Главная страница
Навигация по странице:

  • — Я Шкуро. Генерал Шкуро. Помните

  • Много крови зря пролил этот маленький человек. И какой крови! Понял ли он это хоть теперь

  • Вертинский Александр. Дорогой длинною... - royallib.com. От составителя


    Скачать 0.66 Mb.
    НазваниеОт составителя
    Дата17.01.2022
    Размер0.66 Mb.
    Формат файлаrtf
    Имя файлаВертинский Александр. Дорогой длинною... - royallib.com.rtf
    ТипСборник
    #333795
    страница16 из 20
    1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20

    — Как вы думаете, Саша, вернёмся мы когда‑нибудь на родину?

    Получив уже два раза отказ на мои просьбы о возвращении, я уже не верил. Но мне не хотелось её огорчать.

    — Если заслужим, — сказал я.

    Мы помолчали.

    — Мне бы только в театр! — сказала она. — В наш театр!.. Хоть костюмершей. Хоть кассиршей.

    — А мне бы хоть капельдинером, — попробовал пошутить Владимиров.

    Никто не улыбнулся.

    Гасли свечи. Оркестр прятал инструменты. Рояль накрывали, как покойника, чем‑то чёрным.

    Было невыразимо грустно. Я поцеловал ей руку, и мы расстались.

    На парижском балетном горизонте самой интересной фигурой был, конечно, Сергей Лифарь. Его постановки в «Гранд Опера», где он был балетмейстером, — привлекали самую лучшую публику. На этих спектаклях можно было видеть весь цвет французской культуры. Лифарю удалось сгруппировать вокруг себя всю самую способную молодёжь. Он занимался с молодыми по шесть—восемь часов в день и в результате создал французский балет.

    Работа Лифаря была высоко оценена правительством: он получил французское подданство и считался на государственной службе. Если не ошибаюсь. У него был даже орден Почётного легиона, как у Шаляпина. Его триумфальные гастроли по Европе часто субсидировались государством.

    Лифарь был стройный и смуглый, с большой примесью цыганской крови — «Цыганёнок», как мы его называли. Меня познакомил с ним Иван Мозжухин, и мы встречались довольно часто. Он был начитан, образован. Зарабатывая огромные деньги, он тратил их на покупку материалов о Пушкине, ещё не опубликованных в печати, его писем, стихотворений, рисунков. Эти реликвии он скупал у русской артистократии, иногда за очень большие деньги. Его коллекция представляла, видимо, большую ценность.

    — Все это потом подарю родине! — говорил он, показывая нам драгоценные рукописи.

    Своим триумфом в других странах русский балет во многом обязан Дягилеву. Лифарь написал книгу «20 лет с Дягилевым», в которой шаг за шагом показал творческий путь этого интересного и смелого новатора. Книга была иллюстрирована рисунками лучших художников.

    Лифарь любил искусство и бережно относился ко всему, что с ним связано. На хорошие и редкие книги не жалел никаких денег. Он был, пожалуй, ярче Фокина, даже ярче Нижинского.

    В частной жизни он был интересным собеседником, весёлым партнёром в компании, прекрасно играл на гитаре, знал очень старые, уже забытые цыганские песни и мастерски пел их, ещё держа в памяти те самые, особые староцыганские аккорды, которыми аккомпанировали когда‑то Варе Паниной её братья. Твёрдо помнил все цыганские династии и точно разбирался в них. Имена всех этих Поляковых, Садовских, Масальских, Давыдовых он знал наизусть.

    Однажды на парадном спектакле в парижской «Гранд Опера» он отказался танцевать, потому что не поставили декорации, которые ему были нужны. На спектакле присутствовал президент республики, весь интерес был сосредоточен на выступлении Лифаря. Директор театра, торопясь начать спектакль, предложил танцевать в сукнах. Лифарь категорически отказался. Тогда директор объявил об этом со сцены. Получился скандал. Лифарю грозила отставка. На другой день его вызвали к президенту.

    — Почему вы отказались выступать? — спросил президент.

    — Я слишком люблю и ценю своё искусство, чтобы унижать его такими халтурными выступлениями, на которые меня толкали.

    — Но ваше выступление стояло в программе. На спектакле присутствовал весь дипломатический корпус. В какое положение вы поставили дирекцию?!

    — Я готов понести за это любое наказание, — упрямо отвечал Лифарь и протянул президенту прошение об отставке.

    — Что же вы намерены делать, если я приму ваше прошение? — спросил президент.

    — Я буду работать шофёром такси!

    Президент улыбнулся. Прошение не было принято, а директору «Гранд Опера» объявлен выговор.

    Незабываемые вечера проводили мы с Иваном Мозжухиным в обществе Лифаря. Иногда с нами объединялся Федор Иванович Шаляпин, и тогда наши дружеские беседы тянулись до утра — не было сил расстаться. Как пел и плясал по-цыгански Лифарь! Как рассказывал Шаляпин! Как смешил Иван Мозжухин, показывая немое кино и вспоминая всякие уморительные эпизоды!

