Тронский История Античной Литературы. История античной литературы
Скачать 3.67 Mb.
|
5. Лукреций Как уже приходилось указывать (стр. 321), одним из симптомов распада полисной идеологии в Риме было распространение эпикуpейской философии. О значительности эпикурейской пропаганды свидетельствует уже то обстоятельство, что эпикурейцы были первой философской школой, которая развила литературную деятельность на латинском языке, обращаясь, таким образом, к более широкой аудитории. Верные принципам школы, эпикурейцы писали просто, без реторики и без претензий на художественное изложение. Когда Цицерон приступал к философским работам, по-латыни имелся уже ряд эпикурейских произведений, а философия Эпикура насчитывала многих видных сторонников, которых привлекала к себе та или иная сторона учения. Для дельцов из всаднического сословия, уклонявшихся от государственных должностей для того, чтобы не стеснять свободу своих финансовых операций, эпикуреизм был удобной ширмой, «философским» обоснованием отказа от политической деятельности (Тит Помпоний Аттик); ясный ум Цезаря тяготел к материалистической философии, последовательно отвергавшей суеверия и предрассудки, с которыми склонны были заигрывать другие философские школы; но особенно охотно искали успокоения в эпикурейской «безмятежности» образованные представители средних слоев, утомленные гражданской войной и бесперспективностью политической борьбы. Центром эпикуреизма в Италии была полугреческая Кампания. Около Неаполя находилась школа Сирона, одного из виднейших пропагандистов эпикурейского учения в 50 – 40 гг. I в. В Кампании и Риме развертывалась продуктивная литературная деятельность греческого поэта и философа Филодема (стр. 229). Через школу Сирона и Филодема прошли многие представители римской литературы времени перехода к империи, в том числе будущий корифей римской поэзии Вергилий, может быть также и Гораций. При раскопках в Геркулануме, засыпанном вместе с Помпеями лавой во время извержения Везувия в 79 г. н. э., была обнаружена целая эпикурейская библиотека – большое количество обугленных, далеко еще не дешифрированных свитков, – материальный памятник кампанского эпикуреизма. В Риме эпикуреизм нашел своего поэта. Это был Тит Лукреций Кар (родился около 98 г., умер в 55 г.), автор замечательной поэмы «О природе» (или, как обычно переводят, калькируя латинское заглавие, «О природе вещей» – «De rerum natura»). Биографические сведения о Лукреции чрезвычайно скудны. Мы ничего не знаем о его происхождении, образовании, о жизненном пути, о связях с другими представителями эпикурейского учения. По не вполне достоверному сообщению в хронике христианского писателя Иеронима Лукреций страдал периодическими припадками безумия, вызванными будто бы «любовным напитком», и кончил жизнь самоубийством; поэма его, не получившая окончательной отделки, была издана затем Цицероном. Автор предполагал посвятить свое произведение одному из представителей знатного рода Меммиев, но посвящение это проведено не во всех частях поэмы: Лукреций либо не довел своего плана до конца, либо отказался от первоначального намерения. Поэма была выпущена в свет с многочисленными следами своей незаконченности, с повторениями, несглаженностями и пробелами изложения. Выбирая для философского трактата форму дидактической поэмы, Лукреций возобновляет просветительную традицию Энния (стр. 306), восходящую в свою очередь к философским поэмам древних сицилийцев (стр. 95). Для последователя Эпикура стихотворная форма изложения является несколько неожиданной. Сам Лукреций пытается оправдать ее потребностями популяризации: Поскольку учение наше Непосвященным всегда представляется слишком суровым И ненавистно оно толпе, то хотел я представить Это ученье тебе в сладкозвучных стихах пиэрийских, Как бы приправив его поэзии сладостным медом. Но в действительности поэма Лукреция отнюдь не является только философским трактатом, переложенным в стихи и «приправленным» поэзией. Это – подлинное художественное произведение, открывающее своим четким и конкретным видением мира новую страницу в античной литературе и исполненное высокого пафоса. Лукреций выступает не как ученый теоретик, а как просветитель, страстный борец с религией и ее суевериями, провозвестник научно-материалистического миросозерцания. Освободить человечество от гнета тяготеющих над ним предрассудков, от страха перед богами и смертью – такова задача поэмы Лукреция. Предметом своего изложения он берет не этику «наслаждения» и «безмятежности», конечную цель всей философии Эпикура, а естественно-научную часть системы, направленную 'против веры в божественное управление миром и в загробную жизнь. Как мы знаем (стр. 193), учение Эпикура формально не является атеистическим. Боги существуют, но ведут блаженную жизнь в «межмировых пространствах» и не имеют никакого отношения к мировому процессу, совершающемуся по механическим законам. Эту же точку зрения принимает Лукреций. О политических событиях своего времени Лукреций никогда не упоминает, предпочитая уноситься 'мыслью в прошлое, особенно в эпоху второй Пунической войны, прославленной поэтическим дарованием Энния. Ничем не выражает он также своего отношения к актуальной политической борьбе. Этот эпикурейский индифферентизм коренится, однако, в глубокой неудовлетворенности настоящим. Лукреций говорит о современности только в общих выражениях, но по мрачности тона они не уступают уже известным нам, хотя и несколько более поздним зарисовкам Саллюстия. Алчность, борьба честолюбии, жажда власти, готовность к любым преступлениям и бесцельному кровопролитию – характерные черты современного общества в изображении Лукреция. Просветительская философия Эпикура, материалистичная в истолковании природы, оставалась глубоко идеалистичной по отношению к общественным явлениям. Источник социального зла Лукреций усматривает в ложных мнениях людей, а самым опасным из ложных мнений