ряжский. Григорий Ряжский. Григорий Ряжский Дом образцового содержания Моей бабушке, Елене Марковне Гинзбург Часть первая
Скачать 0.59 Mb.
|
его личному указанию. Незадолго до вселения вышибли в 58-ю статью музыкальную знаменитость – скрипача Ягудкина вроде, то ли Ягудаева какого-то. Так совпало. Но скрипач-то получил заслуженно – собирался передать инструмент государственный, скрипку древнего мастера итальянского корня, английскому резиденту с целью подрыва высочайшего класса советской исполнительской школы. Не вышло, не состоялась передача, вовремя взяли гада-скрипача. А квартира его освободилась с полной мебелью, тоже от старых мастеров, как и скрипка сама была, словно в историческом музее каком. Пусть теперь Керенский эти диванчики плющит да столовым серебром из фарфора кушает. И вообще, по виду парень этот явно был из своих. Не из органов, само собой, но зато чувствовалось сразу, когда столкнулся ближе, что из простых и понятных молекул состоит – что снаружи, что изнутри, и по тому, как ведет себя и как дышит. Позднее, уже после заселения в Трехпрудный, Глеб Чапайкин выявил «Керенскую» историю почти досконально, по-соседски, можно сказать, из первых рук. А была она такой. «Отец мой законный, рассказал Сашок, был натурально Александр Федорович Керенский, дворянин и негодяй. Кем не числился только и не трудился: военным министром, министром юстиции, а после уж и премьером Временного правительства. Тогда-то его юнкера и прозвали Александрой Федоровной. Знаешь почему? А потому что спал на императрицыной кровати, а ее как раз так и звали, жену-то Николашкину. Так вот! После сбежал, как все толкуют, в женской одеже из Зимнего. Херня! Не было такого, но было зато решение Временного правительства слать его на фронт за подмогой, чтоб удержать дворец. Он на американской машине выбирался, под флагом. И никакого женского платья не было. Наоборот, он модничать страшно обожал и по одеже всегда выделялся от других всех. Его английские бабы „синий чулок“ прозвали, которые в России ошивались тогда, перед революцией, перед нашей, а не шестнадцатого года которая была. Так вот, бабы эти были суфражистки. Это значит – те, которые боролись, чтобы у них все женские права были против нас, мужиков в смысле. Они, буржуйки, от папаши моего просто с ума сходили: и от одежи „элеганс“, и от самого его, что такие преобразования произвел в России. Одна особенно его признавала как красавца и вождя. И дала по случаю – себя, в смысле, телом. А он взял, не будь дурак, хоть и временный премьер. Это уж сразу незадолго перед Зимним было дворцом, но до „Авроры“ еще, меньше месяца оставалось. После исчез он в пучине событий, а она осталась. Искала его везде, но не нашла – сам понимаешь. Тут наша революция накатила. Английское бабье тут же уплыло к себе домой, они все на острове находятся, вся империя, а моя мать осталась, потому что на встречу продолжала надеяться из-за живота, который уже имела после отца. И этот живот был я сам. Ну после она еще сколько-то пометалась, поискала везде, и время рожать подоспело. Она и родила. Но брать меня в Англию к себе отказалась – не так поймут ее там. Тогда она в роддоме, в Москве уже, все акушерке тамошней поведала подчистую, всю историю свою пропащую. Ребенка, то есть меня, оставила там же и к себе домой убыла, какой и уезжала оттуда изначально, – без детей, не запачканной. А меня после детского приюта – в детдом, там жить под фамилией, которую англичанка завещала. И под отчеством. Вот я и вышел – сирота Александр Александрович Керенский, так и в метрике выправили, чисто по рассказу поверили. А в том году срок подошел детдом покидать по возрасту. Список, кому покидать, видать, к кому-то большому на руки по случаю попал, что-то у них там в органах отмечали вроде переделки ОГПУ в НКВД, ну и захотели благодейство для сирот типа образовать под свой праздник. Тот большой глянул и обалдел от моего звучания и еще выше в рассмотрение запустил. Оттуда пришли интересоваться и сверять. А после, как сверку произвели, все так и оказалось, как повествую. И еще выше доложили – выше уже некуда, сам понимаешь, про кого толкую. Там тяну-улось, тяну-улось. Думал, может, убьют теперь после вскрытия бывшей правды, ан нет – наоборот. Приехали на черной машине, погрузили и в дом на Трехпрудный переулок откантовали, сюда. Живи, говорят, и радуйся Александр Керенский-младший. Теперь это твоя будет квартира после казенной детдомовской и твоя вся обстановка при квартире. Можешь идти и получать пропись в паспорт и штамп. Я услыхал такое – чуть не опрокинулся головой на стоячие часы с боем, на вон те, в коридоре, не поверил в такой фарт. А потом уж, как в себя пришел, мне один из ваших, из органов, много чего поведал: и про то, и про это, про суфражистку без имени – мать мою, а главное, что приказ дал сам Иосиф Виссарионыч, отец наш и защитник. Сказал вроде того, что пусть все знают в мире, что дети за отцов не отвечают, что у нас в Советской стране все сословия равны и в любых апартаментах могут проживать любые обездоленные люди, без разбора от родни и совершенных деяний. Керенский негодяй, предатель интересов народа и враг, а сын его – тоже Александр, но уже полноправный советский гражданин, выпускник советского заведения и строитель светлого будущего. Пусть живет и радуется во славу нашей родины. Советское правительство выделяет для жизни сына предателя народа Керенского квартиру в высококультурном доме в самом сердце нашей столицы. Я осмотрелся когда, обжился – точно, культурно: посуда всякая, шкапчики открывные, картинки, ноты кругом, пианино. Вот так, брат сосед, все случилось, веришь?» Верил Чапайкин или же нет – было ему не важно. Главное, что извлек он из путаного рассказа детдомовского Сашка, это то, что прикасаться к сыну временного премьера когда бы то ни было с любой инициативной задумкой – смертельно опасно и невозможно. Прав он или нет – покажет время и опыт будущего соседства. Короче, выбор для постоянной чекистской прописки определялся сам, если отмести из расчета такие опасные варианты, как деятель искусств, академик Мирский или командарм бронетанковых войск, герой гражданки Василий Затевахин. Лучше всего подходили жители дома Зеленские – по всем параметрам устроили: адвокаты старого режима, без новых крепких связей, дети – ни то ни се и нигде, другими словами, вся семейка – люди обыкновенные по сегодняшней жизни, никакие. К тому ж из этих, жидомордых, как и все адвокатские. Вот они-то и пошли в чекистскую разработку Глеба Чапайкина. Начал он с самого обычного, как учили. Навел справки и выяснил, с кем Зеленские поддерживали дружеские отношения. Оказалось – с Мирскими, да и самому можно было б догадаться, чего там. От Мирских выбор сразу пал на Зину, прислугу. Глеб подкараулил ее в служебном авто и тормознул недалеко от песьего лужка. Разговор был недолгим и получился сразу. Зине и в голову не пришло вдумываться в причину такой доверительной беседы с чином из органов порядка. Напротив, она даже была немного польщена проявленным к ней интересом симпатичного военного офицера из ЧК, тем более что разговор пошел не про хозяев, а про соседей: про Георгия Евсеича и жену его, Кору Сулхановну. Так, слово за слово, да при шутке и приплыл в автомобильной беседе капитан Чапайкин к иудейской Пасхе, не последней, а к той самой, когда Зеленский бокал поднес Зиночке с густым и сладким и она его выпила. Тогда то вино очень пришлось по вкусу, Зине больше такого пробовать не доводилось. Ну и по обрывкам, по кусочкам, по всплескам молодой памяти и собралась картинка преступления, имевшего место «…в ходе застолья, происходившего без предварительного сговора с присутствующими, но в связи с отмечанием ежегодного иудейского праздника типа Еврейская Пасха по адресу Москва, Трехпрудный переулок, дом 22, в квартире 8, принадлежащей гр. Мирскому С. Л., действительному члену Академии наук СССР, академику архитектуры, ленинскому орденоносцу в области культуры и искусства за текущий 1935 год. Состав вменяемого преступления гр. Зеленскому Г. Е., пенсионеру, 1870 г. р., прож. там же, кв. 10, и его супруге гр. Зеленской К. С. (в девичестве гр. Кемохлидзе К. С.), пенсионерке, 1880 г. р. имеет все признаки квалифицироваться как измена родине, усугубленная грязным оболганием исторической