    Мозжухин приехал в Париж с труппой Ермольева из Ялты, где снимался во время гражданской войны, и сразу занял видное положение в фильмовом мире. В то время у французов кинематография была развита очень слабо, крупных артистических величин не было. Ермольев же работал с братьями Пате, и его знали в Париже. Поэтому всю свою труппу, вывезенную из России, Ермольев влил в производство Пате. Русские актёры понравились. Французы сразу полюбили Мозжухина. За несколько лет он достиг необычайного успеха. Картины с участием Мозжухина делали полные сборы.

    Наша встреча с ним в Париже была очень дружеской. Мы искренне обрадовались друг другу и уже почти не расставались на протяжении целого ряда лет.

    Благодаря Мозжухину я невольно втянулся в фильмовые круги Парижа. Все свободное от концертов время я снимался для кино вместе с ним то в Париже, то в Ницце, то в Берлине…

    Однажды в Ницце ко мне подошёл во время работы невысокого роста человек, одетый в турецкий костюм и чалму (снималась картина «1001 ночь»).

    — Узнаете меня? — спросил он.

    Если бы это был даже мой родной брат, то, конечно, в таком наряде и гриме я бы все равно его не узнал.

    — Нет, простите.


    — Я Шкуро. Генерал Шкуро. Помните?

    В одну секунду в памяти вспыхнул вечер.

    Екатеринодар. Белые армии отступают к Крыму. Концерт. Один из последних концертов на родине. Он уже окончен. Я разгримировываюсь, сидя перед зеркалом. В дверях уборной появляются два офицера в белых черкесках.

    — Его превосходительство генерал Шкуро просит вас пожаловать к нему откушать после концерта!

    Отказываться нельзя.

    Я прошу обождать. Ночь. У подъезда штабная машина. Через пять минут я вхожу в освещённый зал.

    За большими накрытыми столами — офицеры его сотни. Трубачи играют встречу. Из‑за стола подымается невысокий человек с красным лицом и серыми глазами.

    — Господа офицеры! Внимание! Александр Вертинский!

    Аплодисменты встречают меня. Меня сажают за его стол.

    Начинается разговор… О песнях, о красных, о белых…

    Какая даль! Какое прошлое! Я вспомнил, как «гуляла» его конница в «золотом степу».


    Много крови зря пролил этот маленький человек. И какой крови! Понял ли он это хоть теперь?

    Экзотический грим восточного вельможи скрывал выражение моего лица.

    — Надо уметь проигрывать тоже!.. — точно оправдываясь, протянул он, глядя куда‑то в пространство.

    Свисток режиссёра прервал наш разговор. Я резко повернулся и пошёл на «плато». Белым мёртвым светом вспыхнули осветительные лампы, почти невидные при свете солнца… Смуглые рабы уже несли меня на носилках.

    «Из премьеров — в статисты! — подумал я. — Из грозных генералов — в бутафорские солдатики кино!.. Воистину — судьба играет человеком».

    Его тоже позвали. Он быстро шёл к своей лошади, на ходу затягивая кушак. Всадники строились в ряды…

    Я до сих пор не знаю, любил ли Мозжухин своё искусство.

    Во всяком случае, он тяготился съёмками, и даже на премьеру собственного фильма его нельзя было уговорить пойти. Зато во всем остальном он был живой и любознательный человек. От философских теорий до крестословиц — его интересовало все. Необычайно общительный, большой «шармер», весёлый и остроумный, он покорял всех. Мозжухин был широк, щедр, очень гостеприимен, радушен и даже расточителен. Он как бы не замечал денег. Целые банды приятелей и посторонних людей жили и кутили за его счёт. В частых кутежах он платил за всех. Деньги уходили, но приходили новые. Жил он большей частью в отелях, и, когда у него собирались приятели и из магазинов присылали закуски и вина, ножа или вилки, например, у него никогда не было. Сардины вытаскивали из коробки крючком для застегивания ботинок, а салат накладывали рожком от тех же ботинок. Вино и коньяк пили из стакана для полоскания зубов. Ели прямо с бумаги, а купить хоть одну тарелку, нож и вилку ему не приходило в голову. Он был настоящей и неисправимой богемой, и никакие мои советы и уговоры на него не действовали.

    Иван буквально сжигал свою жизнь, точно предчувствуя ев кратковременность. Вино, женщины и друзья — это главное, что его интересовало. Потом книги. Он никого не любил. Может быть, только меня немного, и то очень по-своему. У нас было много общего в характере, и в то же время мы были совершенно различны.

    — Ты мой самый дорогой, самый любимый враг! — полушутя-полусерьёзно говорил он.

    Из Парижа Мозжухин попал в Америку. В Голливуде, где скупали знаменитостей Европы, как товар, им занимались мало. Американцам важно было снять с фильмового рынка звезду, чтобы пустить свои картины. Так они забрали всех лучших актёров Европы и сознательно портили их, проваливая у публики. Попав в Голливуд, актёры незаметно сходили на нет. Рынок заполняли только американские звезды.

