плацем несётся: «Утомлённое солнце нежно с морем прощалось…» Упоров думает о своей тачке: «Надо смазать подшипник колёса. Ещё надо успокоиться. Обязательно, чтобы думали — ты смирился. Скоро все будет по-иному. Изменится». Даже внутри себя он не мог, не осмелился произнести слово «побег». Но знал — это время рядом, оно приближается осторожно, неслышно, чтобы однажды распахнуть перед ним весь мир, и долгое, умирание сменит безрассудство короткой жизни, а может быть, вспышка без звука выстрела, после которого сгустятся тени, упадут на тебя непроглядной темнотой и оправдаются или опрокинутся предсказания о Мире Вечном… Чувствовал приближение этого момента вначале просто так, без видимых признаков, одним беспричинно обострившимся желанием, затем промелькнувшим на разводе чьим-то внимательным взглядом, слишком пристальным и углублённым, чтобы оказаться случайным. Он принёс волнение, совпавшее с тем, что хранилось на дне мечущейся души. Его секли и, как оказалось, не После обеда учётчик из бывших воров, приписав несколько лишних ходок, сказал, делая вид, что целиком погружён в свои расчёты: — Вали за будку. Ждут. Вадим опустил голову — понял. Прихватив на всякий случай кайло, направился по указанному адресу, избегая коротких, но внимательных взглядов всегда любопытных зэков. За будкой, под хилым дощатым навесом, где хранился подлежащий ремонту инструмент, на корточках сидел Никанор Евстафьевич. Оп улыбался, но глаза его светились упрёком, и потому улыбка была неживой. — Добро вооружился, Вадик. Упоров промолчал, но не смутился, а положил рядышком кайло и сам устроился на сломанных носилках. — За зону сходить собрались нынче, — начал Дьяк без словесных излишеств. Недавняя его искусственная весёлость исчезла вовсе, лицо окаменело, стало тяжёлым, властным лицом беспощадного человека. — Ты о том один знать будешь. Сам знаешь — какие мы бываем неласковые. Побег воровской. Федор за тебя поручился. Против твоих прав наступать не станем: хочешь — беги, не хочешь — откажися… — Далеко собрались, Пиканор Евстафьевич? — неожиданно дерзко перебил авторитетного урку Упоров. — До места. Дьяк не обиделся, а может быть, просто не подал виду. — Вопросы на воле задашь, коли согласен. — Согласен. Давно согласен! Хоть сейчас бы рванул. — Не торопися. Подумай, на куды идёшь? Тут половинка — на половинку… Soklan.Ru 42/246 Овладевшее зэком состояние покоя, наконец-то свершившейся устроенности намерений помогало ему открыть себя с бесхитростной откровенностью, как на исповеди: — Я бы и без вас ушёл, но раз уж так подвезло… Спасибо! На другой день видел, как вели в БУР пятерых отказчиков, последним шёл Каштанка. Вор чуть прихрамывал и почти не смотрел по сторонам. Вероятно, Дьяку понадобилось что-то передать в барак усиленного режима. Хитрая механика, казалось бы, не связанных, внешне обыденных фактов крутилась на одной оси, и Вадим, сам того не ощущая, был включён в то скрытое движение. Он крутился по тайной воле воровского схода. Слушая философствующего перед сном Ведрова о том, что у Сталина вот-вот откроются глаза и вождь наведёт в стране порядок, Вадим не переставал думать о побеге, боясь, что больше никогда не сможет уснуть, охваченный влекущим состоянием непокоя. — …И в партии начнутся перемены, каким положено быть. Сознательная дисциплина партийца должна быть подкреплена моральным и материальным стимулом. — Так кто ж ещё, акромя коммукяк, тащит?! — Тащить-то как раз и не надо, если включить систему стимулов. Возьми тех же воров, — Ведров перевернулся на бок, изо рта его аж на верхние нары пахнуло кислой капустой. — Они выживают за счёт жестокой дисциплины, взаимной заботы. Сходка решила — вор какого-то зарезал. Ему расстрел, семье, коли есть семья, помощь. — У воров семьи нет. Не положено, — возразил давний сиделец Якимов. — Вор, он сам по себе. Его ни с кем не спутаешь… — То было. Нынче многие семью имеют. Домом живут. А глянь, как они обиженных слушают или в душу кому надо лезут. Таких душезнаев среди коммунистов нету… — Ведров улыбнулся той улыбкой, что улыбался своим подчинённым, когда был директором прииска, и добавил: — И своих не щадят… — Ну, здесь-то они с коммуняками похожи… — Что ни говори, есть в них рыцарское начало. Вот этот, ну, что нынче задушили… — Белим, что ли? — Именно — Белим. Церкви