правды, извращением фактов, неоспоримо доказанных советской наукой (запись разговора, составленного со слов осведомителя Домовой, прилагается), шовинистическими измышлениями в адрес советского грузинского народа и попыткой оказать враждебное идеологическое воздействие на присутствовавших участников имевшего место религиозного иудейского обряда. Также в деле имеются предварительные признаки заговора, приготовляемого тем же гр. Зеленским Г. Е. Прошу санкции на производство обыска и арест… Начальник отделения Особого отдела НКВД Чапайкин Г. И.» В самом конце приятной встречи в черном автомобиле, улыбчиво прощаясь, указал Зине, где подписать, потому что так полагается. Зина и подписала не читая. Да и чего читать-то? Надо так надо, просто так не станут бумагу марать, из вредности. Дело Зеленских – Глеб признавал это и сам – не оказалось и не должно было стать простым изначально. Если б оно касалось лишь самого хозяина, то схема устранения неугодного была накатанной и опробованной на практике не раз. Однако необходимо было – завладеть жильем, избавившись одновременно от многочисленной родни. Пришлось включить воображение и развести дело на вариант абсолютно расстрельного приговора с последующей уже самостоятельной доработкой по семье. Представлено было все не только как унижение и издевательство над всем грузинским народом сразу, к которому принадлежал и отец, усиленное сионистским превосходством и исторически перевернутой версией рабского порабощения. Главным и решающим фактором явились намерения террористического характера, замкнутые на прямую связь с грузинскими троцкистами. После подобного представления дела сомнений у Глеба не оставалось – печальный и быстрый итог без права переписки. И оказался прав – делом занялась Военная коллегия Верховного Суда и сбоя не получилось: расчет был – точней невозможно. Кору же, избежавшую таки прямого обвинения, по поручению Глеба вызвали вниз, усадили в черный автомобиль, отъехавший так же недалеко от дома в Трехпрудном, не далее песьего лужка, и немного поговорили, объяснив перспективы в случае продолжения жизни семьи по этому адресу. Просто намекнули тихим голосом, не запугивая. Заодно ознакомили с готовящимся приказом относительно «чесеиров», то есть членов семей изменников Родины, где совершенно недвусмысленно изложено о «…рассмотрении Особым Совещанием дел на жен изменников Родины и тех детей старше 15 лет, которые являются способными к совершению антисоветских действий…». Так что смотрите, Кора Сулхановна, вам решать, пока время еще позволяет не ввести в применение соответствующий приказ наркома. Такой приказ и на самом деле готовился, но вышел, правда, через два года, в августе тридцать седьмого. Но ни два года, ни какой-либо другой срок семья ожидать не стала. Через неделю оставшиеся Зеленские исчезли в неизвестном направлении, осев в белорусском городе Борисов, на земле дальней местечковой родни Георгия Евсеича, с которой, забыв о своем столичном происхождении и прошлом преуспевании, пришлось, таким образом, познакомиться ближе и войти в родственную зависимость. Этот последний адрес, по которому выбыла семья, также не миновал Глебова стола, как и сведения о борисовской родне. Только после этого Чапайкин снял вопрос с оперативного контроля. Словом, все состоялось. Много времени разработка вся целиком не заняла, и уже через две недели после вручения ордена Семен Львович Мирский имел над собой нового соседа в лице Глеба Ивановича Чапайкина, неженатого молодого человека, вполне милого и всегда опрятного, по профессии работника следственных органов в капитанском звании. Роза Марковна, узнав о новом заселенце, насторожилась поначалу, но затем приняла задумчивый вид и поинтересовалась у мужа: – Ты полагаешь, через него можно что-нибудь выяснить про Зеленских? – Не думаю, милая, – неуверенно пробормотал Семен Львович, но добавил: – хотя… Я уже имел честь пересечься с ним в Кремле. Или неосторожность… Попробую выяснить, что сумею. Попробовать, памятуя о прошлом знакомстве, Мирский решил, дождавшись подходящего случая. Такой случай подвернулся в скором времени сам собой, после того как сосед первым проявил инициативу и спустился к ним для знакомства. Дверь на звонок открыла Зина. Открыла и удивилась. Еще больше поразилась, когда Чапайкин протянул навстречу руку, улыбнулся и сказал: – Здравия желаю, я новый сосед сверху, Глеб Иваныч, будем знакомы, – он внимательно, с доброжелательным выражением лица окинул взглядом домработницу, словно впервые ее видел, и уточнил: – Так что я вам сосед теперь, а вас как зовут, уважаемая? Начиная с этой точки, что-то щелкнуло в ней ровно один раз, сухо и жестко, как холостой пистолетный выстрел, удивление кончилось, и внутренность неприятно поджало чем-то простудным и зыбким. – Сверху? – растерянно спросила она гостя. – Где Зеленские были? Гость снова улыбнулся, но на этот раз без глаз, одними губами и напомнил негромко, но отчетливо: – Я вашим именем, кажется, интересовался, уважаемая. – Зинаида, – пробормотала вконец растерявшаяся девушка, – Чепик я, Зина. Вы ж спрашивали уже раньше, помните? – Вот и хорошо, Зина, – привел ее в чувство Чапайкин, пропустив навылет последние слова домработницы, – так и запомним теперь, да? По-соседски. – Он сделал шаг внутрь квартиры и коротко приказал: – Проводи к хозяевам и исчезни, ясно? Она понятливо кивнула, так как до нее вдруг окончательно дошло, что теперь она станет делать все, что прикажет ей сосед. – Умница, Зинаида, – бодро похвалил сосед. – Пошли с хозяевами знакомиться. Никакого служебного дела к Мирскому он не имел. Глеб и на самом деле хотел лишь засвидетельствовать соседство, раз уж пришлось столкнуться в Кремле с видным человеком и попасть, коли так вышло, в такое культурное заселение. Ну а теперь, когда в доме свой человек, своя «наседка», именуемая в картотеке «осведомитель Домовой», сам Бог велел закрепить соседство дружеской беседой. Или Аллах – кто там у них, у этих… Таким разговор и получился, за чаем, с идеально ровно напеченными хозяйкой хоменташен, с привычными «пожалуйста» и «спасибо», с обязательной крахмальной салфеткой для гостя, с мельхиоровыми щипчиками для кускового сахара, с подогретым молоком из затейливого коротконосого молочника и с взаимной вежливой улыбкой, тем более что у обеих сторон многое совпадало по интересам в силу пересекшихся жизненных линий. Про бывших жильцов, по чьему адресу прописался, про Зеленских, к огромному сожалению, Чапайкин ничего не знал, не прямо по этому служил ведомству, но обещал непременно выяснить, что удастся. Добавил, нахваливая Розины сласти, что, скорей всего, причина имеется. Не бывает просто так, не верит Глеб в такое, рано или поздно все признаются, сказал, и Зеленские признаются, если вина имеется. Но, по всей вероятности, оправдательного приговора ждать не приходится, иначе не передали бы их жилье очереднику. Хотя это и крайне, конечно, неприятно, когда человека знаешь и соседствуешь годами, не подозревая, что перед тобой замаскировавшийся враг. Это уже относилось к Мирским, к их доверчивости и наивной непосвещенности. Роза Марковна повела плечами, почему-то взглянула на чайник, наверное, оттого, что из всех предметов на столе он располагался к ней ближе прочего, и вышла, никак не обозначив цель. Отлично понимала, что поступок ее нелюбезный, хотя и не в Глебе этом дело, новом соседе, он и сам винтик в молотилке, но поделать ничего с собой не могла, требовалось выпустить из себя подступившее раздражение. Слишком проходным получался разговор про несчастье с Зеленскими, слишком размеренным и светским, под чаек да еврейские бублики. Семен Львович сохранял ровное гостеприимство, прекрасно осознавая, что должна была испытывать при такой чайной процедуре жена, однако самого его пробить начувственную реакцию, по крайней мере, по внешним признакам, никогда не оборачивалось в задачу легко выполнимую. Он любезно улыбнулся, поведя головой вслед Розе Марковне, и сделал попытку объяснить непростому гостю с верхнего этажа: – Здоровье у нас, однако… здоровье… – призывая Глеба Иваныча присоединиться к сочувствию по этому поводу, оставив на всякий случай место для легкой солидарной подковырки: женщины, мол, ох эти жены, так вот и тянем, брат, свою мужскую долю, так и несем. – Вот женитесь сами, Глеб, – можно