    Когда Иван приехал в Голливуд, его выпустили в двух-трёх неудачных картинах. Американская публика невзлюбила его. Он вернулся в Европу. Здесь он ещё играл несколько лет то во Франции, то в Германии. Но карьера его уже шла к закату.

    Звуковое кино окончательно убило Мозжухина. Он не знал ни одного языка. Несколько попыток сыграть в звуковых фильмах не увенчались успехом, да кроме того от слишком широкой жизни на лице его появились следы, скрыть которые не мог уже никакой грим. Он старел. К говорящему кино он пылал ненавистью. Я расстался с ним в 1934 году, уехав в концертное турне по Америке. Расстались мы холодно, поссорившись из‑за пустяка. Больше я его не видел.

    Я был в Шанхае, когда пришло сильно запоздалое известие о том, что у Мозжухина скоротечная чахотка, что он лежит в бесплатной больнице — без сил, без средств, без друзей… я собрал всех своих товарищей — шанхайских актёров, и мы устроили в «Аркадии» вечер, чтобы собрать Мозжухину деньги на лечение и переслать их в Париж. Шанхайская публика тепло отозвалась на мой призыв. Зал «Аркадии» был переполнен. В разгар бала, в час ночи, из редакции газеты нам сообщили, что Мозжухин скончался.

    Продолжать программу я уже не мог. Меня душили слезы…

    Умирал Иван в Нейи, в Париже. Ни одного из его бесчисленных друзей и поклонников не было возле него. Пришли на похороны только цыгане, бродячие русские цыгане, певшие на Монпарнасе.

    С Фёдором Ивановичем Шаляпиным я не был лично знаком в России. Это понятно. Во времена его блистательного расцвета я был ещё юношей, а когда стал актёром, то встретиться не пришлось. Да кроме того, все моё пребывание на российской сцене продолжалось меньше трёх лет.

    В 1920 году я был уже за границей, где и проходила моя дальнейшая театральная карьера. В 1927 году я приехал в Париж. Была весна. На бульварах цвели каштаны, на Пляс-де-ля-Конкорд серебряными струями били фонтаны. Бойкие и весёлые цветочницы предлагали букетики пармских фиалок. Огромные толпы фланирующих парижан заполняли тротуары и террасы кафе. Гирлянды уличных фонарей только что вспыхнули бледновато-голубым светом. Сиреневатое облако газолинового угара и острый запах духов стояли в воздухе.

    Каждая страна имеет свой особый запах, который вы ощущаете сразу при въезде в неё. Англия, например, пахнет дымом, каменным углём и лавандой, Америка — газолином и жжёной резиной, Германия — сигарами и пивом, Испания — чесноком и розами, Япония — копчёной рыбой. Запах этот запоминается навсегда, и, когда хочешь вспомнить страну, вспоминаешь её запах. И только наша родина, необъятная и далёкая, оставила на всю жизнь тысячи ароматов своих лугов, полей, лесов и степей…

    Итак, Париж пах духами.

    Я сидел на террасе парижского кафе Фукье и любовался городом. Он был необыкновенно красив в эти предвечерние часы, когда электричество ещё не победило свет уходящего дня.

    Толпа шумела за столиками. Неожиданно все головы повернулись вправо. Из большой американской машины выходил высокий человек в светло-сером костюме. Он шёл по тротуару, направляясь к кафе. Толпа сразу узнала его.

    — Шаляпин! Шаляпин! — пронеслось по столикам.

    Я оглянулся. Он стоял на фоне заката — огромный, великолепный, ни на кого не похожий, на две головы выше толпы, и, улыбаясь, разговаривал с кем‑то. Его обступили — всем хотелось пожать ему руку. Меня охватило чувство гордости за него. «Только Россия может создавать таких колоссов, — подумал я. — Сразу видно, что вошёл наш, русский артист! У французов — таких нет. Он — точно памятник самому себе…»

    Мне тоже захотелось подойти к Шаляпину и заговорить с ним. Я выждал время, подошёл, представился, и с того дня, почти до самой его смерти, мы с Фёдором Ивановичем были друзьями.

    Выступления Шаляпина в Париже обставлялись оперной дирекцией Церетелли с небывалой роскошью.

    Первым шёл «Борис Годунов».

    Как пел Шаляпин! Как страшен и жалок был он в сцене с призраком убитого царевича! Какой глубокой тоской и мукой звучали его слова: «Скорбит душа!..» И когда в последнем акте он умирал, заживо отпеваемый церковным хором под звон колоколов, волнение и слезы душили зрителей. Люди привставали со своих мест, чтобы лучше видеть, слышать. Он умирал, мятежный, все ещё страшный, все ещё великолепный, как смертельно раненный зверь. И публика рыдала, ловя его последние слова…

    Для меня лично опера немыслима без Шаляпина.

