нннн. Камера обскура (1931, опубл. 19321933) пятый русский роман
Скачать 0.8 Mb.
|
XXV Все было очаровательно, все было весело, – кроме ночевок в гостиницах. Кречмар был тягостно настойчив. Когда она пыталась отбояриться, ссылаясь на усталость, он, чуть не плача, говорил, что ни разу за день ее не поцеловал, просил позволения только поцеловать, – и постепенно добивался своего. Горн между тем был по соседству, она слышала иногда его шаги или посвистывание, – а Кречмар рычал от счастия, – и Горн это рычание мог слышать. Утром ехали дальше, – в чудесном, беззвучном автомобиле с внутренним управлением, шоссейная дорога, обсаженная яблонями, гладко подливала под передние шины, погода была великолепная, к вечеру стальные соты радиатора бывали битком набиты мертвыми пчелами и стрекозами. Горн действительно правил прекрасно: полулежа на очень низком сиденье с мягкой спинкой, он непринужденно и ласково орудовал рулем. Сзади, в окошечке, висела толстая Чипи и глядела на убегающий вспять север. Во Франции пошли вдоль дороги тополя, в гостиницах горничные не понимали Магду, и это ее раздражало. Весну было решено провести на Ривьере, затем – Швейцария или Итальянские озера. На предпоследней до Гиер остановке они очутились в прелестном городке Ружинар. Приехали туда на закате, над окрестными горами линяли лохматые розовые тучи, в кофейнях исподлобья сверкали огни, платаны бульвара были уже по- ночному сумрачны. Магда, как всегда к ночи, казалась усталой и сердитой, со дня отъезда, то есть за две недели (они ехали не торопясь, останавливаясь в живописных городках), она ни разу не побывала наедине с Горном, – это было мучительно, Горн, встречаясь с ней взглядом, грустно облизывался, как пес, привязанный хозяйкой у двери мясной. Поэтому, когда они въехали в Ружинар и Кречмар стал восхищаться силуэтами гор, небом, дрожащими сквозь платаны огнями, Магда на него огрызнулась. «Восторгайся, восторгайся», – произнесла она сквозь зубы, едва сдерживая слезы. Они подъехали к большой гостинице. Кречмар пошел справиться насчет комнат. «С ума сойду, если так будет продолжаться», – сказала Магда, стоя среди холла и не глядя на Горна. «Всыпь ему снотворного, – предложил Горн. – Я достану в аптеке». – «Пробовала, – ответила Магда злобно. – Не действует». Кречмар вернулся к ним, с виду несколько расстроенный. «Все полно, – сказал он, разводя руками. – Это очень досадно. Ты устала, моя маленькая». Магда, не разжимая зубов, двинулась к выходу. Они подъезжали к трем гостиницам, и нигде комнат не оказывалось. Магда была в таком состоянии, что Кречмар боялся на нее смотреть. Наконец, в пятой гостинице, им предложили войти в лифт – подняться и посмотреть. Смуглый мальчишка, поднимавший их, стоял к ним в профиль. «Смотрите, что за красота, какие ресницы», – сказал Горн, слегка подтолкнув Кречмара. «Перестаньте паясничать!» – вдруг воскликнула Магда. Номер с двуспальной постелью был вовсе неплохой, но Магда стала мелко стучать каблуком об пол, тихо и неприятно повторяя: «Я здесь не останусь, я здесь не останусь». – «Превосходная комната», – сказал Кречмар увещевающе. Мальчик вдруг открыл внутреннюю дверь, – там оказалась ванная, – вошел в нее, открыл другую дверь, – вот-те на: вторая спальня! Горн и Магда вдруг переглянулись. «Я не знаю, насколько вам это удобно, – общая ванная, – проговорил Кречмар. – Ведь Магда купается как утка». «Ничего, ничего, – засмеялся Горн. – Я как-нибудь с боку припеку». «Может быть, у вас все-таки найдется что-нибудь другое?» – обратился Кречмар к мальчику. Но тут поспешно вмешалась Магда. «Глупости, – сказала она, – глупости. Надоело бродить». Она подошла к окну, пока вносили чемоданы. Синева, огоньки, черные купы деревьев, звон кузнечиков… Но она ничего не видела и не слышала, – ее разбирало счастливое нетерпение. Наконец она осталась вдвоем с Кречмаром, он стал выкладывать умывальные принадлежности. «Я