я так вас буду называть? – будет у вас масса поводов поисследовать женский характер, со всеми его непредсказуемостями и мудреными молекулярными составляющими. Голову сломаете, капитан, обещаю. Ну и нервишек про запас заготовьте, на всякий случай, без этого никак не обойтись. А вообще, дело того стоит – интереснейшие они существа, особенно когда любят беспамятно или отчаянно кого ненавидят… Глебу у Мирских понравилось. На микроскопический Розин демарш он внимания не обратил – в голову не пришло: ни поводов не было для того достаточных, ни причин. Скорее, даже приветствовал внутренне некоторую позволительность таких женских повадок в доме, эдакую уверенность в себе и независимый от именитого супруга самочинный нрав. Такое в людях Глеб уважал, хотя и учила его чекистская наука совсем противоположному. Но люди эти, теперешние соседи, если сравнивать их со многими другими, с обыкновенными, приписанными к интеллигентскому сословию в силу манеры носить одежду из прошлых лет или наличия культурных должностей, не были ясны ему до конца, так, чтобы понять сразу, классифицировать по видам и отрядам, разложить по служебным полкам и четко знать, что следует про них думать наперед. С такими ему редко приходилось сталкиваться раньше, но, по-любому, если и попадались, то не за чаем и столом, а по службе: согласно обязанности, званию и долгу. Одним словом, Чапайкин ушел, довольный получившимся контактом. И – странное дело – ни разу не подумал о службе за весь гостевой промежуток, отмяк за чаем у Мирских от забот и привычного круглосуточного долга, ни разу не пришлось подключить пролетарское классовое чутье, что служило Глебу Иванычу исправно и редко давало сбой, даже когда в отдельные минуты жизни и подталкивала к этому ситуация. Семен Львович, после того как проводил гостя, не сразу поднялся наверх, к Розе, а остался на кухне – подумать. Что-то не нравилось ему в том, как быстро, почти в охотку, произошло сближение с заехавшим в дом работником карательного государственного предприятия. Да и чин, если честно, у гостя невысок, сильно недотягивает до соответствующего уровня на социальной этажерке, где расположились Мирские. И по возрастному признаку неважно получалось у мужчин обнаружить единство взглядов на жизнь. Это, если вообще забыть про какую-либо схожесть интеллектуального порядка. На кухне висел дымный остаток от папирос Чапайкина, и Мирский подумал ни с того ни с сего, что за годы брака в этой квартире он совсем отвык от табачного духа. Из домашних никто не курил, приходившие в дом люди, зная о его нетерпимости к табаку, то ли терпели, то ли выходили на лестницу – точно он не помнил, но Глебу Иванычу курить в этот вечер было позволено. Правда, с Розиной стороны такое позволение было дано – он это знал точно – в силу вынужденного гостеприимства по отношению к малознакомому человеку. А с его… А со своей стороны Семен Львович ощущал неприятное жжение в пищеводе, зная, что ни эрозии, ни гастрита там не наблюдается. В то, что в животе его поселился слабый противный страх, академик поверить себе не позволил, отвел такое соображение прочь, чтобы не успело засесть и приклеиться там, порождая дальнейшую неопределенность. Он продолжал сидеть на кухне перед чужим папиросным окурком и прикидывал, что бы такое знакомство могло для него означать и можно ли этот визит рассматривать, если вполне хладнокровно, как просто соседский и случайный. Так ничего не решив, он негромко крикнул Зину и, когда та явилась на хозяйский зов, Мирский, не оборачиваясь и не вставая, кивнул на пепельницу: – Прибери это. В этот вечер Семен Львович неожиданно, но твердо понял, что достиг некой важной для себя границы. Достиг и перешагнул черту, отделяющую одну его жизнь от другой, первый человеческий возраст от второго: последнего, худшего и неудобного – остатка жизни. И не в болячках было дело, которые особенно и не нажил. Душа его по-прежнему продолжала занимать пространство в самой середине головы, где загнездилась еще давно, до первой революции, а может, и много раньше. В начавшем увядать теле, как и прежде, порой сострадательно и отзывно ныло, не цепляя, впрочем, верхнюю, главную часть души, а касаясь грубого лишь, нижнего ее края. Но тем не менее, чувствовал академик, хрустнуло что-то внутри, надломилось и медленно, по малому кусочку, по клеточке, по мелкой невидимой молекуле стало отмирать, отсыхать, отъединяться от него. Чапайкин это или не Чапайкин или другая глупая причина – не важно, а с гостем просто совпало. Быть может, такое настроение случайно, но знание новое таки обрелось. Он, Семен Мирский, начиная с этой точки стал считать себя пожилым человеком – точно понял про себя, хотя новостью такой делиться ни с кем не собирался. Даже с Розой, которую продолжал сильно любить и которой успевал многочисленно изменять с другими, неодинакового ума, души и калибра женщинами. Такое не слишком со стороны Мирских активное, а, скорее, вынужденно-доброе соседство с Глебом Чапайкиным тянулось года до тридцать шестого – до той поры, пока Глеб наконец не женился, отсортировав для себя подходящий вариант, и пока в один из осенних дней того же года ночные люди в коже и с ромбами не увезли командарма Василия Затевахина в следующую по счету жизнь, незадолго до этого остановив у соседнего подъезда дома в Трехпрудном воронок цвета самой середины ночи. С домашними командарма получилось не так жестоко, как с Зеленскими, где пострадали все без исключения члены большой семьи адвоката. Взяли одного лишь Василия Павловича, в кратчайший срок расстреляли, но сама семья репрессиям не подверглась. У командарма остались жена, Лиза Затевахина и пятнадцатилетний сын-школьник Кирилл. Оставили и квартиру. Роза ходила мрачнее тучи, переживая за каждый страшный случай, что был перед глазами. Иногда ей казалось, что придут и за ней – про мужа своего такое почему-то в реалиях не представлялось, не верилось, что Сема со своей наукой про жилые дома и начальственные дворцы может оказаться в зоне интереса органов. Кроме того, он орденоносец, да не просто, а Ленинский, это тоже кое-чего значит, это все же не просто быть академиком, хотя и знаменитым, это кое-что поглавней, поуважительней. Слабая надежда была и на Чапайкина, которого они с Семой, стесняясь друг друга от такого подлого разговора, не обсуждали. Но каждый знал, что другой втайне думает про слабую, если что, охранную возможность – использовать верхнего соседа не только в качестве поедателя еврейской сласти, а еще в случае, от какого никто теперь не застрахован. Алевтина Званцева – от момента замужества – Чапайкина – оказалась на удивление милой девчурой и на редкость удачным для Глеба Иваныча приобретением. Младше Розы Аля была лет на десять, равно как и мужа, но хороша была собой не только по этой молодой причине. Знакомить Мирских с законной женой Чапайкин явился вскоре после бракосочетания. Поводов к тому было три. Во-первых, просто по-соседски, представить новую жилую единицу и заодно супругу. Во-вторых, чтоб указать Алечке на портрет русской красавицы работы Кустодиева, что с незапамятных времен висел в квартире Мирских, и вместе с хозяевами поразиться близкой красоте персонажей, да и просто прямой похожести лица одного и другого. И в-третьих, с тем, чтобы получить интеллигентный совет относительно того, что же делать Алевтине по жизни дальше, на кого обучаться по сегодняшним культурным делам. Тогда же Роза Марковна, отметив про себя милость и замешательство Глебовой жены, успела бросить короткий взгляд на Семена Львовича. И вовремя: тот как раз спешно возвращал глаза на место после молниеносно проведенного исследования нижней части крупных Алечкиных форм. Так же быстро Роза отвела глаза от мужа, как и тот от объекта, чтобы избежать нежелательного взаимного перекрестья взглядов. И это ей удалось, так же как и удавалось всегда, все годы их безоблачного брака, если откинуть, разумеется, случаи огорчительных подозрений. Девушка была ни при чем, и Роза прекрасно понимала, что на месте Алевтины могла оказаться любая свежая соседка или же прочая женская случайность. В таких случаях Роза предпочитала не отдалять предполагаемую соперницу от себя, а, наоборот, максимально к себе приблизить, чтобы контроль за равновесной жизнью в семье осуществлялся сам собой, был бы при