представляется ему страх перед смертью, вытекающий из религиозных представлений о загробной жизни души. Согласно Эпикуру, люди гоняются за богатством, почестями и прочими мнимыми благами из-за боязни лишений, а боязнь лишений есть не что иное, как смягченная форма страха перед смертью. Преодоление этого страха на основе материалистического объяснения природы должно устранить источник ненужных стремлений и мелких страстей и открыть перед людьми перспективу безмятежной жизни. Поэма составлена в гексаметрах. Она состоит из шести книг, и каждая открывается особым вступлением. Наиболее развернуто вступление первой книги, имеющее характер введения к поэме в целом. Для прочности поэтических традиций в античной литературе чрезвычайно показателен тот факт, что поэт, ставящий себе целью опровергнуть 'представления о божественном управлении миром, не счел возможным обойтись без традиционного обращения к божеству в начале произведения. В качестве божества-покровителя поэмы о природе Лукреций избрал Венеру, которую он прославляет с большим воодушевлением, как зиждительную силу мира; выбор этот тем более был уместен, что Венера являлась фамильным божеством адресата поэмы Меммия. Но немедленно же после этого обращения поэт возвещает об антирелигиозной установке своего произведения. Безобразно влачилась Жизнь людей на земле под религии тягостным гнетом,пока Эпикур не раскрыл всех тайн природы. Так в свою очередь днесь религия нашей пятою Попрана, нас же самих победа возносит до неба. Религия – источник не только заблуждений, но и всевозможных преступлений; она – мрак, «потемки души», которые должны быть рассеяны с помощью яркого света, возженного учением Эпикура. Лукреций последовательно развертывает механистическую картину мира, разработанную античной материалистической мыслью. С гордым пафосом познанной закономерности природы он устанавливает основной принцип исследования: Из ничего не творится ничто. Материя извечна и не разрушима. По естественным законам, без всякого участия богов, одни предметы сменяются другими в вечном обращении природы. Словом, не гибнет ничто, что как будто совсем погибает, Так как природа всегда порождает одно из другого И ничему не дает без смерти другого родиться. Бесконечное количество невидимых малых телец, атомов, и безграничное пустое пространство исчерпывают природу; никакой третьей сущности, помимо материи и пустоты, в природе нет. Во второй книге разъясняется, каким образом из вечного движения первичных тел, атомов, возникает многообразие мира и его постоянное обновление. Каждая вещь, доступная нашему восприятию, представляет собой сочетание разнородных атомов, но сочетания эти не вечны: вечны только первичные тела. Рождается и гибнет бесконечное количество миров, среди которых наша земля и наше небо составляют лишь единицу в бесчисленном множестве. И уже наблюдаются признаки постарения нашего мира, земля начинает истощаться: И уже пахарь-старик, головою качая, со вздохом Чаще и чаще глядит на бесплодность тяжелой работы. Если же с прошлым начнет настоящее сравнивать время, То постоянно тогда восхваляет родителей долю. И виноградарь, смотря на тщедушные, чахлые лозы, Век, злополучный, клянет и на время он сетует горько И беспрестанно ворчит, что народ, благочестия полный, В древности жизнь проводил беззаботно, довольствуясь малым, Хоть и земельный надел был в то время значительно меньше, Не понимая, что все дряхлеет и мало помалу, Жизни далеким путем истомленное, сходит в могилу. Излагая учение о множественности миров и их неизбежной гибели, Лукреций подчеркивает новизну этих мыслей по сравнению с общепринятыми представлениями. Действительно, для обыденного античного сознания и даже для ряда философских теорий небесные светила были высшими существами божественного порядка, и приравнивание их к смертным созданиям являлось революционной идеей. Но Лукрецяй, по- видимому, даже не сознает всей революционности этого учения, как удара по привычному антропоцентризму, по взгляду на человека, как на центр мироздания. Третья книга содержит учение о душе и духе. Лукреций различает «душу», как центр жизни, и «дух» («ум»), местопребывание сознания, но указывает на их теснейшую взаимосвязь. Античный материализм признает душу и дух реальностями и старается вскрыть их материальную природу как частей человеческого тела. Они рождаются вместе с нашим телом и вместе с ним умирают. Опровержение религиозных представлений о загробной жизни – чрезвычайно существенный момент для Лукреция, и поэт останавливается на нем с большой подробностью, как бы желая подавить ожидаемое сопротивление читателя огромным количеством разнообразных аргументов. В заключительной части третьей книги автор подходит к центральному пункту всего учения: если душа умирает вместе с телом и никаких ощущений после смерти уже не будет, то смерть не имеет к нам никакого отношения; пока мы живы, нет смерти, когда наступает смерть, нет нас. Страх перед смертью вызван грубыми суевериями, непониманием законов природы, неуменьем использовать жизнь и уйти от нее наподобие гостя, насытившегося пиршеством. Запас вещества, составляющего наше тело и душу, нужен для грядущих поколений, и сознание того, что на фоне вечной жизни природы отдельные предметы неизбежно являются преходящими, составляет первую предпосылку для достижения философской «безмятежности». Четвертая книга дает объяснение ощущений и восприятии, исходя из учения об атомах, которые отделяются от тел и проникают в наши органы чувств. В конце книги разбирается вопрос о любви. Эпикуреизм вполне последовательно осуждал бурную страсть, нарушающую покой души и создающую ложные представления о мнимых достоинствах любимой; Лукреций всецело следует учению своей школы, внося, однако, элемент острой горечи в изображение бесплодных томлений влюбленного. Пятая книга посвящена происхождению нашего мира. В полемике с теориями целесообразности мироздания подчеркиваются