первая пойду в ванную», – сказала она, торопливо раздеваясь. «Ладно, – ответил он добродушно. – Я тут сперва побреюсь. Только поторопись – надо идти ужинать». В зеркале он видел, как мимо стремительно пролетали джампер, юбка, что-то светлое, еще что-то светлое, один чулок, другой… «Вот неряха», – сказал он, намыливая кадык. Он слышал, как закрылась дверь, как трахнула задвижка, как шумно потекла вода. «Нечего запираться, я все равно тебя купать не собираюсь», – крикнул он со смехом и принялся оттягивать четвертым пальцем щеку. За дверью вода продолжала литься. Она лилась громко и непрерывно. Кречмар тщательно водил бритвой по щеке. Лилась вода, – причем шум ее становился громче и громче. Внезапно Кречмар увидел в зеркало, что из- под двери ванной выползает струйка воды, – меж тем шум был теперь грозовой, торжествующий. «Что она в самом деле… потоп… – пробормотал он и подскочил к двери, постучал. – Магда, ты утонула? Сумасшедшая ты этакая!» Никакого ответа. «Магда! Магда!» – крикнул он, и снежинки засохшей мыльной пены запорхали вокруг его лица. Магда вышла из блаженного оцепенения, поцеловала напоследок Горна в ухо и бесшумно проскользнула в ванную: комнатка была полна пара и воды, она проворно закрыла краны. «Я заснула в ванне», – крикнула она жалобно через дверь. «Сумасшедшая, – повторил Кречмар. – Ты меня так напугала». Струйки на полу остановились. Кречмар вернулся к зеркалу и снова намылил лицо. Она явилась из ванной бодрая, сияющая и стала осыпаться тальком. Кречмар в свою очередь пошел купаться, – там было все очень мокро. Оттуда он постучал Горну. «Я вас не задержу, – сказал он через дверь. – Сейчас будет свободно». – «Валяйте, валяйте», – чрезвычайно весело ответил Горн. За ужином она была прелестно оживлена, они сидели на террасе, вокруг лампы колесили ночницы и падали на скатерть. «Мы останемся тут долго, долго, – сказала Магда. – Мне здесь страшно нравится». В действительности ей нравилось только одно: расположение комнат. XXVI Прошла неделя, вторая. Дни были безоблачные, – зной, цветы, иностранцы, великолепные прогулки. Магда была счастлива, Горн тихо улыбался. Она принимала ванну утром и вечером, но уже следила, чтобы не было потопа. Старый французский полковник за соседним столиком наливался бурой кровью, как только она появлялась, и не спускал с нее жадных глаз, – и был американец, знаменитый теннисист с лошадиным лицом и загорелыми руками, который предложил ей давать уроки на отдельной площадке. Но кто бы на нее ни глядел, кто бы с ней ни танцевал, Кречмар ревности не чувствовал, и, вспоминая Сольфи, он дивился, – в чем разница, почему тогда все нервило и тревожило его, а сейчас – уверенность, спокойствие? Он не замечал, что нет в ней теперь особого желания нравиться другим, искать чужих прикосновений и взглядов, – был только один человек, Горн, а Горн был тень Кречмара. Однажды, в майский день, они втроем отправились пешком за несколько верст от курорта, в горы. К концу дня Магда устала, и решено было вернуться в Ружинар дачным поездом. Для этого пришлось спуститься по крутым, каменистым тропинкам, Магда натерла ногу, Кречмар и Горн поочередно несли ее на руках. Пришли на станцию. Вечерело, на платформе было много туристов. Поезд был простецкий, мелковагонный, бескоридорный. Сели. Затем Кречмар рискнул выйти опять на платформу, чтобы выпить стакан пива. У буфета он столкнулся с господином, который торопливо платил. Они поглядели друг на друга. «Дитрих, голубчик! – воскликнул Кречмар. – Вот неожиданно!» Это был Дитрих фон Зегелькранц, беллетрист. «Ты один? – спросил Зегелькранц. – Без жены?» – «Да, без жены», – ответил Кречмар, слегка смутясь. «Поезд уходит», – сказал тот. «Я сейчас, – заторопился Кречмар, хватая стакан. – Ты садись… Вон там, второй вагон, я сейчас, первое отделение. Я сейчас. Эти монеты…» Зегелькранц побежал к поезду, – уже захлопывались дверцы. В