Кэтрин Энн Портер корабль дураков
Скачать 3.85 Mb.
|
Дженни, — блудная дочь; они нипочем не дадут ей об этом забыть, они не могут скрыть злость и досаду и понемножку злословят о ней между собою, чтобы оправдать свое отношение к ее, как они выражаются, «предательству». И уж конечно, их не проведешь, ни на минуту они не поверят этому вздору — будто она хочет рисовать, стать «художницей». Если молодая женщина из порядочной семьи покидает родной дом и родные края, причина тут одна: она намерена вести бесстыдную, безнравственную жизнь в таком месте, где ее родственники и весь круг знакомых не могут ни сдержать ее, ни наказать. Художница, как бы не так! Ну и малевала бы своими красками, сидя дома, на задворках! Все это и еще многое другое проносилось даже не в мыслях, а в кровеносных сосудах Дженни, а рука ее меж тем выводила на бумаге: «Дорогой брат (или сестра, или милый племянник, или милая тетя)… погода очень хорошая, становится прохладнее… я чувствую себя прекрасно… так приятно будет побывать в Париже… напишите, как вы живете… всегда ваша любящая…» Еще бы не ваша, еще бы не любящая, дорогая моя семейка, черт бы вас всех побрал! Она вкладывала в конверт последнее по счету письмо, когда появилась Эльза, только что из кино, — глаза еще мокры от слез, но оживлена и жаждет поговорить. Она села на край своей койки, начала вынимать шпильки. — Маме не понравилась моя новая прическа, — застенчиво сказала она. — По правде сказать, мне тоже, — ответила Дженни. — Прежняя вам больше идет. Фильмы на корабле показывали в первый раз, и Дженни предложила Дэвиду пойти посмотреть; он заявил, что не понимает, с какой стати нужно так по-дурацки убить вечер, а Дженни мигом возразила, что не понимает, можно ли убить вечер глупее, чем они делают это сейчас. Тем разговор и кончился, и они провели вечер врозь, Дженни — за писанием писем. А Эльза, как выяснилось, получила большое удовольствие. Фильмы показывали как раз такие, какие ей больше всего нравятся, в Мексике таких не увидишь — там больше все про каких-нибудь разбойников, которые скачут верхом по горам и поджигают ранчо; и скверные женщины всегда гоняются за мужчинами, и разные негодяи обманывают друг друга. Нет, здесь показали две совсем другие картины — немецкие, и такие милые. И пока Эльза готовилась ко сну, она подробно все вспомнила и пересказала. Одна картина была про красавицу дочку мельника, ее полюбили два богатых и знатных господина, отец и сын. Отца она отвергла, а он запретил сыну, которого она полюбила, жениться на ней. И устроен был злодейский заговор, два негодяя — слуги старого помещика — схватили девушку, когда она собирала цветы у мельничной запруды, и утащили в сторожку лесника, грубого человека, вдовца, у которого была дочь таких же лет, и насильно обвенчали, и все это делалось по приказу бессердечного старого помещика. — А где же был его сын? — спросила Дженни, наклеивая марки на конверты. — Он как раз уехал путешествовать, — объяснила Эльза. — Но дочь лесника придумала, как помочь бедняжке. Она сделала вид, что идет помогать новобрачной раздеться, а вместо того связала простыни и помогла той спуститься из окна ее комнаты, и новобрачная побежала через лес домой — ах, как было красиво, вершины деревьев освещала луна! — а злодей-лесник погнался за беглянкой, но на мельничной плотине он поскользнулся — не случайно, понимаете, это его Бог наказал, — и упал в воду и утонул. И как раз в это время возвращается молодой господин и все узнает — и дочь мельника, которая овдовела, оставшись невинной девушкой, достается ему! — А что произошло со старым помещиком? — спросила Дженни. — Он раскаялся и благословил