несовершенства, устраняющие мысль об участии сознательных божественных сил в сотворении мира. Переходя к процессу возникновения живых существ, Лукреций приписывает их создание богатству жизненных семян в молодой земле. Земля сотворила многочисленные породы животных, но далеко не все оказывались приспособленными к жизни и к продолжению рода. Последний раздел книги – история культуры. Человеческая культура молода и еще совершенствуется. Движущая сила ее развития – «нужда», потребность; человек учится искусствам у природы, используя при этом свои природные задатки. Так, естественные крики легли в основу языка: Все это людям нужда указала, и разум пытливый Этому их научил в движенья вперед постепенном. Лукреций рисует звероподобную жизнь «лесного племени землеродных людей» и наступивший затем рост материальной культуры, развитие общественных установлении – семьи, общины, царской власти, собственности, законов. Но отношение эпикурейца к культуре – двойственное. Не создавая себе никаких иллюзий об условиях жизни первобытных людей, он видит в культуре не один только «прогресс». Алчность, честолюбие, властолюбие, все это отрицательные стороны культуры. Если первобытные люди часто гибли от недостатка пищи, то мы гибнем теперь от излишнего ее изобилия; первобытные люди, бродя в одиночку, часто становились добычей диких зверей, Но не губила зато под знаменами тысяч народа Битва лишь за день одна. Величайшей ошибкой человечества является, наконец, религия. Она возникла под влиянием сновидений, ложно понятого наблюдения закономерностей природы и страха перед ее непонятными явлениями. Естественно-научное объяснение таких явлений, кажущихся непонятными и страшными, дается в шестой книге. Здесь идет речь о громе, молнии и других метеорологических процессах, о землетрясениях и извержениях вулканов, о действии магнита, о редких явлениях природы, наконец, о болезнях и эпидемиях; ярким описанием чумы в Афинах, основанным на сообщении Фукидида (ср. стр. 173), заканчивается текст поэмы. Изложение натурфилософии Эпикура доведено, по существу, до конца; не хватает только формального заключения, которого автор, по- видимому, не успел написать. Лукреций не был творцом тех идей, которые он с такой силой и страстностью запечатлел в своем произведении. Он только излагал учение Эпикура, в свою очередь переработавшего созданную Демокритом систему механистического материализма. Как все приверженцы Эпикура, он почти боготворил своего учителя, прославляя его во вступлениях к нескольким книгам своей поэмы. «Эпикур... есть величайший греческий просветитель, и ему подобает похвала Лукреция», замечает по этому поводу Маркс. [1] Но судьба литературного наследия великих античных материалистов сложилась таким образом, что от Демокрита не дошло ничего цельного, а от Эпикура – очень мало; единственное более или менее полное изложение эпикурейской физики сохранилось в поэме Лукреция, и она послужила важнейшим источником для освоения наследия античного материализма в новой науке и философии со времени Во3|рождения. Принцип ненарушимости законов природы, независимых от каких-либо божественных сил, устранение телеологических толкований, вечность и неразрушимость материи, атомистическая концепция, множественность миров, единство физического и психического, выживание приспособленного, принцип развития в истории культуры – все это лишь основные, наиболее, значительные моменты наследия античной мысли, получившие выражение в поэме «О природе». Но Лукреций ие только философ, он – поэт, «свежий, смелый, поэтический властитель мира», по выражению Маркса. [2] Характер темы требовал строгого и точного стиля философской аргументации. И, вместе с тем, произведение Лукреция отличается огромной силой поэтического изображения. Эта сила проявляется не только тогда, когда автору по ходу изложения нужны картины мощных явлений природы, но и в иллюстрациях, которыми он сопровождает отвлеченные положения. Так, движение атомов поясняется образом пылинок: Вот посмотри: всякий раз, когда солнечный свет проникает В наши жилища и мрак прорезает своими лучами, Множество маленьких тел в пустоте, ты увидишь, мелькая Мечутся взад и вперед в. лучистом сиянии света; Будто бы в вечной борьбе они бьются в сраженьях и битвах, В схватки бросаются вдруг по отрядам, не зная покоя, Или сходясь, или врозь беспрерывно опять разлетаясь. Можешь из этого ты уяснить себе, как неустанно Первоначала вещей в пустоте необъятной метутся. Механика бесконечно малых тел получает чувственную конкретность в образах видимого мира. А для того чтобы объяснить, почему совокупность движущихся атомов представляется нам находящейся в покое, Лукреций дает полные движения картины резвящихся стад или военных маневров, которые представляются, однако, отдаленному наблюдателю одним оплошным неподвижным пятном. Очень возможно, что те или иные положения античной атомистической физики сами возникли на основе подобных чувственных образов, но, с другой стороны, необходимость иллюстрировать отвлеченные принципы заставляет Лукреция по-новому глядеть на мир, подмечать детали и, устраняя привычные в античной поэзии мифологические ассоциации, давать природные явления в новом художественном синтезе. Весеннее опьянение природы и буря на море, движение облаков и порывы ветра, восход солнца и полет птиц, ярость диких зверей и Неутешная скорбь телки о потерянном детеныше, колыхание полога, натянутого над театральным помещением, и исступленные оргии жрецов Кибелы – все это привлекает внимание Лукреция, и для всего этого он находит яркие и свежие краски. Рядом с остротой поэтического зрения – сила темперамента и глубина чувства. Рассуждения Лукреция одушевлены горячей убежденностью в победе разума над суевериями и проникнуты ликующим пафосом. Картины бесконечных миров и вечного движения вещества создают атмосферу величественного подъема: ...