этом простым, доступным и мог предельно воспрепятствовать поддержанию очередной некрасивой тайны. И она сказала, открыто улыбнувшись гостям, оставляя, впрочем, за собой самую малость права на не полную искренность: – Вы такая милая, Алечка, просто прелесть. А вашего Глеба мы с Семеном Львовичем очень ценим и любим, как наилучшего соседа. – Она сделала приглашающий жест рукой, чуть поклонилась и произнесла: – Милости просим, молодая семья. Сейчас нам Зина организует чай и чего-нибудь сладкого, да? Получилось очень по-русски: и жест, и радушие, и гостеприимное слово. Сема внутренне хмыкнул и посмотрел на непрогнозируемую жену с уважительным интересом. Верила Роза в свои слова или нет – она сама не была уверена ни в чем. Но чего уж точно не присутствовало в ее поведении – так это прямого и расчетливого обмана. Глеб же Чапайкин о нем и думать не помышлял, в смысле неискренности Мирских, несмотря на крепкую школу недоверия ко всему живому беспартийному. Оба они, Мирские, милы ему стали чрезвычайно за время соседства: и сам академик, и особенно обаятельная жена его. После таких Розиных слов Аля тут же избавилась от натужного смущения и растаяла. Тем более что все и впрямь обнаружили сходство с кустодиевской красавицей купчихой и в шутку поздравили ее с таким любопытным фактом. Дома у Званцевых не шутили никогда, сколько она себя помнила. Дома – служили стране. Отец Али, Степан Лукич Званцев, успешно трудился на близком к зятю начальственном фронте, где, правда, сильно превышал его по положению – к моменту дочкиного замужества занимал высочайший пост секретаря Московского городского Комитета партии. Матери не было, начиная с грудничкового возраста – 1916, революционного. В эту невеселую статистику мама вписывалась по разделу «Неэпидемиологические случаи холеры, зарегистрированные в Хмельницкой губернии в период с 1913 по 1916 годы». Выжила тогда Алевтина чудом из-за того, что питание получала не от материнской груди, поскольку в ту пору, оставив дочь на хуторе у тетки-повитухи, подпольщик Степан Званцев и такая же подпольная жена его, Варвара Званцева, уже пробирались в Москву с грузом листовок и прочей революционной печатной продукции для распространения ее в рабочих точках мятежной Пресни. Типография была оборудована на Украине, под Хмельницким, где было спокойней и дальше от царских сыскарей. Но в этой же самой типографии и подцепили оба страшный, хотя и случайный вирус. Плюнул, видать, криво ангел-нехранитель в направлении этой канители, ну и отлетело в их случайную сторону воздушно-капельным путем. В общем, сплошная получилась загадка. Но Степан, чуть не отдав концы, выдюжил, сама же Варя скончалась у него на руках, можно сказать, выдохнув в мужа напоследок смертельной заразой. Успела только сказать с последним воздухом изнутри кончающихся легких: – Альку береги, Степа. Про газеты, про революционный долг ничего поручить не успела, а может, не подумала уже. Приняв в руки смерть жены, Степан Лукич долго потом размышлял про Варвару: думала она про дело жизни, какому служили они, или же в последний миг простила судьбе, что не позволила та вставить ей святое заклинание о неизбежности победы пролетариата над вечным поработителем – мировым империализмом. Свою неистраченную любовь Степан Званцев опрокинул на дочь Алевтину, когда, наконец, разобравшись с внешним и основной частью внутреннего врага и схоронив Ильича, через восемь лет на девятый добрался до спасительного хутора, уберегшего дочь от смертельного контакта с родной мамой. Все последующее воспитание строилось в основном на принципах отдания долгов героической Варваре: строгость, вера в победу коммунизма над остальным несогласным с таким постулатом человечеством, соблюдение революционной нравственности и ежедневный труд во благо социализма. К моменту получения первого красного аттестата Алевтина подошла, вполне соответствуя раннему отцову приговору – послушной, трудолюбивой и недообразованной. Это если по внешним показателям. Что же касалось прочего, то в сдержанной снаружи, но окончательно озверевшей изнутри Альке бурлила ярая волна от неуемной отцовой заботы, от непрекращающегося родителева идиотизма, понятного даже ей, девчонке с хутора, посаженной под круглосуточный прицел расплющенной отцовской мушки. Ясно, о чем мечтала почти вызревшая для поступка Алевтина. Муж – вот где лежало спасение от ненавистного подчинения безвозвратно окаменевшему отцу. Собственная законная семья – вот оно, спасение от неволи. Случай меж тем подвернулся, словно по заказу и случай – лучше не бывает. Встреча дочери московского секретаря с моложавым военным произошла в кабинете Званцева, куда Глеб прибыл по служебной надобности, а дочь оказалась по случайности. Не заметить Алевтину Глеб не мог, как не мог и не высказать подходящих для такой редкой удачи вежливых слов. Он и высказал, пока вез ее по просьбе Степана Лукича на Тишинку, к месту проживания Званцевых. Высказал, между делом, похожие слова и самому Степану Лукичу, но уже при другом случае, тщательно выбрав такой момент позже, выверив и отсортировав слова прежние. А потом пошло время, которое сам он и назначил. График охмурения вылился в стройный и логически безупречный документ, который и был утвержден капитаном Чапайкиным самолично, впервые без любого начальственного вмешательства. «Выдержанность – наш флаг, – сказал он сам себе, и уточнил для себя же: – Выдержанность, убежденность и терпение. Правда, в разработку Глеб сознательно не включил фактор слепой удачи, так же, как и на всякий случай, искренность ответного чувства, – это могло бы разрушить план и методику завоевания объекта. Но с этим обошлось и без его усилий. Ровно похожий настрой имелся и у его избранницы, готовой к брачному самопожертвованию для скорейшего выхода из-под отцовской опеки. Но и тут жертвовать не пришлось: Глебушка-то – настоящий мужчина, рослый, видный, любит сильно, слова произносит о верном чувстве и на военной должности, на ответственной. И еще отдельно хорошо, что от отца не напрямую зависим, по другому ведомству числится. А то бы и здесь в отрыв не ушла б далекий, повсюду родитель настиг бы, везде директивы б заготовил, как родине лучше да правильней служить для победы над врагом. Все сложилось как нельзя лучше. Отец капитану не отказал, тем более что Глеб Иваныч начал с него, а не с дочери. Ей же сказал очередные слова, третьи на этот раз, смотрел прямо, не отводя глаз и не мигая, тоже как учили в академии, и точно в соответствии с разработкой закрыл имевшийся график фактом регистрации законного брака. Как женщина Алька тоже подошла ему по всем главным показателям – все устроило в ней: и пышность охвата, и робкая неподготовленность к постельной обязанности, и быстрое овладение любовной наукой, и умелость по дому и хозяйству. «Глядишь, и влюбишься, брат капитан, по-настоящему в свою же жену – еще больше подталкивал он себя в направлении уже совершенной удачной операции, пребывая в добром расположении духа. – А там, глядишь, лучше и не надо, одним махом все сошлось, согласно поставленной задаче», – продолжал он удовлетворенно размышлять и плавно переходил к следующим вычислениям. Оставался еще один важный момент, но не в смысле удачно совпавшей у супругов чепухи, а по сути вещей. – Что молодой его жене по жизни предпринять дальше, куда направить старания: в профессию или же в интеллигентное дело? С этим главным образом Чапайкин к Мирским и заявился. Сам-то он всей головой желал ей другого, горячо не желая собственной участи: быть зависимым, подчиненным, вечно настороженным. Сама Алевтина вдумываться в отдаленное будущее пока не планировала, наслаждаясь выкованной собственными руками свободой. Да и в ближайшее предстоящее – тоже. И тогда Глеб, чуя цель интуитивно, нашел, как ему показалось, верный для подруги жизни способ обрести себя в деле, но сохранив натуру без порчи, как не удалось самому ему и всем вместе с ним, кто поодаль и кто рядом. На это он и рассчитывал, идя в гости к Мирским и ведя туда Алевтину, – на дельный совет в культурном смысле будущей жизни, в которой можно надежно устроиться, если точно позиционировать задачу и заранее определить конечную цель. Архитектура, рисунки всякие, скульптурное дело, жизнь животных, кстати, как, говорят, у чужеземного писателя Брема