их, — сказала Эльза. — Все кончается свадьбой в большой церкви, там много цветов и музыки, и потом все танцуют на деревенском лугу. Хорошо бы, почаще показывали такие картины… эта девушка такая хорошенькая, и молодой человек такой красивый, и они так счастливы вдвоем! — Да, это настоящий свадебный торт, глазури и сусальных голубков и роз на нем сколько душе угодно, — сказала Дженни. — Когда-нибудь и у вас будет такой торт. — Надеюсь, — вздохнула Эльза, но, как всегда, в ее голосе сквозило сомнение. — И вторая картина была тоже очень милая… Дженни потянулась за теплым шарфом, прикрыла им колени и уселась поудобней, дожидаясь, пока это кончится. — Было немножко трудно следить, очень уж там много всяких событий, но герой — молодой красивый эрцгерцог — хотел жениться только по любви и не пожелал из одного лишь сыновнего послушания обвенчаться с графиней фон Хогенбрехт, которой прежде в глаза не видал, а любящие родители уже совсем было сладили эту свадьбу, они ему хотели только добра, вы же знаете, родители всегда так, — неожиданно перебила себя Эльза, на минуту возвращаясь к обычному здравомыслию. — Ну и вот, несчастным старикам надо было только, чтоб сын был счастлив, и они как-то сговорились с родителями графини и решили устроить, чтобы молодые люди встретились переодетые и приняли друг друга за простолюдинов. Понимаете, графиня тоже очень романтичная и даже отказалась встретиться с эрцгерцогом, потому что она тоже хочет выйти замуж только по любви. Ну и вот, отец с матерью ей говорят, что пора ей немного узнать жизнь и научиться править в своем замке, и пускай она переоденется прачкой и в день большой стирки пойдет с другими служанками на реку. Но, конечно, ей не надо самой стирать, она только будет распоряжаться работой. А тем временем подстроили так, что эрцгерцог, переодетый лесничим, со своими людьми поехал на охоту в эти края. И вот он видит эту красивую девушку, а она видит его, и, конечно, они влюбились с первого взгляда, в этом вся соль! И молодой эрцгерцог говорит отцу с матерью, что он полюбил на всю жизнь и женится только на этой прачке и ни на ком другом. Ну, родители обоих, как было задумано, прибегают к разным хитростям и чинят влюбленным всякие препятствия, потому что им надо убедиться, что это настоящая большая любовь. А эрцгерцог и графиня каждый раз стараются улучить минуту и убегают переодетые и тайком встречаются в лесу. И так продолжалось много времени, а потом наконец все открылось; и тогда справляют пышную свадьбу в великолепном соборе, а потом в замке задают роскошный бал, и все слуги танцуют на лугу перед замком. Ох, вы подумаете, что я совсем дурочка, — вдруг сказала Эльза. — Нет, я уже знаю, что в жизни все по-другому, — я ничего такого не жду. А все-таки я не понимаю этих студентов с Кубы. Даже тот высокий, красивый, который хорошо поет — который мне нравится, помните? — ну вот, и он такой же, как все. В кино, во время любовных сцен и даже в самых грустных местах, они без конца насмехались, и свистели, и мяукали, просто ужасно себя вели, так что стюард попросил их быть потише. Тогда они все поднялись и вышли, и эта ссыльная графиня с ними, и она тоже смеялась над фильмом. Я не понимаю, почему люди такие черствые… оба фильма очень милые, в них столько прелестных сценок… — Беда в том, что эти студенты просто еще не родились на свет, каждый из них — просто дурной сон, приснившийся его родителям, — резко сказала Дженни. — Постарайтесь забыть об этом кубинце, Эльза. — Как же мне о нем забыть, если я каждый день его вижу? — не без досады возразила Эльза. — А про эту «кондесу» моя мама говорит, что она хоть и графиня, а все