разбегаются страхи души, расступаются стены Мира, и вижу я ход вещей в бесконечном пространстве. * * * Все это некий восторг поселяет в меня и священный Ужас. Уже античная критика отмечала «возвышенный» характер поэмы «О природе». Это ее основной, но не единственный тон. Для Лукреция, как и для многих других римских эпикурейцев конца республики, уход в «прочные светлые храмы, воздвигнутые учением мудрецов», был бегством из остро ощущаемого социального тупика. Мы найдем у него и горькую усмешку сатирика и скорбную, иногда болезненную чувствительность. Философ безмятежности обнаруживает склонность к тревожным, волнующим, даже мучительным образам и в конце шестой книги, описывая «афинскую чуму, дает потрясающее изображение человеческой немощи. Как писатель, Лукреций стоял в стороне от новых течений в римской поэзии. Архаист и поклонник Энния, он пишет в старинном стиле, с длинными фразами, не чуждаясь ни «гомеризмов» в эпитетах и сравнениях, ни древнеримских звуковых повторов. Архаизующий язык придаёт поэме известный характер торжественности. Поэтическое изложение эпикурейской физики было нелегким делом, и Лукреций нередко жалуется на «бедность родного языка», на отсутствие в нем необходимых терминов для выражения философских понятий. Несмотря на трудность содержания, художественные достоинства поэмы «О природе» обеспечили ей в античности полное признание. Поэты следующего поколения учились у Лукреция искусству сочетать художественное видение мира с философской содержательностью; его часто цитировали, изучали, составляли к нему комментарии. Даже христианские авторы, при всей своей враждебности к «безбожному» учению Эпикура, пользовались материалами Лукреция для полемики с античной религией и для естественнонаучных объяснений. Знакомство с Лукрецием не прерывалось до каролингских времен и обеспечило сохранность поэмы в рукописях IX в. В более позднее средневековье Лукреций был забыт и заново «открыт» лишь в XV в. Гуманистов он интересовал по преимуществу, как художник слова; антирелигиозная установка его вызывала многочисленные нарекания со стороны представителей церкви, и вплоть до XVIII в. изданиям поэмы предпосылалось предисловие, «апология», оправдывавшая печатание атеистического произведения его литературной ценностью. Однако уже с конца XVI в. развитие науки возобновило традицию античного материализма. Лукрецием увлекался Джордано Бруно, вновь выдвинувший учение о бесконечности вселенной и множественности миров. Еще более повысился интерес к содержанию поэмы Лукреция с возрождением атомизма в XVII в. (Бэкон, особенно Гассенди), а в эпоху материализма XVIII в. Лукреций сделался одним из любимейших античных авторов. 6. Александринизм в римской поэзии. Катулл С конца II в. поэзия утратила то ведущее значение, которое она имела в литературном движении предшествующего периода. Как в свое время в Греции, переход к философоко-реторической культуре ознаменован был на первых порах решительным преобладанием прозы, заменившей поэзию в ее важнейших идеологических функциях. После Луцилия долго не появлялось крупных поэтов. Старые стиховые жанры римской литературы, исторический эпос и драма, стали уделом эпигонов или ареной для стилистических упражнений аристократических любителей поэзии. Консервативный республиканизм поощрял это архаистическое направление, но оно не давало значительных плодов. Лукреций – единственный выдающийся талант среди архаистов. В противовес этому разложение республики приводило ко все большему сближению с мировоззрением и стилевыми формами эллинизма. Эллинистическая литература проникала в Рим и раньше, но главным образом в тех своих ответвлениях, которые теснее всего смыкались с классической литературой полисного периода (комедия, красноречие, диатриба и т. п.); теперь обнаруживается тяготение к александрийской поэзии. Аполитизм, обращенная к узкому кругу «ученость», уклон в сторону тематики частной жизни и личных чувств, культ формы, – все эти черты александрийского направления находят отныне в Риме восприимчивых ценителей. На латинском языке начинают появляться любовные эпиграммы и учено- мифологические поэмы, мимиамбы и идиллии, даже фигурные стихи. «Ученая» и «легкая» поэзия александрийского типа становятся достоянием римской литературы. Александринизм этот получает специфическую окраску в силу того обстоятельства, что для Рима это – период, когда субъективное «я» впервые становится поэтической темой. Рим не имел еще поэзии субъективных чувств. Традиционализм предшествующего периода не допускал сколько-нибудь значительного обособления личности (стр. 286) и литературного выражения чисто субъективных переживаний. Резкий и самостоятельный Луцилий уже нарушил этот запрет, но полное право литературного гражданства субъективная тема получает только в римском александринизме. Выступая впервые наружу в условиях далеко зашедшей распыленности античного общества в целом, и притом в обстановке напряженнейшего политического и идеологического кризиса, при утрате уважения к традиционным ценностям и отсутствии веры в будущее, субъективная тема подается с небывалой еще в античной литературе остротой, но по своему внутреннему содержанию личность оказывается чрезвычайно суженной, почти опустошенной. Расцвет римского александринизма относится к 50-м гг. I в., когда сторонники этого направления вступают в литературу сплоченным кружком. Поэт и грамматик Валерий Катон, идейный глава школы, затем поэт и оратор, «аттикист» Кальв, Цинна, Катулл – наиболее видные участники новой группировки, в состав которой входило большое количество молодых поэтов, в значительной части своей уроженцев северной Италии (так называемой «цизальпинокой Галлии»; стр. 285). Цицерон называет их «новыми поэтами» (poetae novi, или по-гречески neoteroi) и дает им однажды ироническую кличку «эвфорионовых певцов», по имени темного и «ученого» Эвфориона из Халкиды (стр. 229), которого римские александринисты ставили себе в качестве одного из образцов. В