    На авеню д'Эйла у Федора Ивановича был собственный дом. Три этажа квартир сдавались, а на четвёртом жил он сам.

    Шаляпин очень гордился своим домом, хотя дохода он никакого не давал. Прямо при входе в гостиную висел его большой портрет в шубе нараспашку, в меховой шапке — работы Кустодиева. В комнатах было много ковров и фотографий. В большой светлой столовой обычно после спектакля уже ждал накрытый стол, множество холодных блюд, вина, коньяки. Неизменно Федор Иванович угощал нас салатом с диковинным названием «рататуй». Что значило это слово, никто не знал. Он любил волжско-камские словечки. Кроме вина и коньяка, он ничего не пил. Поэтому и то и другое у него было в большом количестве и самых редких сортов. Он любил угощать знатоков. Особыми знатоками мы с Иваном Мозжухиным, конечно, не были, но притворялись знатоками довольно удачно.

    Его сыновья Борис и Федор редко сидели с нами. Борис был художником и работал много и упорно в своей мастерской, а Федор увлекался кино и мечтал о Голливуде, куда впоследствии и направился. Дочери уже повыходили замуж и жили отдельно, и только Дася, самая младшая, жила с отцом и матерью. Она была любимицей отца.

    Шаляпин любил семью и ничего не жалел для неё. А семья была немалая — десять человек детей. Он работал для семьи. Три раза он зарабатывал себе состояние. Первый раз в царской России — это все осталось там после его отъезда. Второй раз за границей. Объездив весь мир, получая большие гонорары, он был уже почти у цели.

    — Ещё год-два попою и брошу! — говорил он мне.

    Во имя этой идеи он работал, не щадя своих сил. Гонорары его в то время были очень велики. Как‑то, возвратившись из Америки, он со смехом рассказывал нам один забавный эпизод, происшедший с ним, кажется, в Чикаго.

    Один из местных миллионеров давал большой приём у себя в саду. Желая доставить своим гостям удовольствие, миллионер решил пригласить Шаляпина. Заехав к нему в отель, он, познакомившись, осведомился о цене.

    Шаляпин спросил с него десять тысяч долларов за выступление. Миллионера возмутила эта цифра. Десять тысяч за два-три романса!

    Это было поистине сказочно много! И вот, чтобы сохранить лицо и чтобы задеть Шаляпина, он сказал:

    — Хорошо, я заплачу вам эту сумму, но в таком случае я не могу пригласить вас к себе в дом наравне с остальными гостями. Вы не будете моим гостем и не сможете сидеть за нашим столом. Вы будете петь в саду, в кустах!

    Шаляпин рассмеялся и согласился.

    В назначенный вечер он нарочно приехал в самом скромном и старом своём костюме («Все равно меня никто не увидит») и пел как ни в чем не бывало. Гости, бросив накрытый стол, кинулись в сад и, окружив в кустах Шаляпина, выражали ему свой восторг. Миллионер был посрамлён. А деньги Федор Иванович получил вперёд.

    Иногда он начинал мечтать вслух:

    — Вот землицу я купил в Тироле. Хорошо… Климат чудесный. Лес, горы, снег, на Россию похоже. Построю дом с колоннами и баню… обязательно баню. Распарюсь — и в снег… А снегу там много… Ты с Иваном ко мне приедешь отдыхать, ладно? И бар у меня будет… А ты знаешь, как я назову его — «Барбар-бар»… по-русски выходит «варварский бар». Пить с утра будем! Как скифы!

    У него была вилла в Сен-Жан‑де-Люс, на юге Франции. Но он не любил её. Шаляпина тянуло к родным берегам Волги, и он искал в Европе место, которое по своему виду и климату напоминало бы ему Россию.

    Все почти свои деньги, сделанные им за границей, он держал в американских бумагах. Состояние его было огромно. Но в один прекрасный день, очень памятный для многих, случился крах. Это была знаменитая «чёрная пятница» на нью-йоркской бирже. В этот день многие из миллионеров стали нищими. Почти все потерял и Шаляпин. Пришлось сызнова составлять состояние, чтобы обеспечить семью.

    В третий раз начал Федор Иванович упорно работать. Но годы брали своё. Он устал. Сборы были уже не те. Гонорары сократились. Он уже пел подряд, город за городом. И не выбирал места своих гастролей.

    Только этим и объяснялся его приезд в Шанхай и Харбин. Это третье состояние едва ли было большим, и начал он его делать поздно.

    Однажды мы сидели с ним в Праге, в кабачке у Куманова, после его концерта. С нами было несколько журналистов и друзей. После ужина Шаляпин взял карандаш и начал рисовать на скатерти. Рисовал он довольно хорошо. Когда ужин кончился и мы расплатились, хозяйка догнала нас уже на улице. Не зная, что это Шаляпин, она набросилась на Федора Ивановича, крича:

    — Вы испортили мне скатерть! Заплатите за неё десять крон!

    Шаляпин подумал.

    — Хорошо, — сказал он, — я заплачу десять крон, но скатерть возьму с собой!