равно сомнительная особа, и чтобы я ни под каким видом не смела с ней разговаривать. Как же я стану разговаривать с женщиной старше меня, если она со мной первая не заговорит? Но я ужасно хотела бы знать, как может себя чувствовать женщина такого сорта! — Однако вы делаете успехи, — улыбнулась Дженни. — И придет же в голову… что бы сказала ваша мама? А теперь объясните-ка, такой был веселый вечер, такие хорошие фильмы — почему же вы после всего этого плакали? — Иногда я чувствую себя очень счастливой, а потом сразу очень несчастной, — просто призналась Эльза и утерла глаза: на них опять навернулись слезы. — Ну, если дело только в этом, тогда не страшно, — поспешно сказала Дженни. — Мне еще не хочется спать. Пойду пройдусь по палубе, погляжу на луну. Доброй ночи. — Доброй ночи, — уже спокойнее отозвалась Эльза. И после смятения, что наполняло ее долгий сумбурный день, погрузилась в блаженные сны. Фрау Шмитт слишком недавно стала вдовой, не успела привыкнуть к беззащитности и от недавних столкновений с миром мужского непостижимого своенравия как-то оробела. С удивлением она начала понимать, что у нее, в сущности, и не было никогда ни знакомых мужчин, кроме мужа, ни знакомых женщин — только жены приятелей ее мужа да старые девы учительницы, такие чуждые чисто женским тревогам, о которых ей хотелось бы поведать, словно они были существами какой-то другой породы. Много лет она почти ни с кем, кроме учеников младших классов, не встречалась иначе как в обществе мужа; если вдуматься, она всю свою замужнюю жизнь прожила в полном смысле слова рядом с ним. После войны здоровье у него стало такое, что порой он казался ей малым ребенком; порой, когда ему становилось лучше, он был ей как добрый, чуткий брат; и все равно она всегда чувствовала — у нее есть муж. Но как плохо он приготовил ее к тому, что она может остаться в жизни одна! Куда теперь податься, с кем поговорить, от кого ждать доброты и чуткости? И когда на носовой палубе появился доктор Шуман и одиноко стал у перил, фрау Шмитт почудилось, что само небо вняло ее молитве. Она подошла к нему ближе, насколько это допускали приличия, стараясь не показаться навязчивой: хоть минуту побыть бы рядом с этим человеком, один вид его утешает и обнадеживает, он кажется воплощением всего, что есть на свете правильного, хорошего и добропорядочного… Он стоял к ней в профиль, и можно было восхищаться благородным дуэльным шрамом, рассекающим его левую щеку. У мужа шрам был не менее внушительный, и она всю жизнь им гордилась. Этот шрам напоминал ей о некоторых утешительных истинах: что семья мужа занимала в обществе более высокое положение, чем ее семья, а сам он благодаря своим студенческим дуэлям поднялся еще выше; и вообще он мог жениться куда выгодней, найти богатую невесту. И однако он выбрал ее, хотя приданое за ней давали пустячное, а братья ее никогда не дрались на рапирах; и он сам говорил ей, что ни разу не пожалел о своем выборе, а она всегда была ему за это благодарна. Лицо доктора Шумана шрам украшал наивыгоднейшим образом, свидетельствуя о благородном духе: ведь если студент дрогнет, чуть-чуть отвернется или наклонит голову, рапира противника рассечет ему скулу, а то и лоб (она видела множество таких шрамов) — и это для него позор, разве что тут виновата неловкость противника, но нельзя же всю жизнь ходить и объяснять, что дрался с несмелым фехтовальщиком! Фрау Шмитт уже немного надоело слушать, как хвастает своим мужем фрау Риттерсдорф: вот кто был завзятый дуэлянт, всегда бросал вызов первым, всегда выходил победителем, на левой щеке четыре шрама чуть не вплотную друг к другу, и каждый — прелесть, не