описывается: про макак, допустим, или жуков, а быть может, птиц или крылатых насекомых, туда же, или, например, статейки про балет, или про древний мир, где ископаемые кости и скелеты и окаменелые остатки прошлого, которые с высот сегодняшних завоеваний почти целиком исследовать можно и трактовать. Могла быть и музыка – в гостиной у Мирских располагался огромный, зеркально отполированный черным инструмент, рояль с задранным на подставке верхом, из чего Глеб вывел умозаключение, что на нем здесь играют. И это обстоятельство также относилось к тому не до конца ясному и порой трепетному зову, что так влек к этим людям и приводил внутренность к легким почтительным вибрациям. Но музыкальная карьера, думал Чапайкин, не для Алевтины: вряд ли слух у нее прорежется и объявится требуемый талант после хуторского воспитания и последующего вызревания при Степане Лукиче. Одно надежно понимал – в ученье нужно отдавать жену, но в такое, где ответственной составляющей места вовсе нет или же оно минимально по составу деятельности. Вуалировать вопрос особо не пришлось, хотя и пытался Глеб обрисовать проблему совершенно иными словами, маскируя по возможности цель. Академик Мирский все схватил на лету и задумался. Потом заговорил не очень понятно, больше адресуясь к Глебу и к самому себе, а не напрямую к его молодой жене, и потому искомое в этом разговоре оборачивалось для нее слишком расплывчатым и отчетливо не бралось на ощупь. Однако она внимательно слушала, пытаясь воспринять со всей серьезностью рекомендательные выводы пожилой знаменитости. А насоветовал Семен Львович в итоге следующее. Единственным творческим делом, где не требуется, извините, специальный навык, типа пишу, рисую, леплю, конструирую, исполняю, остается искусствознание, а если еще адресней и бесхлопотней в определенном смысле, в свете оптимально заданной нужды, то – история искусств. Это есть то самое, что человечеству давно и хорошо известно, но в то же время требует определенного развития, творческого подхода и уважительного отношения к предмету. Так, мне представляется, может вполне сложиться. Именно таким образом. Ну, а мы, со своей стороны, подскажем всегда, поможем, чем сумеем, если не успеем к этому времени окончательно все забыть, да Розанька? Одним словом, предложение интеллигентов было обмозговано обоими Чапайкиными и с чувством внутреннего согласия утверждено. Таким образом, ближайший сентябрь, 1937-й, стал в свете принятого решения начальным в деле получения Алевтиной Чапайкиной диплома историка искусств. – Будем, Аль, подымать древнюю культуру от сегодняшнего дня, обратным хватом, – шутканул Глеб и самолично доставил в институт положенные для зачисления документы. На этом прием в учебное заведение был завершен – Алевтина стала студенткой-первокурсницей ИФЛИ – Института Философии, Литературы и Истории им. Чернышевского. С детьми супруги решили обождать до времени окончания учебы. Другое дело, что и по-задуманному не вышло из-за войны и поэтому первенца своего, дочурку Машку, Чапайкины зачали лишь в сорок пятом, когда советская авиация уже вовсю бомбила Берлин и до победного флага над рейхстагом оставался всего один месяц. Тогда же, в тридцать седьмом, Глеб и сам без изменений в жизни не остался – получил очередное звание майора госбезопасности. И вновь важная перемена совпала с другой, с соседской: с перемещением орденоносного Семена Мирского в следующий, высочайший по значимости государственный статус – депутата первого созыва Верховного Совета СССР, образованного в декабре того же года. Странная эта полудружба-полусоседство Чапайкиных и Мирских, замешанная на тяге и симпатии со стороны первых и вынужденном допуске до себя на почве возможной ежечасной беды с другой стороны, тянулась вплоть до сорокового предвоенного года. Затем имела многолетний перерыв, на период вынужденного отсутствия академика Мирского, и возобновилась сама собой, но уже в усеченном варианте после того, как он вернулся после длительного отсутствия. Со временем Роза Марковна стала ловить себя на том, что все реже возникает у нее от семейства Чапайкиных прежнее раздражительное чувство: что-то стало образовываться в их отношениях новое, несколько даже трогательное и не по взаимной нужде – нечто, что настоялось на времени, временем этим укрепилось и потому не портилось. Тем более что, как они полагали с Семой, пронесло. Время основных репрессий минуло. Всех, кого власть назначила врагами, взяли, и Мирские остались в нетронутом остатке. Это было не то чтобы радостно осознавать, но стало им много спокойней, хотя чувство отвращения к содеянному собственной страной по отношению к своему же безропотному народу никуда не делось, просто как-то потеряло остроту. Борька заканчивал девятый класс, считался старшеклассником, носил близорукие очки и, мечтая об архитектуре, исправно таскал в дом регулярные пятерки по всем предметам. Семен Львович с головой сидел в работе: и в академии, и у себя в мастерской – в проекте. Тем временем близился момент, когда речь о возведении Дворца Федераций шла уже вовсю, несмотря на неспокойный для советского правительства год начавшейся оккупации Европы Гитлером. Алевтина продолжала успешно обучаться удобной профессии, отсортированной с помощью нижних соседей. При этом наследница борцов с капиталом демонстрировала недюжинную память и быстрые мозги. Со вкусом у нее оставались проблемы: и в отношениях с изучаемым предметом, и в целом по жизни, однако конкретному существованию подобное обстоятельство особенно не мешало, не принималось в расчет и не слишком подвергалось чувственному анализу. Язык, как ни странно, также давался ей легко, несмотря на изначальный голый нуль, и уже к четвертому курсу Алька довольно бегло изъяснялась по-французски, что вызывало у мужа скрытую гордость за такой гармоничный Алевтинин переход в интеллигентское сословие. Да и сам он тоже ни на чем не прогадал из того, как замыслил личную жизнь и выстроил индивидуальный карьерный забег. Степан Лукич, отстав наконец от замужней дочери, видя, что та серьезничает в ученье и достойно ведет себя в браке, переступил через принцип и поспособствовал передвижке зятя на следующее место, повыше и посерьезней, в связи с присвоением звания старшего майора, хотя и до положенного срока. Отсюда, если прочее соблюдать, как надо, не допуская грубых ошибок, путь вдоль карьеры мог уже бесперебойно прокладываться и сам, обозначаясь в нужных точках дорожной меткой и отсчитываясь каждым пройденным километром по накрепко врытым заранее путейным столбам. Зина, которой к этому времени набралось уже двадцать восемь годков, положенного женского расцвета так и не обрела, оставаясь невидной, надежной и слегка пристукнутой прислугой. Она продолжала верно служить всем, кто имел на нее права, каждый свои: Мирские – в силу совместного проживания и заботы по дому, Чапайкин – по руководящей обязанности над осведомителем Домовым. Раза три-четыре за все годы ее «агентства», пока соседство с Мирскими уверенно набирало взаимное притяжение, Глеб скорее из формального любопытства, нежели по особистской обязанности «пересекался» с Зинаидой один на один, заслушивал короткие отчеты о происходящих внутри семейства делах и выдавал дежурные наставления на будущее. Слушал вполуха, одобрительно кивал, многозначительно покачивал головой и отпускал домработницу с миром. Так шло до той поры, пока у Мирского не случилось неприятное расстройство по мужской части. Наступивший сороковой год стал круглым для академика – Семену Львовичу стукнуло шестьдесят. В первое утро после окончания несчетных отмечаний, включая всех по кругу: академия, головной проектный институт, собственная творческая мастерская, МАРХИ, горком партии, домашние, прочие почитатели и друзья, – когда Мирский пришел в себя после этого всего, проснувшись раньше обычного на втором квартирном этаже, он ощутил чувственное неудобство в пространстве между бедрами. Там и раньше что-то зрело, медленно, но небеспокойно, сидя глубоко внутри мошонки и изредка подавая оттуда едва ощутимые сигналы слабой эпизодической боли. Но прежде академик не обращал внимания на подобную ерунду, списывая паховую случайность на собственное не по возрасту усердие в амурных делах. Это, думалось ему, как перетрудившаяся мышца, не успевающая хорошо отдохнуть