потрошил субчик. Самый позорный факт воровского ремесла. Большевики, между прочим, этим гордились… — Не знаешь ты ихней жизни, Ведров, несёшь всяку околесицу, — вздохнул Якимов. — Тёмная она, как твоя ночь. Все в ней кроваво. Коммунисты, марксисты, воры, суки, беспредел. Люди где, Ведров? Люди?! Имя среди той шерсти места нету, потому как живёт та шерсть не по людским законам. — Ничего ты не понимаешь, Хилимон Николаевич! Элюзс Реклю говорил: «Рабский…» — Кто такой-то? Больно кликуха мудрёная. — Он — француз. — Пущай к нам не лезет, раз француз! — Ты слушай вначале. Он говорил: «Рабский ум создан таким образом, что не придаёт никакого значения событиям, если они не закреплены кровью». — Все про нас! — сладостно переменился Филимон Николаевич, помнивший многое из того. что полагалось забыть. Он помнил, как мельчали сытые столичные воры, придавленные колымскими морозами, превращались в трясущихся попрошаек пижонистые одесситы. Колыма беспощадно ломала не подготовленную к социалистическим лишениям дореволюционную уголовную аристократию. Он помнил колымского императора — полковника Гаранина, одним движением бровей отправлявшего на верную гибель сотни рабов, кирками пробивающих тоннель в монолитной скале со скоростью самого современного и мощного комбайна. Однажды Гаранин заехал на Еловый по какому-то непредвиденному случаю. Его машина не могла подъехать к столовой. Заключённые взяли автомобиль на руки и поставили у входа. Местный повар уже суетился у печи, готовил все самое лучшее, потом мучительно долго ждал решения своей участи, сидя на кухне под охраной двух автоматчиков. Открылась дверь… Истопник Якимов видел, как теряет лицо бывший шеф — повар столичного ресторана «Метрополь», а адъютант Гаранина манит его пальцем. Он идёт на непослушных Soklan.Ru 43/246 ногах к молодому человеку с расстёгнутой кобурой. Гаранин с привычной медлительностью всех великих судьбодержателей рассматривал седого нескладного человека сквозь дым американской сигареты, убивая его ещё до того, как прозвучит выстрел. Потом икнул, сказал неожиданно простые слова: — Ты, меня хорошо накормил. Ты — свободен. Совсем свободен. Повар сошёл с ума. Он показывал кукиш истопнику Якимову и, не выпуская изо рта щепку, говорил голосом «колымского императора»: — Ты — свободен! Ты совсем свободен! Сумасшедший кричал даже на улицах посёлка, будоража полупьяное население, и комендант уже собирался его застрелить, но бывший повар, оказывается, был не совсем дурак: почувствовав опасность, ушёл в тайгу, чтобы замёрзнуть свободным, как распорядился полковник Гаранин. Отвыкший за двадцать лет добросовестной неволи от мыслей о свободе, Якимов хорошо воспринял высказывание француза с таким мудрёные именем насчёт рабского ума и крови, потому ещё разок с удовольствием повторил: — Все про нас, как в книжке прочитал, зараза! — Хочешь, я тебе расскажу о нем подробней? — расщедрился польщённый Ведров и сел на нарах. Якимов покосился на спящего Гнускова, о чём-то поразмышлял про себя, ответил с внезапным раздражением: — Да отвяжись со своим французом! Нужон он мне, как зайцу триппер! Его б на нары, пущай бы здеся писал всякую там хреновину! — Глупый ты, Якимов, — Ведров снова забрался под одеяло. — О Колыме никто никогда не напишет. Колыма — край без истории. История, сказано, — «свет истины», а истина Колымы — смерть… Упоров закрылся с головой, ему не хотелось слушать о смерти и каких-то других человеческих трагедиях. Подобные разговоры выводили его из состояния спокойной уверенности, коей он проникся во время беседы с Дьяком. Он бежит — о чём рассуждать? О чем?… Приближение странного сна с реальным видением предметов и столь же реальным чувством отказа от самого себя было встречено с тревогой, прожившей, впрочем, совсем не долго. Вскорости он уже не удивлялся маленькой, узкой нише, в которой стояла тоненькая, прозрачная, как утренний полусвет, белая свеча. Вид её вызывал сочувствие и в то же время тёплую доверчивость к чему-то собственному, потаённому, сокрытому в самом сердце, как если бы только эта хилая свечка надежды способна высветить и осветить тропинку, ведущую к познанию необходимого, единственного верного пути, который надлежит тебе совершить. Рядом с ней, в нише пошире, поудобней, стояла другая, уверенная, надёжная, как плаха, чёрная