какие-нибудь там царапины! Ну, пожалуй, фрау Риттерсдорф несколько преувеличивает. И потом, одного хорошего шрама в подходящем месте вполне достаточно — ведь, в конце-то концов, зачем он нужен? Затем, что эта живая зарубцевавшаяся плоть — символ, своего рода медаль за храбрость. Однажды достигнув такой награды, благородный человек может посвятить себя другим делам и занятиям. Исполненная робкого благоговения, фрау Шмитт потихоньку подобралась поближе к доктору, он обернулся к ней со своей серьезной улыбкой, которая так ее восхищала, и уже хотел заговорить, как вдруг вечернюю тишину нарушили хриплые голоса, хором распевающие «Кукарачу». Из салона, окруженная своей нелепой свитой, выплыла condesa в свободном, ниспадающем складками белом платье и зеленых туфельках, помахала доктору пальчиками, одарила его чарующей улыбкой и стремительно прошла мимо, юбки ее развевались, а студенты шли за нею, приплясывая румбу, и орали свою песню. Замыкал шествие жилистый малый в фиолетовых широченных брюках, похожих на подоткнутую юбку; немного приотстав, он дурашливо подскакивал и, передразнивая графиню, пищал тоненьким жалобным голоском: «Ах ты, молодость моя, жаль, с тобой рассталась я!» У него даже хватило нахальства откровенно подмигнуть растерявшейся фрау Шмитт. Та просто глазам своим не поверила и в смятении обернулась к доктору. — Да что же это? — ахнула она. Доктор Шуман придвинулся ближе, теперь они стояли совсем рядом и смотрели на студентов, на их судорожную походку и обезьяньи ужимки, на бесстыдные жесты, которыми те провожали быструю грациозную фигурку. Как же condesa, которая словно бы так чутка ко всему, что творится в ней самой и вокруг, может хотя бы минуту терпеть подобную наглость? Доктор Шуман подавил тяжелый вздох, снова обратил взгляд на океан и печально сказал соседке: — Просто невероятно, до чего доходит злонравие молодежи. Мы слышим немало упреков людям пожилым — не так ли? — и тут многое справедливо: под старость мы становимся ленивыми, себялюбивыми, самодовольными, легко впадаем в отчаяние… — Ну, только не в отчаяние, дорогой доктор Шуман, — неловко запротестовала фрау Шмитт. — Именно в отчаяние, — решительно повторил доктор. — Но куда хуже пороки молодости. Мы, старшие, грешим — и сознаем это, и хотя бы некоторые из нас горько раскаиваются всеми силами стараются загладить свои грехи. А эти, — он кивнул в сторону студентов, — эти грешат и даже не понимают, что грешат, или же понимают — и упиваются этим. Они бесстыдны, жестоки и заносчивы… они любят самих себя с пылом, какого старость не знает… или, может быть, старики этот пыл уже растратили, — вдруг прибавил он не без юмора. — Но все равно, эти юнцы грешат с утра до ночи против всего на свете, от сердца человеческого и до Святого Духа, а потом, устав грешить, засыпают крепким сном невинного младенца. Смотрите, такое грубое презрение и насмешка, такое жестокое, бессмысленное издевательство над благородной женщиной, а ведь она страдает, и ничего плохого она им не сделала! — Как странно, доктор, — кротко, простодушно удивилась фрау Шмитт, — я еще не слыхала, чтобы вы говорили так сурово! — Да, я суров, — спокойно ответил доктор Шуман. — Я — глас укоризны, вопиющий в пустыне, вернее, над водами океана! Хотел бы я, чтобы слова мои обратились в камни — я забросал бы ими этих дикарей и разбил бы их тупые головы. — Или их сердца, — сказала фрау Шмитт. — У них нет сердца, — возразил доктор. Фрау Шмитт промолчала, такие глубины чувств и мыслей были ей недоступны, и однако ее влекло к этим глубинам. Удрученно следила она за взглядом доктора, он провожал глазами графиню, пока та не скрылась за поворотом