перед очередной работой. Но на самом деле все выглядело иначе. Левое яичко обволоклось странного вида опухолью, напоминающей по форме голую очищенную грушу. Он боязливо потрогал грушу пальцем и немного придавил. Дополнительной боли не последовало, и Семен Львович немного успокоился. Когда проснулась Роза, он, слегка стесняясь новообразования в паху, все же попросил жену взглянуть на голую грушу, так ему было бы спокойней. Роза глянула, так же чуть примяла пальцами, озадачилась и понеслась звонить Самуилу Клионскому, чтобы немедленно с его помощью искать подходящего специалиста. Кончилась история невесело, но нестрашно. Образовавшуюся вследствие хронического воспалительного процесса водянку яичка устранили одновременно с удалением хирургическим путем и самого левого яичка, и части семенного канатика. Профессор Мирзоян, отсекший болезненную часть от остального организма, при выписке Мирского из клиники Академии наук пошутил: – Все с вами превосходно, Семен Львович, не горюйте: недолгая реабилитация и можете возвращаться к молодой жене. На мужском качестве не отразится, – улыбнулся он, кивнув туда, где размещалась неприятность, – а другое вам и не понадобится, надеюсь, – он склонился и похлопал Семена Львовича по скрытой под одеялом лодыжке. – У вас, по-моему, сын уж взрослый, да? Так что наследники в любом варианте гарантированы. Отдыхайте, дорогой мой, и привет милейшей супруге вашей, Розе Марковне. Назначенный Мирзояном простой держался недолгий срок, гораздо меньший, нежели тот, о котором доктор просил при выписке. Поначалу Мирский дергался, поскольку не имел от Мирзояна разрешения сразу же по приезде из клиники опробовать оперативно усеченную мужскую составляющую в деле. Роза мягко уговаривала обождать, зная порывистость и повышенную пылкость супруга. Честно говоря, новое обстоятельство Семиного здоровья лишь только поначалу заставило Розу поволноваться относительно его состояния. Но уже потом, пообщавшись с Мирзояном и прочитав в медицинской энциклопедии симптоматику этого дела, ход болезни, лечение и последствия и убедившись в полной невозможности рецидива, Роза успокоилась совершенно и перестала нервничать. Для семейной регулярности на какой-то срок Семы хватит еще с запасом; что же касается схороненной от Розиного контроля функции, шустрости не по возрасту, неугомонности не по чину, то здесь кроме пользы не ожидалось ничего неприятного – меньше будет неожиданностей для нетронутого пока остатка здоровья. Спустя три послеоперационных дня, едва дождавшись четвертого, выходного, и момента, когда Роза отъедет из дому, Семен Львович, повышенно ощущая призывную силу в чреслах и немного волнуясь перед предстоящей проверкой, слетел молодым орланом с верхотуры спального этажа вниз, на прикухонный домашний полигон, к безотказной и безвольной Зине и, не теряя времени, принял боевой вид, чтобы успеть отбомбиться до Розиного возвращения. Раньше он такого себе не позволял – так, чтобы в быстрый промежуток, белым днем успеть совершить короткий набег на территорию прислуги, скоренько овладеть покорной его воле Зинаидой и, натянув поверх трусов пижамные брюки, второпях ринуться обратно, в надежные покои второго квартирного уровня. Зина покорилась, как обычно, молча, не ожидая ни похвалы, ни доброго хозяйского слова по завершении акта служения Семену Львовичу. В этот раз, заметила про себя Зина, академик был особенно нетерпелив и даже нервничал. Ей было известно, что Семен Львович вернулся только-только после какой-то хирургии, подправлял что-то в здоровье, но чего именно, ей не доложили, а сама она не спросила у Розы, постеснялась. Он же, не дожидаясь, пока Зина ляжет, привалил ее на край кровати и лихорадочно зашарил под юбкой, пытаясь найти и потянуть на себя ее трусы. Она помогла хозяину, удивляясь тому, как непривычно дрожит он всем телом, и переместила корпус выше, для более ловкого положения у обоих. Но он и сам уже почти успокоился, обнаружив, что страстное желание его заполучить под себя женщину реализуется не хуже обычного, а может, еще и с большей страстью. И тогда, радуясь, что не стал пропащим мужчиной, он перевернулся на спину, обхватил Зинаиду за бедра и со всего пожилого размаха натащил ее на себя, надел до самого последнего упора, так, что она взвизгнула от неожиданности… А потом Семен Львович, испытывая редкое наслаждение, прикрыл глаза и ритмично заработал тазом, часто и сильно дыша и подсапывая носом, как делает в морозный день перетрудившийся от излишков груза ломовой конь. Дыхание его добивало до Зининого лица, и она, отвернув голову, пыталась дышать носом, чтобы не улавливать ртом скверный стариковский дух, который мешал ей в такие минуты представлять на месте Семена Львовича совсем другого человека: мужчину средних лет, заботливого и верного, вежливого, пускай не образованного, но культурного, как все хозяйские гости, со своим столичным жильем – такого, каким она его себе придумала, о каком мечтала между хозяйскими к ней набегами и которого в этой жизни уже не надеялась встретить. В этот момент Мирский застонал, задвигался интенсивней, раскинул до отказа веки, и Зина увидала вдруг, что внутри глаз его полностью темно и что белого там нет совершенно. Яблоки были совершенно перекрыты зрачками, разлетевшимися до самых глазных краев. А Семен Львович продолжал стонать, испуская из себя в Зину стариковское семя, и наполняться радостью, которую не удалось сдержать, потому что понял – все у него как и прежде, до болезни, не сумевшей стать роковой, а если по твердому факту брать, что имеется сейчас, в этот конкретный проверочный миг, – еще, может, и лучше. Он довибрировал пару-другую секунд, не больше, и замер, снова прикрыв глаза. Зина в недоумении слезла с брюха Мирского, пытаясь сообразить, чего это старик учудил, почему не прервал любовь на главном месте, как поступал обычно, марая постель все одиннадцать лет ее послушания. А тот, наконец, окончательно открыл глаза, натянул на прежнее место спущенное до колен белье и успокоил домработницу: – Не тревожься, милочка, все у нас в порядке, – он приподнял с кровати свое небольшое тело и почти развеселился, слезая на паркет. – Так мне проще теперь даже, – сообщил Семен Львович, – доктора не против и сам не возражаю. – С нежностью, к которой Зина не привыкла, академик чмокнул ее в щеку и добавил совершенно искренне: – Спасибо, солнышко, ты у меня палочка-выручалочка всегда, – и не спеша двинулся к лестнице наверх. Перед тем как поставить тапок на нижнюю ступеньку, бросил, не оборачиваясь: – Роза придет, какао сооруди, с мацой, и молочка не забудь, топленого. Натопила? – и зашаркал к себе. В том, как надо было понимать это «не тревожься», Зина разбираться не стала, а прямиком направилась в ванную, вымывать следы дурного хозяйского наскока. Но дойти не успела, вернулась Роза Марковна и попросила согреть чай. – Семен Львович какао наказал, – ответила она, – с мацой и топленкой. – Ну и славно, милая, – согласилась Роза Марковна. – Какао – даже лучше будет, чем чай. Месячные у Зины прекратились в положенный срок, если считать, что причиной тому явилось не простудное недомогание или же другая неприятность по женской линии, а тот самый дневной случай с Семеном Львовичем. Однако поняла она это гораздо позднее, чем следовало понять, потому что спасительное время целиком ушло на обмозговывание неглавных причин и преодоление второстепенных сомнений по поводу целесообразности визита к женскому врачу. Ясность внесла тошнота и усиленный аппетит. В женскую консультацию Зинаида решила не соваться – и так понятно все, от чего весь этот ужас на нее надвинулся, в смысле, от кого. И тогда она решилась… Семен Львович очень расстроился, чрезвычайно расстроился. Но не потому, однако, что Зина станет матерью, как и должно быть у честных женщин, а оттого, что пригрел в доме змею, ничтожную подлую аспиду, которая посмела одним расчетливым махом перечеркнуть все, что Мирские сделали для нее в жизни: найдя, пригрев, дав работу и кров, заботясь и помня о ней постоянно. – Как ты посмела, Зина? – кричал ей в лицо академик, убедившись, что они дома одни. – Как же ты можешь мне такое говорить? Лгать в лицо? Ты же как дочь мне была, как… – он с трудом подыскивал нужное слово, но не нашел и выкрикнул, – как самое родное существо! Зина