современной научной литературе принято называть «новую» школу «неотериками». Неотерики выступили с литературной программой, повторяющей принципы Каллимаха (стр. 215). Они отказались от больших форм, эпоса и драмы, и разрабатывали малые жанры – эпиллий, эпиграмму, элегию. Претендуя на «ученость», они выбирали вслед за александрийцами редкие мифы, малоизвестные варианты, насыщали свои произведения темными намеками, скрытыми цитатами и заимствованиями из других авторов; подобные цитаты рассматривались как литературный комплимент, как признание стилистического мастерства цитируемого писателя, но понять и оценить все это мог только весьма изощренный читатель, хорошо знакомый с обеими литературами, как греческой, так и римской. При выборе мифологических сюжетов неотерики отдавали предпочтение таким мифам, в трактовке которых можно было развернуть патетику и даже патологию любовной страсти. Эта тенденция сближает римских поэтов уже не столько с Каллимахом, сколько с позднейшими представителями александрийской поэзии (стр. 229). В Риме проживали в это время некоторые видные поздне- эллинистические поэты, как например Архий (в защиту которого Цицерон произнес одну из своих речей, стр. 336), не раз уже упоминавшийся эпикуреец Филодем, наконец Парфений (стр. 230), попавший в Рим пленником вовремя войны с Митридатом. С этими греческими писателями поддерживалась живая связь, и в частности Парфений был литературным учителем младшего поколения неотериков. Рядом с «учеными» произведениями они культивировали малые лирические формы, минутные излияния, которые именовались «пустячками» (nugae) и «забавами». Огромное значение придавалось как в легком, так и особенно в «ученом» стиле тщательной отделке формы. Неотерики стремились приблизить ритмико-синтаксическую структуру латинского стиха к эллинистическим нормам и обогатили римскую поэзию многими доселе неизвестными в ней стихотворными размерами. При такой требовательности к «ученому» содержанию и к формальной отделке подготовка литературного произведения отнимала много времени. Цинна работал над небольшой поэмой девять лет, приветствуя окончание этого труда, Катулл сулит ему вечную славу, между тем как наспех составленные объемистые исторические эпосы архаистов обречены, по мнению Катулла, на столь же быстрое забвение. Эпигонов Энния, составителей всевозможных «анналов», неотерики считали своими основными литературными противниками и повторяли насмешки Каллимаха над «пухлыми» произведениями киклического стиля; не щадили в этой полемике и самого Энния, к большому неудовольствию любителя старой римской поэзии Цицерона, который в целях самопрославления не раз сочинял исторические поэмы по эннианскому образцу. Неотерики нередко высказывали уверенность в том, что их произведения «переживут века»; в действительности эта судьба выпала на долю лишь одного из них, который и у современников признавался самым талантливым представителем школы. Это – Гай Валерий Катулл (родился в 80-х гг. I в., умер около 54 г.). Катулл был родом из Вероны. Та часть «цизальпинской Галлии», к которой принадлежала Верона, не входила еще в состав Италии и считалась «провинцией», но отец Катулла был состоятельный человек со связями в Риме, и сын получил доступ в знатное римское общество. К политическим вопросам молодой «провинциал» относился сначала совершенно равнодушно, проводя свое время среди разгульной молодежи и в общении с литературными кругами. Значительным событием его личной жизни была сопряженная с тяжелыми переживаниями любовь к женщине, которая фигурирует в его стихах под вымышленным именем «Лесбия». Согласно античному сообщению, под этим псевдонимом скрывается некая Клодия, и многочисленные детали позволяют отожествить героиню Катулла с одной из сестер трибуна-цезарьянца, по всей вероятности с той Клодией, которая известна из речей и писем Цицерона (стр. 337) и которую Цицерон характеризует как «всеобщую подружку» и как особу «не только знатную, но и общеизвестную». Образ жизни Катулла требовал больших расходов и, с целью поправить свое расшатавшееся имущественное положение, он присоединился в 57 г. к свите претора Меммия (быть может, адресата поэмы Лукреция), отправлявшегося наместником в Вифинию; поездка эта, во время которой Катулл посетил могилу своего умершего в Трое брата, доставила некоторый материал для поэзии, но не принесла поэту желанного обогащения. По возвращении в Рим (56 г.) Катулл, в числе других поэтов неотерического кружка, выступил с рядом стихотворений, направленных против Цезаря и его приспешников; принципиального характера антицезарьянство у Катулла не имело, и дело закончилось примирением с Цезарем (55/54 г.), всегда старавшимся привлекать талантливых людей на свою сторону. Вскоре после этого Катулл умер. Литературное наследие Катулла состоит из трех частей. Это, с одной стороны, большие произведения в «ученом» стиле, с другой, – мелкие стихотворения, «шутки», распадающиеся в свою очередь на две категории, близкие по содержанию, но отличные по стилю и метрической форме – на стихотворения, составленные в элегическом дистихе (эпиграммы, элегии), и так называемые «полиметры», т. е. стихотворения разнообразной метрической структуры. Преобладающее место среди «полиметров» занимает «одиннадцатисложник» (или «фалекиев стих»): Будем жить и любить, моя подруга! Рядом с ним встречаются и другие размеры, ямбы различной формы, сапфическая строфа и т. д. Дошедший до нас сборник произведений Катулла скомпонован таким образом, что начало его составляют «полиметры», а конец – эпиграммы; в центре помещены большие стихотворения. Автор придавал, конечно, наибольшее значение своим «ученым» произведениям, но его последующая слава была основана главным образом на стихотворениях малой формы. «Полиметры» Катулла отличаются резко выраженной субъективной окраской; внешний мир интересует поэта не сам по себе, а лишь как возбудитель субъективных эмоций, динамика