отделении было жарко, темновато и довольно полно. Поезд двинулся. «Опоздал», – подумал Зегелькранц с удовлетворением. Восемь лет прошло с тех пор, как он видел Кречмара, и говорить, в общем, было с ним не о чем. Зегелькранц был очень одинок, любил свое одиночество и сейчас работал над новой вещью, – появление прежнего приятеля выходило некстати. Горн и Магда, высунувшись в окно, видели, как Кречмар энергично и неуклюже атаковал последний вагон и благополучно влез. Горн держал Магду за талию. «Молодожены, – вскользь подумал Зегелькранц. – Она – дочь винодела, у него – магазин готового платья в Ницце…» Молодожены сели, блаженно друг другу улыбаясь. Зегелькранц вынул из кармана черную записную книжку. «Ножка не болит?» – спросил Горн. «Что у меня может болеть, когда я с тобой, – томно проговорила Магда. – Когда я думаю, что сегодня вечером…» Горн сжал ей руку. Она вздохнула и, так как жара ее размаяла, положила голову ему на плечо, продолжая нежно ёжиться и говорить, – все равно французы в купэ не могли понять. У окна сидела толстая, усатая женщина в черном, рядом с ней мальчик, который все повторял: «Donne- moi une orange, un tout petit bout d’orange!» [5] – «Fiche-moi la paix» [6] , – отвечала мать. Он замолкал и потом начинал скулить сызнова. Двое молодых французов тихо обсуждали выгоды автомобильного дела, – у одного из них была сильнейшая зубная боль, щека была повязана, он издавал сосущий звук, перекашивая рот. А прямо против Магды сидел маленький лысый господин в очках, с черной записной книжкой в руке, – должно быть, провинциальный нотариус. В последнем вагоне сидел Кречмар и думал о Зегелькранце. Они учились вместе в университете, затем встречались реже, Дитрих говаривал, что когда-нибудь опишет его и Аннелизу, когда захочет выразить «музыкальную тишину молодого супружеского счастья». Восемь лет тому назад Дитрих был очень привлекательный с виду, тоненький человек, с русой, довольно пышной шевелюрой и мягкими усами, которые он душил из гранатового флакончика сразу после еды. Он был очень слаб, нервен и мнителен, страдал редкостными, но не опасными болезнями, вроде сенной лихорадки. Последние годы он безвыездно жил на юге Франции. Его имя было хорошо известно в литературных кругах, но книги его продавались туго. Он знавал лично покойного Марселя Пруста, подражал ему и некоторым другим новаторам, так что из-под его пера выходили странные, сложные, тягучие вещи. Это был наблюдательный, чудаковатый и не особенно счастливый человек. Минут через двадцать замелькали огни Ружинара. Поезд остановился. Кречмар поспешно покинул вагон. Ему было досадно, он смутно боялся недоразумения, следовало поскорее объяснить Дитриху. На платформе было много народу, и только у выхода он отыскал Магду и Горна. «Вы с Зегелькранцем познакомились?» – спросил он улыбаясь. «С кем?» – переспросила Магда. «Разве он к вам в отделение не попал? Ладный такой, изящный. Артистическая прическа, мой старый друг…» «Нет, – ответила Магда, – такого у нас не было». «Значит, он не туда сел, – сказал Кречмар. – Какая, однако, вышла путаница. Как ножка – лучше?» XXVII Утром он справился в немецком пансионе, но адреса Зегелькранца там не знали. «Жалко, – подумал Кречмар. – А впрочем, может быть, к лучшему, уж очень давно не виделись». Как-то, через несколько дней, он проснулся раньше обыкновенного, увидел сизо-голубой день в окне, еще дымчатый, но уже набухающий солнцем, мягко-зеленые склоны вдали, и ему захотелось выйти, долго ходить, взбираться по каменистым тропинкам, вдыхать запах тмина. Магда проснулась. «Еще так рано», – сказала она сонно. Он предложил быстрехонько одеться и, знаешь, вдвоем, вдвоем, на весь день… «Отправляйся один», – пробормотала она и повернулась на другой бок. «Ах ты, соня», – сказал с грустью Кречмар. Было, когда он вышел, часов семь утра, городок проснулся только наполовину. Проходя мимо вишневых садов и