свеча… И хотя поначалу свеча не вызывала никаких чувств, он не мог оторвать от неё глаз, заворожённый глубоким чёрным светом. «Это — твоя свеча!» — сказал настойчиво властный голос, тоже чёрный, несмотря на то, что звук не должен иметь цвета. В душу, как заблудившийся в пургу ребёнок, просилась молитва. За её уже опознанными словами стояли мать, дед, ещё кто-то, доселе неизвестный, но близкий. На мгновение все они стали иконой из другого мира, и он сложил чуть дрогнувшие персты в щепоть, чтобы осенить себя Крёстным Знамением. Не случилось. Теми же перстами он зажёг чёрную свечу… Колесо тачки юзнуло на скользком голыше, сорвалось с дощатого настила. — Эй, Фартовый, не тормози работу! Вадим вытер со лба пот, отмахнулся от дубоватого нарядчика с отрезанными пальцами правой руки. — Спрыгнула, стерва! Не видишь, что ли?! Где Бойко? Из темноты, расставив, как крючья, короткие сильные руки, появился улыбающийся зэк. Soklan.Ru 44/246 — Пособи, Кондратик. Каменьев набросали… Бойко молча берет тачку под низ с хозяйским сапом, будто подноравливается рывком подкинуть её к низкому потолку шахты. Говорит: — По-стахановски грузишь, Вадик. Будь ласков, налягни на ручки. Ну, взяли! Гоп! Колесо встало на серёдку трапа, скрипнула просевшая доска. — Спасибо, Кондрат! — Шо ты, Вадик! Яки могут быть счёты меж родными людьми: мы ж с тобой — враги народу. — Поехали! — торопит нарядчик. Тянется вереница тачек из провала штольни, со скрипом мучается под их тяжестью трап. Жилы на обветренных шеях заключённых вздуваются синими верёвками. Кажется, лопни хоть одна, и вся кровь из человека выплеснется тёплым шампанским из бутылки. Кто-то ослаб донельзя. Может, пайку проиграл, а может, просто отняли. Толкает из последних сил, загребая неустойчивыми ногами липкую землю. Буксует, рычит почти по-звериному, упираясь искажённым лицом в беспощадный груз. — Давай! Давай! Падла гнилая! — подбадривает нарядчик. Подбежит, подтолкнёт малость. Глядишь, заскрёбся сиделец дальше, не думая о том, что сердце его уже своё отработало и завтра, возможно, откажет. Тогда от всего освободишься, а тачку твою покатит другой… …Колесо опять юзнуло. Но на этот раз Упоров удержал тачку на трапе, хотя казалось — её неуправляемая тяжесть вывернет локти. Он знал — все это от мыслей о побеге, что он беспомощен о нем не думать даже в то время, когда надо думать и отдавать все силы перегруженному колесу. Порой казалось — он везёт весь ворох своих переживаний в коробе вместе с золотой породой. Вот сейчас бы вывалить их в бункер и освободиться от нестерпимого гнёта. Опрокидывая тачку, сипел сквозь стиснутые зубы: — Да будьте вы прокляты! Убирайтесь вон! Они вроде бы уходили, но следующая ходка была не слаще… И всё-таки что-то приближалось интересное. Вечером в третьем бараке вернувшийся из БУРа Опенкин угощал салом. Наверное, воры хотели взглянуть, насколько он измотан ожиданием. Упоров прятал себя в пустых разговорах, хотя его неудержимо влекло к Дьяку. Хотел спросить: «Ну, когда же наконец?! Когда?!» И надеялся — после станет легче. Вор его не замечал. Никанор Евстафьевич сидел на скамье у стола, прихватив в горсть квадратный подбородок, слушая хитросплетённые речи привалившего на Кручёный очередного вора по кличке Шалун. Новенький был покрыт наколками с головы до ног и всячески подчёркивал свои художественные ценности, обнажив до локтей руки и расстегнув рубаху. — О чем толковище, Федя? — спросил Упоров. — Путаное дело. В непонятное залетел Шалунишка от большой ловкости. На Весёлом полосатики охрану заделали, пошли Горный освобождать. Там тоже — полосатики. Трое воров — с ними, а Шалун с Горошком в зоне остались. Ну, понимаешь, не по-воровски это как-то… — Что с теми полосатиками? — Ты слушай, Вадик, не то прогонят. Любопытным здесь не доверяют. Слушай! — …Я же не политический, мне с ними тусоваться понта нету. Зачем мне с ними? — спрашивал Шалун, но притом смотрел только на Дьяка или Львова, стараясь не прозевать их сочувствия. Когда Львов отвернулся, чтобы достать из-под матраца портсигар, Шалун нервно сглотнул слюну, подмигнув Дьяку, спросил с хохотком: — К чему такие расспросы, Никанор? Может, ворам нынче положено в партии состоять? — В партии свои воры, Гоша. Ты говори, тебя слушают. Пошто из зоны-то не вышел? — Не вышел да и не