которых и является лирической темой. Отвлеченно-мировоззренческие проблемы здесь отсутствуют, от древнеримского патриотизма не осталось и следа, политическая тематика принимает форму лично-заостренных нападок; лирическое стихотворение чаще всего подается как динамическая реакция на мелкое, даже мельчайшее событие бытового или биографического порядка, реальное или фиктивное, но якобы пережитое автором. Друг вернулся на родину: изумление от неожиданности, радость, предвкушение удовольствий встречи, ликованье! Собутыльник стащил плащ: отборная брань, требование возврата, угрозы расправой! Катулл даже несколько афиширует легкость сложения «стишков» и случайность поводов для их внезапного составления. Мерила объективных ценностей у него в значительной мере утеряны. Основное – это шумная вибрация чувств, физическая радость жизнеощущения. На обратном пути из Вифинии Катулл совершил самостоятельное путешествие; мы напрасно ждали бы «путевых впечатлений», объективации виденного, зато поэт изображает настроения отъезда и чувства при возвращении домой. Отъезд: Вот повеяло вновь теплом весенним. * * * Эй, Катулл! Покидай поля фригийцев! Кинь Никеи полуденные пашни! Мы к азийским летим столицам славным! О как сердце пьянит желанье странствий! Как торопятся ноги в путь веселый! и т. д. Возвратившись, Катулл обращается к родной местности: Как счастлив я, как весел, что тебя вижу! Вифинян и финийцев пустыри кинув, Возможно ли, твоим дышу опять миром. Как сладостно, тревоги и труды сбросив, Заботы позабывши, отдохнуть телом, Усталым от скитаний, и к родным ларам Вернуться и в постели задремать милой! Стихотворения не личного плана встречаются здесь сравнительно редко и за немногими исключениями имеют насмешливо-сатирический характер. В соответствии с античной лирической традицией «полиметры» Катулла почти всегда к кому-нибудь обращены, к друзьям или врагам, к любимой, к неодушевленному предмету, наконец к самому автору, к «Катуллу». Впрочем, обращение становится иногда уже голой формой, и стихи Катулла приближаются в этих случаях к «одинокой» лирике, свойственной поэзии Нового времени. Мелкие стихотворения в элегическом размере, эпиграммы и короткие элегии, выдержаны в более спокойных тонах. Наряду с личной лирикой здесь уже гораздо чаще встречаются описательно-сатирические зарисовки. Но и в изображении субъективных чувств заметно отличие от «полиметров»: там преобладали моментальные реакции в их непосредственном становлении, между'тем как в эпиграммах центр тяжести перенесен на длительные душевные состояния, которые поэт пассивно констатирует и о которых он может уже размышлять. Различения эти не имеют, однако, характера обязательных жанрообразующих законов: в отдельных случаях встречаются как эпиграммы со значительной динамической окраской, так и «полиметры» в более описательном стиле. Но и там и здесь Катулл остается остро субъективным поэтом с одинаковым кругом тем. Одна из важнейших тем – любовная; это в первую очередь стихи о любви к Лесбии. В сохранившемся сборнике они помещены вперемежку с другими стихотворениями, но по существу составляют законченный цикл. Псевдоним, избранный Катуллом для своей возлюбленной, должен напомнить о Сапфо (Lesbia – «лесбиянка»). И действительно, цикл как бы открывается переводом знаменитого в античности стихотворения Сапфо (стр. 84), в котором изображены симптомы любовного безумия. То, с чем Сапфо обращалась к выходящей замуж подруге, Катулл переносит на свои переживания при виде Лесбии; при этом он резче подчеркивает субъективные моменты и заканчивает резонирующей сентенцией: Праздность, друг Катулл, для тебя – отрава. Праздность – чувств в тебе пробуждает буйство. Праздность и царей и столиц счастливых Много сгубила. Сапфическая строфа, которую Катулл здесь воспроизводит, следуя оригиналу, использована им только еще один раз, в стихотворении, содержащем окончательный отказ от любви: Со своими пусть кобелями дружит, По три сотни их обнимает сразу, Никого душой не любя, но печень Каждому руша. Только о моей пусть любви забудет! По ее вине иссушилось сердце, Как степной цветок, проходящим плугом Тронутый на смерть. Эти два стихотворения как бы обрамляют цикл. Между ними – перипетии любви. Такие циклы, посвященные возлюбленной, нередко встречаются в эллинистической поэзии, но у Катулла другая бытовая обстановка и другое чувство. В греческих условиях возлюбленная поэта представляет собой в лучшем случае полупрофессиональную гетеру, женщину «вне официального общества». В Риме положение женщины всегда было более свободным, а с падением строгих семейных нравов, наступившим в конце республики (по крайней мере в высшем обществе), создается своего рода эмансипация чувств. Катулл влюблен в знатную даму, притом замужнюю, затем овдовевшую. [1] Его любовь стремится подняться над уровнем простого чувственного влечения, но для этого нового и неясного еще античному человеку чувства поэт не имеет подходящих слов и образов. Он говорит о «вечном союзе дружбы» (термин, заимствованный из сферы международных отношений), о том, что любил Лесбию «не как чернь подружку, а как отец любит детей и зятьев», пытается разграничить два вида любви, «любовь» (в традиционном античном смысле, т. е. чувственное влечение) и «благорасположение». При такой новизне жизнеощущения лирика Катулла оказывается свободной от многих традиционных штампов, и даже привычные мотивы любовной поэзии и фольклора приобретают свежее звучание и подаются в оригинальных сочетаниях. Характерно, что образ Лесбии дается только отдельными штрихами, не образующими целостного рисунка: поэт занят главным образом собой и своими чувствами. В быстром чередовании сентиментальности и иронии, пафоса и резонерства, вкрадчивости и задора развертываются стихотворения о воробье любимой, о смерти воробья, о жажде несчетных поцелуев; это – те произведения Катулла, которые пользовались особенной славой в древности и в