голубых дачек уже поднимавшейся в гору тропой, он увидел сквозь яркую зелень человека, поливавшего из лейки темными восьмерками песок перед крыльцом. «Дитрих, вот ты где», – крикнул Кречмар. Зегелькранц был без шляпы: как неожиданно, – лысина, загорелая лысина и воспаленные, мигающие глаза. «Мы ужасно глупо потеряли друг друга», – сказал Кречмар со смехом. «Но встретились опять», – ответил Зегелькранц, продолжая тихо поливать песок. «Ты… Ты всегда так рано встаешь, Дитрих?» «Бессонница. Я слишком много пишу. А ты куда? в горы?» «Пойдем, пойдем со мной, – сказал Кречмар. – И захвати что-нибудь почитать. Мне очень интересно, твой последний томик мне так понравился». «Ах, стоит ли, – сказал Зегелькранц, подумал, увидел мысленно рукопись, черные росинки букв, улыбающиеся страницы. – Впрочем, если хочешь. Я как раз последние дни расписался». Он пошел в комнату – прямо из сада, и вернулся с толстой клеенчатой тетрадкой. «Поведу тебя в очень зеленое, красивое место, – сказал он. – Там мы почитаем под журчание воды. Как поживает твоя жена, почему ты один разъезжаешь?» Кречмар прищурился и ответил: «У меня было много несчастий, Дитрих. С женой я порвал, а девочка моя умерла». Зегелькранцу стало неуютно: бедняга, стоит ли ему читать, он будет плохо слушать. Они шли вверх среди благовонных кустов. Затем их окружили сосенки, на стволах сидели сплюснутые цикады и трещали, трещали, пока то у одной, то у другой не кончался завод. «Обожаю эти места, – вздохнул Зегелькранц. – Тут так легко и так чисто. У меня тоже были несчастья. Но это теперь далеко. Мои книги, мое солнце, – что мне еще нужно?» «А я сейчас в самом, так сказать, водовороте жизни, – сказал Кречмар. – Ты, должно быть, помнишь, как я мирно и хорошо жил с женой. Ты даже говорил… – эх, да что вспоминать! Та, которую я теперь люблю, все собой заслонила. И вот, только в такие утра, как нынче, когда еще не жарко, у меня в голове ясно, я чувствую себя более или менее человеком». «Ложная тревога, – подумал Зегелькранц. – Он будет слушать». Они добрались до глубины рощицы, на вершине холма. Там, из железной трубки, била ледяная струйка воды, текла по мшистой выемке, над ней дрожали желтые и лиловые цветы. Кречмар лег навзничь и загляделся на синеву неба сквозь озаренные, тихо шевелящиеся верхушки сосен. «Правда, очаровательно? – спросил Дитрих, нацепляя очки. – Вот мы сейчас почитаем, потом спустимся в долину, оттуда – к развалинам, там снова – остановка и чтение. Потом закусим, – я знаю прелестную ферму. Потом дальше пойдем, и снова – отдых и чтение». «Ну, пожалуйста, я слушаю», – сказал Кречмар, глядя в небо и думая о том, что он мог бы рассказать Дитриху куда больше, чем писатель может выдумать. Зегелькранц кокетливо засмеялся: «Это не роман и не повесть, – сказал он. – Мне трудно определить… Тема такая: человек с повышенной впечатлительностью отправляется к дантисту. Вот, собственно говоря, и все». «Длинная вещь?» «Будет страниц триста, – я еще не кончил». «Ого», – сказал Кречмар. Зегелькранц нашел место в тетрадке и прочистил горло. «Я из середины, в начале нужно многое переделать. А вот это я писал вчера, и оно еще свежее и кажется мне очень хорошим, – но, конечно, завтра я буду жалеть, что тебе читал, – замечу тысячу промахов, недоразвитых мыслей…» Он опять кашлянул и принялся читать: «Герман замечал, что о чем бы он ни думал, о том ли, что у дантиста, к которому он идет, – седины и ухватки мастера, и, вероятно, художественное отношение к тем трагическим развалинам, освещенным ярко-пурпурным куполом человеческого нёба, к тем эмалевым эректеонам и парфенонам, которые он видит там, где профан нащупает лишь дырявый зуб; или о том, что в угловой кондитерской с бисерной занавеской вместо двери пухлая, но легкая, как слоеное тесто, продавщица (живущая в кисейно-белом аду, истыканном черными трупиками мух), которая ему улыбнулась вчера, изошла