    Хозяйка принесла скатерть и получила деньги, но, пока мы ждали машину, ей уже объяснили, в чем дело.

    — Дура, — сказал ей один из её приятелей, — ты бы вставила эту скатерть в раму под стекло и повесила в зале как доказательство того, что у тебя был Шаляпин. И все бы ходили к тебе и смотрели.

    Хозяйка вернулась к нам и протянула с извинением десять крон, прося вернуть скатерть обратно.

    Шаляпин покачал головой.

    — Простите, мадам, — сказал он, — скатерть моя. Я купил её у вас. А теперь, если вам угодно её получить обратно… пятьдесят крон!

    Хозяйка безмолвно заплатила деньги.

    Без преувеличения можно сказать — ни один артист в мире не имел такого абсолютного признания, как Шаляпин. Все склонялись перед ним. Его имя горело яркой звездой. Тех почестей, тех восторгов, которые выпали на его долю, не имел никто. И только один раз за всю свою жизнь, уже в самом конце её, за год или два до смерти, в Шанхае, он смог убедиться в том, чего раньше ему не приходилось знать, — в человеческой неблагодарности, злобе, зависти и бессердечности толпы, той толпы, которая, как зверь, лежала у его ног столько лет, покорённая им…

    В Шанхай Шаляпин приехал из Америки в 1935 году. На пристани его встречала толпа. Местная богема, представители прессы, фотографы. В руках у публики были огромные плакаты: «Привет Шаляпину».

    Журналисты окружили его целым роем. Аппараты щёлкали безостановочно. Какие‑то люди снимались у его ног, прижимая лица чуть ли не к его ботинкам. Местные колбасники слали ему жирные окорока, владельцы водочных заводов — целые ведра водки. Длиннейшие интервью с ним заполняли страницы местных газет…

    Он приехал с женой, с дочерью, с менеджером, пианистом и секретарём. Интервьюировали не только его, но и всех его окружающих. Даже, кажется, его бульдога. Просили на память автографы, карточки…

    Приехал Федор Иванович больным и сильно переутомлённым, как и всякий артист в конце своей карьеры. Естественно, что это был не тот Шаляпин, которого знали те, кто слышал его в России. Но это был Шаляпин!

    Обыватели ждали, что он будет своим басом тушить свечи, они принесли с собой в театр вату — затыкать уши, чтобы предохранить барабанные перепонки от силы его голоса. И вдруг — разочарование!

    — Поёт самым спокойным голосом, даже иногда тихо…

    — И за что только такие деньги берут?!

    — А сборы какие!

    Роптали, но повышать голос боялись. Неудобно. Ещё за дураков посчитают.

    У местных благотворителей разыгрывался аппетит. Однажды к нему явилась делегация с просьбой спеть бесплатно концерт, а весь сбор отдать им. Шаляпин отказал…

    Артист, подписавший договор с антрепренёром, не мог петь бесплатно. А расходы антрепренёра? А пароходные билеты из Америки на шесть человек? А отели, а реклама театра, а все остальное? Но это никого не интересовало. Нужно было «рвануть сумму», а такой случай не часто бывает.

    Вот тут‑то и началось.

    Верноподданные газеты, расстилавшие свои простыни перед его ногами, подняли невообразимую ругань. Целые ушаты помоев выливались ежедневно на его седеющую голову.

    Около театра, на улице, прохожим раздавали летучки с заголовками:
    «Русские люди!

    Шаляпин — враг эмиграции!

    Ни одного человека на его концерт!

    Бойкотируйте Шаляпина!

    Ни одного цента Шаляпину!»
    Не знаю, читал ли эту летучку Федор Иванович, но на другой день он уехал.

    Так вымазал дёгтем его подножие «русский» Шанхай… За день до отъезда Федора Ивановича я сидел у него в «Катей-отеле». Была ранняя весна. В открытые окна с Вампу тянуло тёплым, ласковым ветерком. Было часов семь вечера. Кое-где на Банде уже зажигались огни. Шаляпин был болен. Он хрипло кашлял и кутал горло в тёплый шерстяной шарф. Своим обликом, позой он был похож на умирающего льва. Острая жалость к нему и боль пронзили моё сердце. Слезы неожиданно брызнули из моих глаз. Будто чувствуя, что больше никогда его не увижу, я опустился около его кресла и поцеловал ему руку…

    Париж — город заветных желаний очень многих, как Голливуд — мечта будущих актрис и актёров. Поэтому сюда со всех концов мира съезжались художники и артисты в надежде сделать карьеру или учиться. Но только очень немногие обращали на себя внимание публики. Париж трудно удивить чем-нибудь.

    Русских художников в Париже было не так много. Были Константин Коровин, Борис Григорьев, Василий Шухаев, Александр Яковлев, приезжали Бенуа, Судейкин и Сомов. Очень большое внимание обращал на себя молодой художник-декоратор Борис Билинский. Григорьев выпустил книгу гравюр под названием «Расея». Эта монография имела большой успех. В ней он мастерски изобразил иконописные древние лица русских стариков и старух, богомольцев, нищих и странников.