Новое время и вызвали большое количество подражаний я переделок в «галантной лирике» Ренессанса и последующих веков. В дальнейшем шутливые тона сменяются более мрачными, и основным мотивом становится разлад чувств, презрение к той, которая не сумела достойным образом ответить на глубокую любовь, и неспособность подавить все более разгорающуюся страсть: Другом тебе я не буду, хоть стала б ты скромною снова, Но разлюбить не могу, будь хоть преступницей ты! Эпиграмма величиной в один дистих, непереводимая в своей сжатой выразительности и также получившая большой резонанс в мировой поэзии, резюмирует тему разлада чувств: «Я ненавижу и люблю. Ты спросишь, почему я так делаю. Не знаю, но чувствую, что так совершается, и исхожу в мучениях». Катулл тщетно ищет в себе душевных сил для того, чтобы превозмочь этот разлад, доводящий его до физического изнеможения; в старинной форме молитвы он обращается к богам с просьбой сжалиться над ним и в награду за чистоту его чувств дать ему возможность «стать здоровым». Ярко личный характер любовной лирики Катулла создает искушение рассматривать его стихи как «человеческие документы» и использовать их в психолого-биографичеоком плане. Такие попытки нередко делались в беллетристической форме; однако и исследователи тоже занимались восстановлением «романа» Катулла: комбинируя стихотворения с биографическими сведениями о предполагаемой героине – Клодии, устанавливали историю и хронологию любовных отношений Катулла и Клодии до и после путешествия в Вифинию и размещали стихотворения по отдельным этапам «романа» – от первых робких надежд и блаженства взаимной любви через ревность, размолвки и примирения к последующему душевному раздвоению и окончательному разрыву. Биографическая ценность подобных восстановлении остается все же весьма условной, тем более, что задача эта допускает, как показал опыт, различные решения. Вторая основная тема лирики Катулла – насмешка, резкая и беспощадная, всегда персонально заостренная против определенных лиц, на манер древних ямбографов; он сам называет свои насмешливые стихотворения «ямбами». Вполне остается он в традиции античной ямбографии и в смысле выбора объектов для осмеяния и поругания: воровство, разврат, нечистоплотность, физические недостатки и т. п., вот те качества, которые Катулл приписывает осмеиваемым им лицам. В этом же тоне выдержаны нападки на Цезаря и в особенности на одного из агентов Цезаря, Мамурру. При всей гиперболичности выразительных средств нападки эти не лишены были реального основания, и, по сообщению историка Светония, Цезарь сам признавал, что «на него наложено вечное клеймо стишками Валерия Катулла о Мамурре». Ряд стихотворений направлен против поэтов архаистического направления. С этой целью сочиняются забавные ситуации. Так, любимая будто бы дала обет во время размолвки, что в случае примирения принесет в жертву Венере стихи «негоднейшего поэта» (т. е., очевидно, самого Катулла); примирение наступило, и теперь в огонь могут смело отправиться... «Анналы» некоего Волузия. Насмешливая лирика Катулла нередко приближается к типу италийского фольклорного «поругания»; однажды он даже как бы воспроизводит самый обряд, призывая свои стихи «обступить» некую «распутницу» и бурно требовать от нее возвращения присвоенной тетрадки. К фольклорным формулам Катулл прибегает очень часто. Так, единственное в его сборнике «застольное» стихотворение, хорошо известное в русской литературе благодаря переводу Пушкина («Пьяной горечью Фалерна»), заканчивается в подлиннике двумя «заговорными» формулами: он «ссылает» воду, «пагубу вина», к постникам и «закрепляет» заговор указанием на то, что «здесь находится чистый Вакх». [2] В переводе Пушкина эти фольклорные черты смягчены или вовсе устранены, и стихотворение получило более «анакреонтический» характер. Как и следует ожидать от неотерика, Катулл чрезвычайно внимателен к форме. Полиметры стилизованы иначе, чем эпиграммы. Динамичность полиметров находит выражение в быстром темпе, с которым на протяжении немногих стихов нагнетаются вопросы, ответы, восклицания. Мысли связываются как бы нечаянно, неожиданными ассоциациями, которые создают впечатление непринужденной откровенности или бурного излияния чувств. Язык имеет интимно-фамильярную окраску: много элементов живой обыденной речи, провинциализмов, эмоциональных слов, ласкательных или непристойно-грубых. Аффективность тона повышается резкими красками, гиперболами, гротескными образами. В эпиграммах все эти моменты «непосредственного» стиля значительно ослаблены, и преобладает более логическая композиция с чрезвычайно искусным приспособлением движения мысли к ритмическому строю элегического дистиха. «Шутки» Катулла, при всей их кажущейся простоте, представляют собой результат серьезной работы над искусством малой формы. Но ни формальная виртуозность, ни новизна и свежесть чувства не должны заслонять того обстоятельства, что субъективная лирика {Катулла является продуктом полного мировоззренческого распада. Утратив уважение к идеологическим ценностям прошлого, Катулл не находит какого-либо нового средоточия жизни. Его субъективность лишена поэтому синтетической установки, распыляется в моментальных реакциях или уходит в безвольное самосозерцание. Катулл цепляется за дружбу, как одну из важнейших жизненных опор. Личное горе и личное разочарование – смерть брата, несчастная любовь, действительная или кажущаяся измена друзей – переживаются им с чрезвычайной болезненностью и вызывают приступы острого пессимизма. И когда Катулл в эти моменты отчаяния вдруг обращается с мольбой к богам, трактуя их как силы чисто морального порядка, мы улавливаем связи между душевной опустошенностью, созданной разложением полисного строя в Риме, и начинающими нарастать в этот период религиозно-этическими движениями. Более крупные произведения относятся по преимуществу к категории «ученой» поэзии, в первую очередь поэзии александрийского