бы, вероятно, сбитыми сливками, ежели ее сжать в объятьях; или о том, наконец, что в „Пьяном Корабле“, строку из которого он вспомнил, увидев рекламу – слово „левиафан“ – на стене между мохнатыми стволами двух пальм, – все время слышится интонация парижского гавроша, – зубная боль неотлучно присутствует, являясь оболочкой всякой мысли, и что всякая мысль лежит в люльке боли, ползет с ней и живет в этой боли, с которой она столь же неразрывно срослась, как улитка со своей раковиной. Когда он устремлял все свое сознание на эту боль, стараясь убить нерв ультрафиолетовым лучом разума, он в продолжение нескольких секунд испытывал мнимое облегчение, но тотчас замечал, что он уже не орудует лучом, а думает об его действии, и таким образом уже отделен собственной мыслью от объекта ее, отчего боль торжественно и глухо продолжалась, ибо в ней именно было что-то длящееся, что-то от самой сущности времени, или, вернее, оно было связано со временем, как жужжание осенней мухи, или треск будильника, который Генриетта некогда не могла ни найти, ни остановить в кромешной темноте его студенческой комнаты. Поэтому Герман, размышляя о предметах, которые в иные минуты…» «Однако», – подумал Кречмар, и внимание его стало блуждать. Голос Зегелькранца был очень равномерен и слегка глуховат. Нарастали и проходили длинные предложения. Насколько Кречмар мог понять, Герман шел по бульвару к зубному врачу. Бульвар был бесконечный. Дело происходило в Ницце. Наконец Герман пришел, и тут повествование немного оживилось, Кречмар, впрочем, чувствовал, что врач будет прав, если Герману сделает больно. «В приемной, где Герман сел у плетеного столика, на котором лежали, свесив холодные плавники, мертвые белобрюхие журналы, и где на камине стояли золотые часы под стеклянным колпаком, в котором изогнутым прямоугольником отражалось окно, за которым было сейчас душное солнце, блеск Средиземного моря, шаги, шуршащие по гравию, – ждало уже шестеро людей. У окна, на плюшевом стуле, распространялась огромная женщина в усах с могучим бюстом, заставляющим думать о кормилицах великанов, исполинских младенцев, уже зубатых, быть может уже страдающих, как сейчас страдал Герман. Рядом с этой женщиной сидел, болтая ногами, мальчик, неожиданно щуплый и вовсе не рыжий, – он повторял плачущим голосом: „Дай мне апельсин, кусочек апельсина“, – и было чудовищно представить себе кислое, ледяное тело апельсина, попадающее на больной зуб. Поодаль двое смуглых молодых людей в ярких носках разговаривали о своих делах, у одного щека была повязана черным платком. Но больше всего заинтересовали Германа мужчина и девушка, которые вскоре после него явились, как бы проходя по темной почве его зубной боли, и сели в углу, на зеленый, коротко остриженный диванчик. Мужчина был худой, но плечистый, в отличном костюме из клетчатой шерстяной материи, с лицом бритым, бровастым, несколько обезьяньего склада, с большими, заостренными ушами и плотоядным ртом. Та, которую он сопровождал, молоденькая девица в белом джампере с открытыми до подмышек руками, вдоль которых шла пушистая тень загара, не задевшего, впрочем, нежной выемки внутри сгиба, где сквозь светлую кожу виднелись бирюзовые вены, сидела, сдвинув колени, и было что-то детское в том, что белая плиссированная юбка не доходит до колен, которые хрупкой своею круглотой и тесным телесным переливом шелка крайне мучительно привлекали взгляд. Вот она повернулась в профиль, – щека была с ямочкой, и словно приклеенный к виску каштановый серп волос метил загнутым острием в уголок продолговатого глаза. Судя по красочности ее лица и еще по тому, что каждое ее движение волновало воздух горячим дуновением крепких духов, Герман заключил, что она испанка, и в то же время с некоторым недоумением и даже ужасом невольно думал о том, что ее мягкий и яркий рот может как пасть разинуться, безропотно принимая в себя уже мутящееся зеркальце