слушала, но не робела отчего-то, понимая, что Мирский подло защищается от нее, прекрасно сознавая правду и укрывая собственную вину. Даже если это оплошность, то его, прежде всего, а не ее, не Зины. И от этого ей не было уже так страшно, как, она думала, будет. И она решила тоже ответить хозяину тоже по правде, но уже по своей, чтоб было понятней. – Не родное, Семен Львович, а проститутка по вашему желанию и без денег от вас – вот кто я была такое, а не существо. Старик присел и на минуту умолк. Это было потрясение, какого он не ждал никогда. В том смысле, что не мог ожидать от забитой девчонки, вызревшей на его глазах, у его заботливого причала в некрасивую тихую женщину, привыкшую подавать голос лишь в ответ на другой голос, хозяйский. – Гадина… – тихо на этот раз, без высоконотных эмоций произнес Семен Львович. – Гадина и шалава, больше ничего, – он уставился на нее, но глядел насквозь, не задерживаясь на лице, потому что ему было так искренне жаль, что на его глазах рушится выстроенный привычный уклад, коверкалась такая удобная, благолепная и разложенная по аккуратным полочкам домашняя жизнь, налаженная четырнадцатью годами согласия и робкого подчинения. Он вздохнул, укоризненно покачал головой и вывалил джокера, что хранил за пазухой: – Не мой ребенок у тебя, Зина, – отчетливо произнес Мирский, – не от меня. И ты сама хорошо это знаешь. Так произнес, что если бы Зина могла предположить любой другой вариант, какой бы натворила по случайности, она сразу бы поверила. Но кроме имевшейся постоянности, никакой другой случайности в ее жизни не было и быть не могло. И от этого ее заколотило еще сильней, от двойной такой неправды. А двуличный хозяин язвительно добил еще и другими словами: – Не мог у тебя плод мой быть, я же говорил, а ты не услышала. Операцию я перенес, девочка, операцию по удалению семенника, а заодно и канальчика, откуда дети берутся. Ясно тебе? Ничего такого Зина не понимала, кроме одного – обрюхатил ее Семен Львович зачем-то после стольких лет воздержания от этих дел, замыслив это и сделав преднамеренно, а теперь выворачивается, тоже неизвестно зачем, если сам и решил. Тут же она снова подумала о Розе Марковне, и снова ничего не сходилось, и снова не могла она понять, для чего такая затея против нее или, если по-другому взглянуть, против законной супруги Розы, которую, Зина знала наверняка, он сильно любил и обожал. – Я не шалава, – ответила она и изо всех сил сжала веки. Оттуда, из-под век, давно уже лилось и падало на пол мокрое, собираясь в небольшую лужицу. Мокрое расползалось, словно состояло не из слез, а из пролитого на пол недопитого жидкого чая, и тогда Зина, не умея преодолеть привычку, нагнулась над влагой, достала платок и промокнула оставшиеся следы своего пребывания в этом доме, в этом высококультурном доме в Трехпрудном переулке, где поселились такие необычные люди. И самыми необычными и особенно добрыми из них были ее хозяева, Мирские: он, она и сын их, Боренька. В том, что эта влажная уборка будет последней, сомнений не оставалось. Другое было неясным – за что с ней такое сделано и по какой причине? Не сказав больше ни слова, она развернулась и вышла из кабинета академика Мирского, решив дожидаться другого дня, чтобы ночью обдумать в последний раз, почему она шалава, хозяин ее – подлый человек и куда теперь ей надо уходить. Всю оставшуюся часть дня Зина провела у себя, почти не выходя из прикухонной кельи, сославшись на головную боль. Ночь не спала, обдумывая новую в ее жизни роль последних событий, и к утру решила, что если не получается иначе, то справедливей будет так. Дождавшись, пока останется дома одна, она набрала известный ей номер. Там ей ответили, а, ответив, сразу соединили. Глеб Иваныч, которого она попросила о встрече, крайне удивился, но поговорить с осведомителем не отказался, хоть и держал этот свой источник за «ряженый», несерьезный, давным-давно на всякий случай припасенный про запас. Короткие встречи их, организуемые иногда в силу формальных причин, потеряли для Глеба актуальность с момента перехода простого соседства в неформальные межсемейные отношения, почти в дружбу, и надобность в них практически отпала. По крайней мере, так хотелось видеть ситуацию старшему майору. Он тормознул у песьего лужка, где Зина уже его ждала. Там, как всегда, она забралась в черную машину и сразу без всякой подготовки перешла к докладу: – Глеб Иваныч, я слышала, как Семен Львович говорил, что дом на Лубянке сделан как у фашистов. Чапайкин, если б не находился уже в сидячем положении, то обязательно бы присел. Удивление его было искренним, совершенно не чекистским, а, скорее, добрососедским. – Зинаид, ты это серьезно? – надеясь на шутливое начало неплановой встречи, спросил он. – Ничего не попутала? – и глянул на часы. Зина не ответила и не приняла смешливый тон Глеба, а очень серьезно повторила: – Послушайте, Глеб Иваныч. Вы сами мне наказывали тогда быть ушами, если чего, и глазами. Помните? – Ну, допустим, – отреагировал особист и частично убрал улыбку с лица. – И что? – А то самое, – не собиралась сдаваться Зина, – на прошлой неделе Саакянц у него был, наверху, в кабинете, который тоже проектант по новому Дворцу, что они готовят вместе к постройке, слыхали? – Продолжай, – кивнул Чапайкин. – Я убиралась, а он орал на него. – Кто на кого? – не понял Глеб. – Семен Львович на Саакянца. Кричал, что не будет у них на Дворце таких карнизов, как на Лубянке, что они как у фашистов там сделаны, как у Гитлера, и цвет, мол, дурацкий и вид. И про филенки какие-то говорил еще, что тоже говняные, какие делать не надо, и какие там тоже есть. – Так и сказал? – поднял глаза Глеб и пристально посмотрел на домработницу. – Такое именно слово и произнес? – Такое, – не смутилась Зина, – врать не буду, так и сказал. – Говняные, говорит, филенки, немчурские, с тяжелым заходом. Глеб задумался. Помолчав, взял Зинину руку, прижал сверху своей ладонью и произнес задумчиво: – Вот что, Зина. Не знаю, что у вас там с Семеном Львовичем вышло и почему ты вдруг решила его погубить, но одно тебе должен сказать. Угомонись, не усердствуй там, где ничего не понимаешь. Глупость натворить очень просто, поверь мне, а расхлебать обратно – жизнь вся уйдет. – Он снова изучающе заглянул в ее глаза и уже строго добавил: – В общем, так, Зинаида, разговора этого не было, потому что никому он не нужен: самой тебе не нужен и Семену Львовичу тем более. Я уж не говорю об остальных, сама понимаешь, не маленькая, – он поменял ноги местами, перекинув их наоборот, и потер шею со стороны спины. – Обиду свою забудь, выкинь из головы, рассосется после сама, а про что ты мне рассказала – это пустое, неважное, нет здесь причины Мирского обвинять. Такая у него работа, ясно? – Ясно, – согласилась Зина, поняв, что ничего ей не ясно и не понятно, почему никто на свете не хочет ей помочь в беде и защитить от несправедливости, в которую ее не по своей вине втянули. – Я думала, вам надо от меня, а вам не надо, – она потянулась к дверной ручке внутри черной машины. – Пойду я, Глеб Иваныч, извините, если чего не так. – Будь здорова, соседка, – попрощался он и завел мотор. – И не бери в голову больше норматива, а то морщинки пойдут лишние и аппетит исчезнет. Машина Чапайкина вонюче фыркнула и исчезла за углом. Зина присела на скамейку, поплакала минут десять, не больше, поскольку решение внутри нее зрело быстрее, чем наливались слезы, поднялась, промокнула глаза и двинула в сторону Трехпрудного, к дому. Вернувшись, она решила, что осуществит задуманное сразу прямо сейчас, иначе обида и впрямь успеет рассосаться, как пугал ее Глеб, и у нее не хватит решимости отомстить Мирскому за все, что он с ней сотворил. Она взяла тетрадный лист в клеточку, остро заточила карандаш и начала писать корявыми печатными буквами, которым научила ее Роза Марковна: «ДАМОВОЙ ДАКЛАДЫВАИТ…» Решила, что добавлять к правде ничего не будет, а просто расскажет на бумаге, чего сама слыхала. А там пусть сами они решают, где – правда, а где – нет ее. На то они и начальство над народом, чтоб по заслугам определять, кому чего. А Глеб Иваныч – как хочет, пусть не обижается, если ему такое не надо от нее. Он, наверно, думает, что самолично Господа Бога за яйца ухватил, раз в начальники вышел, но не все ему одному решать, кому