    Александр Яковлев был приглашён дирекцией знаменитой автомобильной фирмы «Ситроен», организовавшей экспедицию-пробег в Африку. Его путевые альбомы и зарисовки показывали потом на выставке экспедиции, устроенной фирмой в Париже. Александр Бенуа оформил несколько балетных и оперных постановок. Константин Коровин — тоже.

    И на Монмартре и на Монпарнасе во многих русских кабачках пели цыгане. Пела знаменитая в своё время в России Настя Полякова, обладательница чудесного густого контральто, настоящий «цыганский соловей», похожая по манере пения на покойную Варю Панину, пели Нюра Масальская, Давыдова и другие. На Монпарнасе пели цыгане — тоже русские — Димитриевичи. Пели они слабо, но зато плясали необыкновенно. Их хор одно время восхищал парижан, самые большие парижские газеты посвящали им целые статьи.

    Табор Димитриевичей попал во Францию из Испании. Приехали они в огромном фургоне, оборудованном по последнему слову техники, с автомобильной тягой. Фургон они получили от директора какого‑то бродячего цирка в счёт уплаты долга, так как цирк прогорел и директор чуть ли не целый год не платил им жалованья.

    Их было человек тридцать. Отец, глава семьи, человек лет шестидесяти, старый лудильщик самоваров, был, так сказать, монархом. Все деньги, зарабатываемые семьёй, забирал он. Семья состояла из четырёх его сыновей с жёнами и детьми и четырёх молодых дочек. Попали они вначале в «Эрмитаж», где я работал. Сразу почувствовав во мне «цыганофила», Димитриевичи очень подружились со мной. Из «Эрмитажа» они попали на Монпарнас, где и утвердились окончательно в кабачке «Золотая рыбка».

    Иван Мозжухин любил цыган не меньше меня и очень скоро также сделался другом этой семьи.

    Однажды цыгане попросили Ивана быть крёстным отцом. Иван согласился. Был приглашён и я.

    На другой день часов в пять вечера мы приехали в церковь на Рю Дарю. Была зима. Церковь стояла нетопленой и пустой. Десяток восковых свечей освещал тёмные лики угодников. Дьячок хрипло кашлял в алтаре, прочищая голос. Цыгане пошли торговаться со священником, а мы с Иваном переминались с ноги на ногу, озябшие, плохо выспавшиеся.

    Иван злился. Он не любил семейных праздников. Отказаться ему было неловко, но настроение у него было сильно испорчено. К тому же, пока разыскивали магазин, где можно было купить крестильную рубашечку и крест, мы окончательно замёрзли.

    Около нас крутился мальчишка-подросток лет четырнадцати.

    — А где же ребёнок? Кого крестить? — мрачно спросил Иван.

    Подросток взглянул исподлобья и нехотя процедил:

    — Я ребёнок! Меня и крестить!

    Иван сразу развеселился.

    — Водку пьёшь? — неожиданно спросил он.

    — Пью!..

    Мы взяли «ребёнка» за руку и пошли напротив, в ресторанчик «Петроград». Там нам налили три большие рюмки и дали пирожков. Подкрепившись, мы вернулись в церковь. Все было готово к обряду. Посреди церкви стояла купель, окружённая горящими свечами.

    — Раздевайся! — приказал отец.

    «Ребёнок» нахмурился.

    — Не полезу я в неё! — твёрдо заявил он. — Холодно!

    Никакие доводы, увещевания и подзатыльники не помогли. Пришлось ограничиться окроплением головы и помазанием.

    — А как же рубашечка? — ехидно спросил я Ивана.

    — Останется для моих будущих детей! — серьёзно ответил он и спрятал её в карман.

    Крестник, получив крест, долго его рассматривал, будто не веря, что он золотой. Для большей достоверности он даже попробовал его на зуб.

    После крестин мы сели в машины и поехали к цыганам. Они жили за городом, снимая старый особняк где‑то в лесу. На втором этаже в большой столовой был накрыт огромный стол, ломившийся от яств и напитков. Приглашённых было множество. Цыгане по широте души позвали всех знакомых. Тут были и музыканты, и художники, и журналисты.

    Старый папаша, как патриарх, с седой бородой, сидел во главе стола в ещё довоенном русском армяке, увешанном какими‑то экзотическими медалями, скупленными по случаю…

    Приблизительно в то же время в Париже произошло событие, сильно взволновавшее всю русскую колонию, особенно украинцев. Тремя выстрелами из револьвера был убит на улице небезызвестный в своё время украинский атаман Симон Петлюра. Бежавший от народной расправы, он поселился в Париже, где и доживал свои дни, меняя золотые «карбованцы», награбленные во время своего лихого атаманства.

    За неимением «вождей» немногочисленная украинская колония поддерживала его. Изредка в газетах мелькали небольшие заметки о том, что «атаман Петлюра прочтёт доклад о несчастном украинском народе, страдающем от ига большевиков» и столь пышно процветавшем под его владычеством.