дантиста. Она вдруг заговорила, и немецкая речь в ее устах показалась сперва неожиданной, но почти тотчас Герман вспомнил танцовщицу, уроженку берлинского севера, красивую и вульгарную девчонку, с которой у него была недолгая связь лет десять тому назад. И несмотря на то, что эти двое были, по всей вероятности, из доброй бюргерской семьи, Герман почему-то почувствовал в них что-то от мюзик-холла или бара, смутную атмосферу сомнительных рассветов и прибыльных ночей. Но конечно, самое забавное было то, что им в голову не приходило, что Герман, сидящий от них в трех шагах и перелистывающий старый „Illustration“, со смирением и жадностью ловца человеческих душ вбирает каждое их слово, а в этих словах была интонация страстной влюбленности, глухое и напряженное рокотание, которое невозможно было сдержать или скрыть, как у иной певицы, со знаменитым на весь мир контральто, в голосе проскальзывают даже тогда, когда она говорит по телефону с модисткой, – драгоценные, смуглые ноты, и, вслушиваясь в их разговор, Герман старался понять, кто они – молодожены или беглецы-любовники, и никак не мог решить. Она говорила о том, как было упоительно, когда он недавно нес ее на руках по крутой тропинке, и о том, как трудно дожить до вечера, когда она пройдет к нему в номер, и тут следовало что-то очень, по- видимому, забавное, смысл коего Герман понять, однако, не мог, – что-то связанное с ванной и бегущей водой и грозящей, но легко устранимой опасностью. Герман слушал сквозь органную музыку зубной боли этот банальный любовный лепет и думал о том, что им не узнать никогда, как точно запечатлел их слова неприметный господин с флюсом, листающий журнал. Вдруг открылась дверь, из нее быстро вышел выпущенный из ада пациент, а на пороге встал, оглядывая собравшихся и медленно намечая пригласительный жест, высокий, страшно худой врач, с темными кругами у глаз, – сущий мементо мори. Герман ринулся к нему, хотя знал, что суется не в очередь, и несмотря на курики, покрики, мементо, раздавшиеся в приемной, проник в кабинет, где против окна стояло воскреслое, и которого, которые на блеск инструментов, почти на зубовные, любовные постучу-постуча из- за жужжащего, которые перед которыми малиновое нёбо, большое, энное и прежде того то же, что и то, и внизу, и на зу, и тараболь, это было ийственно —». Он еще читал долго, но уже читал зря, – скрежет и шум, шум удаляется, молчание, молчание, он кончил. «Ну, как тебе нравится, Бруно?» – сказал он, отцепив очки. Кречмар лежал на спине с закрытыми глазами. Зегелькранц мельком подумал: «Неужели я его усыпил?» – но в это мгновение Кречмар приподнялся. «Что с тобой, Бруно? Тебе плохо?» «Нет, – ответил Кречмар шепотом. – Это сейчас пройдет». «Выпей воды, – сказал Зегелькранц. – Она очень вкусная». «Ты с натуры?» – невнятно спросил Кречмар. «Что ты говоришь?» «Ты с натуры писал?» «Ах, это довольно сложно. Видишь ли, дантиста я взял, у которого был давным-давно. Но он был не дантист, а мозольный оператор. Но вот, например, в приемную я целиком поместил группу людей, которых специально для этого изучил, едучи в поезде. Да, я с ними ехал недавно в одном купэ и оттуда преспокойно пересадил их в рассказ, – причем заметь, – с абсолютной точностью, – точность важнее всего». «Когда это было – купэ?» «Что ты говоришь?» «Когда это было – что ты ехал?» «Не помню, на днях, кажется, когда мы с тобой встретились, – я тут часто разъезжаю. Эти двое чорт знает как миловали друг друга, – удивительно, что, когда иностранцы…» Он вдруг запнулся и, как это с ним не раз бывало, почувствовал, что происходит какое-то чудовищное недоразумение, и он так покраснел, что все затуманилось. «Ты их знаешь? – пробормотал он. – Бруно, постой, куда ты…» Он побежал за Кречмаром и хотел ему заглянуть в лицо. «Отстань, отстань», – шепотом сказал Кречмар. Зегелькранц отстал. Кречмар завернул по тропинке, его скрыли кусты. |