на корме; то, что увидела фрау Шмитт в его взгляде, она поняла по-своему, простодушно истолковала на свой лад. Какая жалость, такой хороший человек — и влюбился в подобную женщину! Да еще в его годы, и притом он женат, и вообще… Просто ужасно, и ведь такие случаи не редкость. Ее вера в доктора Шумана поколебалась, едва не рухнула, устояла все же, но былой ореол померк навсегда. Чувство было такое, словно ей нанесли новую рану, опять оставили в стороне, жизнь так и пройдет мимо. Нет, ей теперь хочется только одного — прочитать молитвы, вверить себя Божьей воле, и уснуть, и обо всем забыть. В этом мире ее уже не ждет ничего хорошего и отрадного. Минуту она стояла как громом пораженная, потом пробормотала на прощанье какие-то вежливые слова и пошла прочь. Доктор Шуман, сам себе удивляясь, поразмыслил над своими словами и пожалел, что ему изменило чувство меры: все это было сказано не к месту и не ко времени, с излишним жаром и совсем неподходящему слушателю… да уж, лучше бы совсем ничего этого не говорить, чувство, которым продиктованы были эти слова, само по себе сомнительно… Он мысленно прочитал короткую покаянную молитву, откинулся в ближайшем шезлонге и закрыл глаза. На слабо освещенной палубе в эти минуты никого не было, все стихло, слышался лишь убаюкивающий плеск волн. Не так давно доктор тешил себя надеждой подрядиться судовым врачом еще на один рейс, а теперь, в миг внезапного озарения, понял: это плаванье для него последнее. И оттого, что внезапно ему открылся верный конец путешествия, которое, по неведомой причине, оказалось до странности мучительным, на душе у доктора Шумана полегчало, и он мирно заснул. Когда он открыл глаза, рядом, в шезлонге по правую руку от него, непринужденно откинулась condesa — ее, видно, ничуть не клонило ко сну; в задумчивости, которая очень ей шла, она смотрела на темнеющие волны, будто ждала, что сейчас поднимется занавес и начнется некий спектакль. От изумления доктор Шуман начал даже немного заикаться: — Ч-что вы сделали с этими ужасными молодыми людьми? — Да, правда, они иногда бывают скучноваты, — спокойно отозвалась condesa. — Им надоело проказничать, и они пошли играть в кости. А вы так сладко спали, просто на зависть. Как вам это удается? Доктор Шуман выпрямился в кресле, сон освежил его и вернул силы. — Очень просто: у меня совесть чиста, — сказал он почти весело. — Очень просто, — повторила condesa. — Ну, конечно, вы — такой человек, что не могли бы жить с нечистой совестью. — Бывает и похуже, — с нажимом сказал доктор, чувствуя, что надо строже держаться с этой сумасбродной особой, как-никак она — его пациентка. — Скажите-ка, а ваша совесть сейчас ни в чем вас не упрекает? — В вопросах совести я не разбираюсь, — сказала condesa. — Зато у меня есть чувство чести, самая малость, но, пожалуй, оно играет ту же роль… хотя бы изредка! Вот я дала вам слово — и пока что держу его, разве вы не видите? Только мне от этого мало радости, я мучаюсь, терзаюсь, меня жжет как крапивой, а почему? Все ради вас, я уже вам говорила; чего же вы еще требуете? — Я этого совсем не требовал, — возразил доктор Шуман. — Этого я меньше всего хотел. Никогда бы у меня не хватило дерзости мечтать о чем-либо подобном. — Знаю, — почти с нежностью сказала condesa. — Но мне необходимо хоть что-то от бессонницы. У меня нет больше сил не спать. — Постарайтесь еще немного обойтись без наркотиков, — сказал доктор. — Даю слово, когда надо будет, я вам помогу. — Ненавижу мученичество во всех его проявлениях, — сказала condesa. — Мне оно совсем не к лицу. И я не могу быть героиней, это мне еще ненавистнее. А между тем, не угодно ли — я |