    На эти доклады собиралась кучка «щирых самостийников» — человек тридцать, в вышитых крестиком сорочках, с усами а ля Тарас Бульба. Прослушав «батькин доклад», они усаживались тут же пить горилку, которую им, впрочем, с успехом заменял в изгнании французский кальвадос.

    «Батько» садился с ними вместе и напивался до бесчувствия, закусывая «басурманскую» горилку солёным огурцом и сладкими воспоминаниями…

    Выстрелы прозвучали неожиданно. Чувствуя себя в полной безопасности во Франции, «батько» свободно гулял по Парижу.

    Убил его маленький тщедушный портной или часовщик не то из Винницы, не то из Бердичева — некий Шварцбард. Встретил на улице, узнал и убил. Судили его с присяжными. Надежд на оправдание, конечно, не было никаких, потому что французский суд оправдывает только за убийство по любви или из ревности. Однако на суде появилось много добровольных свидетелей этого маленького человека, которые развернули перед судьями такую картину зверств атамана на Украине, что французские судьи заколебались. Кто только не прошёл перед глазами судей! Тут были люди, у которых Петлюра расстрелял отцов, матерей, изнасиловал дочерей, бросал в огонь младенцев…

    Последней свидетельницей была женщина.

    — Вы спрашиваете меня, что сделал мне этот человек? — заливаясь слезами, сказала она. — Вот!.. — Она разорвала на себе блузку, и французские судьи увидели — обе её груди были отрезаны.

    Шварцбард был оправдан.

    Мои цыгане тоже были свидетелями. Они кричали на суде и били себя в грудь, рассказывая о замученных двух братьях, об отнятых конях, о сожжённых родственниках. Их гнев был страшен. Девчонки рыдали, вспоминая то, что они видели ещё детьми. Братья показывали красные рубцы — следы пыток. Их еле увели из зала суда.

    Последним годом моего пребывания во Франции был 1933‑й. Это был год больших крахов. Кабинеты министров летели один за другим. Целый ряд видных лиц, начиная от общественных деятелей и финансистов и кончая министрами, попали в скандальные истории.

    Беспримерные по изощрённости и садизму убийства совершались чуть не ежедневно. В знаменитом Булонском лесу находили изуродованные трупы людей, то изрезанных на куски, то облитых бензином и сожжённых. Не успевало утихнуть возбуждение публики от одного убийства, как другие, ещё более ужасные и извращённые, заменяли его на страницах газет. Париж волновался и негодовал.

    Только что затих шум от убийства директора Мулен Ружа Вольтера, совершённого на сексуальной почве. Убийцу «не нашли». Но имя его было известно всем. Дело было замазано. На смену этому убийству пришло новое: в Булонском лесу был найден новый труп. Банкир Местерино убил артельщика банка, пришедшего получать с него по векселям 500 тысяч. Векселя исчезли, труп, разрезанный на куски, находили по частям то в Булонском лесу, то в Фонтенбло. Ювелир Лансель убил любовника своей жены. Семнадцатилетняя Виолет Нозьер, отравившая отца, получила в тюрьме несколько тысяч писем с предложениями руки и сердца. Русский официант застрелил содержателя своей жены адвоката   Домбровского…

    На женщин тратились безумные деньги. Целые состояния швырялись к их ногам. Конкуренция между ними достигла небывалых размеров. Если одна делала для своего «Роллс Ройса» серебряный капот, то другая делала его из платины. Только одна левая рука моей приятельницы, фильмовой актрисы Р., была застрахована на несколько миллионов франков, потому что от плеча до кисти была покрыта бриллиантовыми браслетами огромной цены. Женщины красили волосы в рыжие, красные, зеленые цвета, ногти окрашивали золотом, серебром или в чёрные, белые, розовые тона. Парижские портнихи Шанель, Лянвен, Молине ездили в Африку, в Тимбукту, на Гонолулу, в Индию набираться красок и впечатлений и, вернувшись, доводили моду до абсурда. Платья были то полуголыми, яркими и кричащими, то закрытыми, мистическими и строгими, в зависимости от того, каких впечатлений набралась его создательница.

    Морис Декобра писал экзотические романы из жизни маньяков, миллионеров и принцев. За романы платили сотни тысяч. Где‑то в Париже у него был дом, построенный по его вкусу. Одна комната представляла из себя спальный вагон, другая — кабину океанского парохода. Иначе он не мог «творить», вдохновение не приходило к нему.

    Знаменитый парикмахер Антуан — король дамских причёсок, создатель всех «бубикопфов» и прочих волосяных мод — спал в хрустальном гробу, как Белоснежка, чтобы «острее чувствовать». На прогулках в Булонском лесу он показывался с двумя борзыми собаками, волнистую шерсть которых он окрашивал каждую неделю то в розовый, то в жемчужный, то в бледно-голубой цвет.