вышел, счёл нужным. Допрос устроили! Легавый буду! Не доверяете? Посылку вон дербанули утром, а меня, как последнего фраера, кинули! Soklan.Ru 45/246 — Тебе и вправду в партию пора: о кишке даже на сходке думаешь. — Так это сходка? Тогда зачем здесь фраерская накипь?! — Ну, ну, — Львов зябко потёр ладони и лёг на нары. — Такие разговоры уважающему себя вору не к лицу. Не хотите объясняться — не надо. Но мужики сказали: «Воры на Весёлом менжанули». Это неприятно. — Я расскажу. Мне скрывать нечего. На Весёлом режим: кто не знает — Бухенвальд курортом покажется. Полосатики — все бывшие фронтовики. — Сучня? — спросил Резо Асилиани. — Там, Ворон, одна масть — полосатая. Все дерзкие. Друг друга не кладут. Такие самого Берию не испугаются. Ну, их и постреливали без всякого учёта. Потом выискался полковник из самых центровых. Мищенко фамилия. Клички нет. Он к нам пришёл. Трое с ним ушли, а мы с Горошком в бараке остались. Давно, видать, они готовились. Охрану в один час сняли. Нож на двадцать метров в спину по рукоятку вгоняют. Оружие захватили и пошли на Горный… — Вы в зоне тормознулись новых ментов дожидаться, без охраны не можете? — спросил безразличным тоном Пельмень. — Куды бежать?! Патрули кругом на машинах. Стреляют без предупреждения! У меня своя, воровская правда. За чужую подыхать не хочу. — А те трое, которые тоже воры, они… — Не кусай его, Пельмень. Сам, поди, герой не лучше. Все сказал, Георгин, али ещё чо есть? — Кончали их десантники. Часов пять шмолялись. Трупы на грузовиках вывозили, а недобитков, ну раненых, пленных, уже за зоной расстреливали. Лягушонка видел. Все были в полосатом, а он в цыганской рубахе и прохорях. Таким бравеньким умер… — Ситуация деликатная, — сказал Львов, поигрывая серебряным портсигаром. — Намерения сделать зло у них не появлялось, но и поддержать святое дело… — С чего ради?! — взвизгнул Шалун, выплюнув окурок. — Вам хорошо за мои грехи базарить, Аркадий Ануфриевич. Сами бы там! По-вашему, я должен был, как Лягушонок… — Как Лягушонок, ты не сможешь, — спокойно возразил Резо. И тут только Упоров понял: Шалуна ведут, будто телка на верёвочке, на забой. Осторожно, чтобы не нарушить, соблюсти неписаные воровские законы, дразнят его природное бешенство и ждут, когда оно себя проявит удобным для сходки образом. В этот ответственный момент Шалуна подвели нервы. — Замолчи, зверь! — крикнул он, выхватывая нож. Большего не требовалось… Львов перестал играть серебряным портсигаром. Дьяк прикрыл глаза, чтобы не выдать своих чувств. Пережитая в напряжённом молчании пауза беседы была прервана сухим бесстрастным голосом Ворона: — Желаю твоих извинений, Георгий. Ты должен знать — на сходке нет ножей. Шалун метнул вопросительный взгляд в сторону Дьяка, тот уже открыл глаза и разглядывал бегущего по столу таракана. Перед сходкой стоял человек, почти готовый лишиться благоневозродимого — потерять воровскую честь ради того, чтобы сохранить жизнь. Он знал — Ворон его убьёт, если не последуют извинения, а извинения сводили на нет все усилия оправдаться перед сходкой. Посетившая его решительность, новая вспышка гнева повели навстречу окаменевшему Резо. Но сделан был только шаг… и снова пришлось пережить унизительный момент бессильного отчаянья. Упоров наблюдал, как он вернул за голяшку нож, с лёгким чувством злорадства прикинул — завтра опальный вор будет вместе с ним катать неуправляемую тачку, потому что сейчас он потеряет бессудное право блатного… — Я… я, — Шалун кривил губы, желая придать извинениям некоторую небрежность, — в общем лишка двинул малость. Ты знаешь, Резо, как я к тебе отношусь?! Асилиани не проронил в ответ ни слова. Он ждал большего, рассматривая Шалуна с тем же холодным спокойствием, и ничто не могло укрыться от его чёрных, как зажжённая во сне Упоровым свеча, глаз. «Похоже… Очень похоже!» — зэку казалось: он уже осязает какую-то связь между чёрной Soklan.Ru 46/246 свечой и чёрной ненавистью Ворона, но в то же мгновение Шалун сказал совсем другим голосом — то был голос кающегося фраера: — Прости меня, Резо. Я был не прав во всем… Георгий стиснул замком ладони, они стали белыми от нечеловеческого напряжения, по всему чувствовалось — ему непросто проститься с выгодами своего положения, однако он все же нашёл в себе мужество спросить, не поднимая головы: |