за что причитается, а пускай на самой Лубянке разберутся, что про нее, про Лубянку эту, интеллигенты рассуждают, про дом ихний и про фашистов. В это же письмо вписала и про анекдот, коряво, но почти с доподлинной точностью передав нехороший смысл, про то, что Мирский перед тем, как на Саакянца наорать, ему же и рассказал, а Зина слышала, потому что как раз протирала с другой стороны от разговора. Чапайкину про это поведать не успела, да теперь и не надо, раз сам не захотел. Конверт с письмом она оформила просто: Москва, Лубянка, НКВД, главному руководителю. Обратный адрес не проставила, но изнутри подписалась, так же по-печатному повторила про себя саму: «ДАМОВОЙ», а рядом, в скобочках: (ЗИНА ЧЕПИК). После этого стало немного легче, и она решила из дому теперь не уходить, если не выгонят сами. Но никто Зину и не думал выгонять. Роза Марковна ничего о печальном происшествии не знала, Семен же Львович, зажавши скандал в себе, сделал вид, что ничего не произошло. Однако это не означало, что Мирский постоянно не думал о случившемся, перекапывая в памяти набравшиеся мелочи, что сопровождали их совместное с Зиной проживание в его доме и которые могли бы привести и привели в итоге к такому дикому, бесчестному и необъяснимому ее поступку. Вывод напрашивался сам собой – вызрела сопливая провинциалка в невостребованную городскую тетку, по наивной глупости, а может, и по расчету залетела от кого-то на стороне, а академиком Мирским решила воспользоваться, чтобы надежно и сытно устроить остаток жизни матери-одиночки в столице. Дома он теперь бывал минимально: во-первых, потому что дел по Дворцу было невпроворот и постоянно требовалось его личное участие. И во-вторых, для того, чтобы свести к минимуму общение с догадливой и чуткой женой и ограничить возможность лишний раз пересечься с домработницей. Дальше, думал Семен Львович, версия придумается подходящая сама или же Зина образумится и повинится. Из чего больше складывалось противоречивое чувство – из боязни своего разоблачения Розой или из жалости и обиды на неблагодарную Зинку он взвешивать не хотел. Не было у него таких весов и не было нужных гирек, но так и так получалось гадко. Гадко и противно… Чуда не случилось, и к Мирским пришли ровно через два дня на третий, после того, как в канцелярии дома на Лубянке проштамповали Зинино письмо. Обыск ничего не дал, да, собственно, на результат никто особенно и не рассчитывал – просто положено было. Стояла погода, и Роза с Борькой уже съехали в Фирсановку. Зина же, по обыкновению, находилась и там и тут, смотря по семейной нужде. В этот день она ночевала в Москве, хотя с самим Семеном Львовичем, находясь в одной квартире, почти не виделась. Понятыми были Сашок Керенский и ночевавшая у него неведомая девка, неопрятная, с явным запахом вокзального туалета и условным именем Люська. Обоих привели заспанными и еще не вполне протрезвевшими. Оба лупили глаза и не верили происходящему, но Сашок все же успел дернуть Зинку за рукав рубашки и вопросительно шепнуть: – Чего пришли-то? – Сама понятия не имею, – в отчаянии пролепетала Зинка. – Позвонили в дверь, и больше ничего, бумагу только сунули, что обыщут и заберут. Краем сбивчивого разума она все же полагала, суя конверт в почтовую щелку, что затеянное ею дело ничем не окончится, не выльется в столь ужасное продолжение, как арест, или допрос, или похожая неприятность. Все ночные страхи, какие и в их дому происходили, такие как с Зеленскими или с самим Затевахиным, командармом из соседнего подъезда, и с другими знатными жильцами, были не про них, не про Мирскую семью – к нам ходить по ночам нельзя, Розе Марковне не понравится и сам Семен Львович чутко спит, не всегда высыпается как следует, да и не за что сюда просто так таскаться, а если что и есть у нас не такого, так мы сами сможем во всем разобраться, без посторонних прихожан в кожаной одеже. В тот момент Зина вроде бы руку с конвертом тормознула, и рука почти уже замерла в воздухе, не донеся губительного послания, но путаная мысль снова сбилась в сторону, соскользнула с привычной прямой, и уже была она не просто про месть и про злобу, а стала про удивление к самой себе. И поразило Зинаиду Чепик, что, думая обо всех Мирских, она причислила к семье и себя, машинально, как одну из них, как члена дружной Мирской семьи, ее семьи, против которой только что сама же и восстала через почтовую щель в синем ящике, через навет на академика, самого главного человека среди всех родных людей, какие есть. Рука ее качнулась, и конверт, сорвавшись с ладони, юркнул в безотзывную темь, гулко стукнув о пустое дно жестяного короба. Пустой этот звук вернул ее в действительность, она качнулась вслед слабому удару бумаги о железо, постояла еще недолго, глядя в ноги и в землю, и махнула на ящик рукой. Да в крайнем случае получит академик по работе нагоняй, чтоб лучше следил за своими подчиненными, которые строят по-фашистски, вместо чтоб по-советски и не те филенки на домах применяют, какие надо. И сам пускай анекдоты получше отбирает, чтоб на «ужас» не кончались, без подвоха чтоб. Об этом она еще раз, но уже парализованная настоящим, а не вымышленным страхом, подумала, когда ее отвели на кухню и вежливо попросили присесть на табурет и не вставать с него, пока не прикажут. Встала Зина только после того, как в прихожей хлопнула дверь и она осталась окончательно одна. Принесшейся с дачи по ее сигналу бледной, с потерянным от страшной вести лицом Розе Марковне она толком ничего объяснить не смогла, так как и на самом деле деталей ареста не знала, а объяснительных слов ей никто не сказал, не посчитался, видать, с прислугой. Ну а что действительно знала про арест, вернее, что предполагала, имея полные к тому основания, то было не для Розы Марковны, не для ее ушей и не для ее чувственного устройства. А было это огромным несчастьем, масштабов которого Зина в момент рокового поступка представить себе не могла, не прикидывала его в последствиях ни для себя, ни для своих, хоть и виноватых, покровителей настолько, насколько неисправимо оно обернулось. Сон, что приснился в ту ночь, когда все уже окончательно узнали все, был мутный и дурной, хотя и не опасный. Она просто спала себе и спала, когда услышала сквозь сонную муть звук мотора. На этот раз звук не был тихим, ночным и тайным, как другие, после которых в доме исчезали то одни, то другие жильцы. Наоборот, ощущение было таким, что к дому подъехала целая кавалькада черных ночных машин, которые намеренно пытались обнаружить свое появление в Трехпрудном. Дальше были голоса, хлопанье дверьми, короткие непонятные команды, а через пару минут в дверь позвонили. Она дернулась было открывать, но ноги отчего-то не послушались, словно прикипели к кровати. Она приподнялась на локтях, откинула одеяло и ущипнула правую ногу. Нога отозвалась на боль и дернулась. То же было и с другой ногой. Чувствительность имелась, однако сдвинуть ноги с места не получалось. «Кто ж откроет? – разволновалась Зина. – Семен-то Львович отдыхает поди, разбудится сам – ругаться станет. – Не станет, Зинаида, не бери в голову, – раздался знакомый голос из-за двери комнатенки, после чего дверь распахнулась, на кухне зажегся яркий свет, какого у них отродясь не бывало, и в двери возник Глеб Чапайкин собственной персоной. – Глеб Иваныч, это вы, что ли? – то ли оправдываясь, то ли с удивлением спросила Зина. – Я просто встать не могу, ноги не хотят. А чего случилось-то? – Молчи, шалава, – предупредил ее сосед. – Лежи и помалкивай. А когда придут сейчас, поприветствуй, как положено, и не трепыхайся. Ясно тебе? – Опять не трепыхаться? – удивилась Зина. – А кто придут-то, Глеб Иваныч? Хозяин разрешил с хозяйкой? Знают? Ответить Чапайкин не успел, потому что внезапно вытянулся во фрунт и замер, словно каменный идол. Далее раздались тихие шаркающие шаги и уже другой голос, негромкий, пожилой, с выговором, слегка напоминающим Корин, жены Зеленского, только мужской, произнес, явно обращаясь к Чапайкину: – Куда – показывай, старший майор. Тот, четко развернувшись на 90 градусов, щелкнул каблуком о каблук и отрапортовал: – Сюда, товарищ Главный, в это помещение. Вас там ждут. Зина глянула в проем двери и обомлела. Главный был не кто иной, как лучший друг всех осведомителей, чекистов и архитекторов. Это был |