    Русский миллионер Леон Манташев, бывший нефтяной король, договорился с английским королём нефти сэром Генри Детердингом о «компенсации» ему, как бывшему собственнику нефтяных участков на Кавказе, за нефть, купленную Детердингом у Советского правительства. Только пять процентов общей суммы, выданные ему авансом, составляли несколько десятков миллионов. Манташев жил широко, славился своими кутежами на весь Париж. Его конюшни были одними из лучших во Франции, и его лошади брали первые места на дерби.

    Кроме Манташева, был ещё целый ряд «королей» помельче, которые тоже получали от Детердинга миллионные субсидии за «свою нефть» на Кавказе. Знаменитый Тапа Чермоев проживал около десяти миллионов в год и содержал целую свору племянников, которые очень «шумели» в Париже своими похождениями.

    Как‑то в доме у Браиловских я познакомился с французским сенатором Клоцем. Очень светский, чопорный старичок произвёл на меня самое отрадное впечатление. В течение всего обеда я беседовал с ним о Советской России, доказывая ему преимущества и силу новой, советской морали перед старой, догнивающей моралью Запада.

    Старичок иронически улыбался и отвечал мне так, как отвечают детям, задающим наивные вопросы, очень занятые люди. Через несколько месяцев очаровательный старичок сел в тюрьму за подделку векселей. Его погубила любовница — молодая девчонка, к которой он воспылал поздней страстью.

    Скандал был на всю страну. Его жена и взрослые дети вынуждены были уехать из Франции. Сам он вскоре не то застрелился, не то повесился.

    Последним кабинетом министров в это время был кабинет Шотана. Вокруг всесильных «львиц» группировались финансисты, политики, тёмные дельцы, авантюристы. Знаменитая Марта Анно, директриса банка мелких вкладчиков, только что ограбила целый класс населения, объявив себя банкротом. Её клиентами были мелкие служащие, «ля пти буржуа», рабочие. Сев в тюрьму, она оттуда ещё грозила правительству разоблачениями и вскоре была выпущена по просьбе некоторых своих клиентов, слепо веривших в её «гениальность», и под нажимом тех влиятельных лиц, у которых рыльце было в пуху.

    Коммунистические газеты и листовки клеймили целый ряд министров и депутатов, доказывая, что они продажны, что они держат половину своих капиталов в Германии и т. д.Огромные толпы собирались у заборов, читая их. Народ кипел от негодования. В густой массе беженцев из Германии, изгнанных Гитлером, незаметно уже была «импортирована» знаменитая «пятая колонна». И работала вовсю. То в палате депутатов, то в сенате ежедневно вспыхивали скандалы. Атмосфера была накалена до крайности.

    Как‑то в «Казанове» мне пришлось познакомиться с элегантным седеющим джентльменом, приехавшим выпить бутылку вина со своей дамой. Дама была знаменитой опереточной актрисой Ритой Георг, с которой я был знаком по Вене. Джентльмен оказался также весьма известным дельцом Александром Стависским. Говорили о его сказочном состоянии, о его крупной игре в Монте-Карло, о том, что он «работает» с самыми большими людьми в правительстве. Среднего роста, немолодой, он имел те подчёркнуто прекрасные манеры, которыми отличаются очень опытные светские шулера и авантюристы. Его красавица жена совсем недавно взяла первый приз за самый красивый экипаж на карнавале в Ницце.

    Рита Георг познакомила меня с ним. Он немного говорил по-русски, потому что, очевидно, был выходцем из Польши. Наша беседа касалась исключительно театра. Стависский «субсидировал» гастроли Риты Георг в парижской оперетте. Он выказал себя большим знатоком театрального искусства и говорил, что, как только освободится от «дел», обязательно выстроит в Париже театр для иностранных артистов.

    Через месяц нарыв лопнул. Раскрылась величайшая афера с ломбардами. Войдя в контакт с дирекцией нескольких из них, он закладывал простые стекла под видом изумрудов и бриллиантов. За эти стекляшки ему выдавали миллионные ссуды. В этом деле был замешан ряд таких высокопоставленных лиц, что доводить это дело до суда было невозможно. Стависский бежал. Агенты Сюрте-Женераль поймали его где-то на границе и предложили ему покончить с собой. Он застрелился.

    Газеты подняли шум. Наэлектризованная толпа высыпала на улицы. Стали раздаваться речи с призывом к низвержению власти, по Пляс‑де-ля-Конкорд толпа двинулась к Палате депутатов, стали опрокидывать автобусы и трамваи. Начиналась революция. На некоторых бульварах уже строили баррикады. Весь Париж вышел на улицу.

    Не надеясь больше на декоративных «гард мобиль» — жандармов в медных касках с конскими хвостами, Палата потребовала броневики. Это было беспримерно! Народные депутаты под защитой броневиков! Префекту Кьяппу было поручено подавить восстание. Он подавил его весьма круто и безжалостно: было много убитых и раненых. Париж долго не мог успокоиться.

    1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   20


    написать администратору сайта