стиля. Так, Катулл переводит элегию Каллимаха «Локон Береники» (стр. 217). Как показал недавно найденный отрывок подлинника, перевод сделан с совершенно необычной для римской художественной практики точностью. Катулл старается полностью воспроизвести ритмико-синтаксическое движение оригинала, придать латинскому элегическому дистиху ту гибкость, которая свойственна была этому размеру в эллинистической поэзии. На темы Каллимаха написано и интересное стихотворение «А т тис». Оно переносит нас в атмосферу оргий Кибелы, тревоживших в те же годы поэтическое воображение Лукреция (стр.351). Возбужденная патетика и несколько высокопарная, «дифирамбическая» торжественность создают своеобразный «азианский» стиль в поэзии, поддерживаемый взволнованным «галлиамбическим» [3] размером. Контраст между исступленностью малоазийского культа и обычным эллинским жизнеощущением разработан на фоне противопоставления цивилизованной обстановки греческих общин и дикого горного пейзажа Фригии. Можно было бы поставить вопрос: не навеяны ли эти редкие в античной поэзии картины вифинским путешествием автора? Но нет никаких данных о времени составления поэмы. Самым значительным произведением Катулла в стиле высокого пафоса является, однако, эпиллий «Свадьба Пелея и Фетиды», составленный на основе ближе неизвестных нам эллинистических источников. Поэма, разумеется, «ученая», с изысканными мифологическими намеками, большим количеством собственных имен и неоднократными ссылками на мифологическую традицию, но Катулла «ученость» интересовала все же меньше, чем патетика. Повествовательная часть разрабатывается скупо, важнейшие сообщения либо вовсе опускаются, либо сообщаются мимоходом; основное внимание уделено изображению настроений, психологическим мотивировкам, описаниям, патетическим речам. Любопытна композиция поэмы. Начинается она с похода аргонавтов и построения корабля Арго. Оказывается, когда Арго (первый корабль) был опущен на воду, морские нимфы вынырнули на поверхность воды, чтобы посмотреть на чудо, и тогда Пелей влюбился в Фетиду. Поэт сразу переходит к описанию свадебное празднества. Среди свадебных подарков имеется пурпурный ковер, на котором изображена Ариадна, покинутая Фесеем на острове Наксосе и принятая Вакхом. Этим мотивируется введение длинного отступления (автор сам называет его «отступлением») об Ариадне, занимающего больше половины всего эпиллия. Характерное для эллинистической поэзии описание произведений изобразительного искусства, сопровождаемое психологическим истолкованием, является в свою очередь лишь обрамлением для изложения патетических или трогательных эпизодов мифа, в частности для истории любви Ариадны и Фесея. В центре отступления помещен негодующий монолог одинокой Ариадны, близкий по стилю к монологам трагедии и богатый эффектной реторикой. После отступления поэт возвращается к свадьбе. Опуская общераспространенные мотивы, вроде пресловутого «яблока раздора», он останавливает внимание на малоизвестных божественных фигурах, присутствующих в числе гостей. Новая вставка: богини судьбы возвещают в виде пророчества грядущее величие Ахилла, отпрыска брака Пелея и Фетиды. В заключение пессимистическая нотка: боги, посещавшие некогда празднества смертных, отвернулись теперь от запятнавших себя всевозможными преступлениями людей. «Рамочная» композиция, при которой внутрь одной темы вставляется другая, внутрь второй – третья и т. д., представляет собой один из любимых приемов эллинистической поэзии, с которым мы еще будем встречаться в римской литературе. Той же «рамочной» композиции Катулл придерживается и в большой элегии «ученого» стиля «К Аллию», где мотивы личного характера – дружеская услуга, любовь, смерть брата – сплетены с мифологическими сказаниями. Объединение личной любовной темы с любовно- мифологической, встречающееся уже у эллинистических писателей (стр. 214), подготовляет жанр любовной элегии, вскоре получившей широкое развитие в римской поэзии (стр. 402 сл.). Сочетание «ученого» стиля с приемами фольклорной песни мы находим у Катулла в эпиталамиях (свадебных гимнах). Один из этих эпиталамиев, составленный для реальной свадьбы, представляет собой лирическое сопровождение к римскому свадебному обряду в его последовательных этапах. Другой построен как «состязание» двух хоров, хора девушек, защищающих невесту, и хора юношей, стоящих на стороне жениха. Победа остается, конечно, за юношами. В этих стихотворениях заметно знакомство с Сапфо, классической поэтессой эпиталамиев. Второй эпиталамий интересен как один из первых опытов создания нового поэтического синтаксиса, перехода от длинных сложных предложений к коротким фразам, соединенным по принципу контраста или параллелизма, на манер Феокрита. Эта реформа, начатая Катуллом, получает затем завершение у Вергилия. Творчество Катулла и всего неотерического кружка стоит на пороге между архаической поэзией и «золотым веком» времени Августа. Принесенное неотериками обогащение мира чувств и их формальные достижения были восприняты «классической» римской литературой. Но сами неотерики, в том числе и Катулл, оказались заслоненными этой «классической» литературой. В I – II вв. н. э. стихотворения Катулла еще пользовались популярностью; «школьным» писателем он все же не стал, и поздняя античность мало знала его. Лишь счастливая случайность донесла до нас произведения этого замечательного поэта. В родном городе Катулла, Вероне, сохранился один экземпляр стихотворений знаменитого веронца,ив начале XIV в. этот экземпляр был найден среди старинного хлама. Интимная субъективная лирика Катулла, зачастую приближающаяся к лирике новой Европы, заняла с этого времени прочное место в наследии мировой литературы. Крупнейшие лирические поэты Европы отдавали дань внимания творчеству Катулла. Его любил и переводил Пушкин, а уже в советское время Ал. Блок посвятил несколько пылких страниц, истолкованию катулловского «Аттиса». |