Главная страница

молодая_гвардия. Александр Фадеев Молодая Гвардия


Скачать 5.3 Mb.
НазваниеАлександр Фадеев Молодая Гвардия
Дата23.03.2022
Размер5.3 Mb.
Формат файлаpdf
Имя файламолодая_гвардия.pdf
ТипДокументы
#411971
страница9 из 36
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   36
И только он коснулся подушки, передним встали глаза этой девушки на грузовике. Все равно я тебя найду, сказал ей Сережка, улыбнулся, и все передними в нем самом ушло во тьму
Глава двенадцатая
Как бы ты повел себя в жизни, читатель, если у тебя орлиное сердце, преисполненное отваги, дерзости, жажды подвига, носам ты еще мал, бегаешь босиком, на ногах у тебя цыпки, и во всем, решительно во всем, к чему рвется твоя душа, человечество еще не поняло тебя?
Сережка Тюленин был самым младшим в семье и рос, как трава в степи. Отец его, родом из Тулы, вышел на заработки в Донбасс еще мальчишкой и за сорок лет шахтерского труда обрел те черты наивной, самолюбивой, деспотической гордости своей профессией, которые ни одной из профессий несвойственны в такой степени, как моряками шахтерам. Даже после того, как он вовсе перестал быть работником, он все еще думал, Гаврила Петрович, что он главный в доме. По утрам он будил всех в доме, потому что по старой шахтерской привычке просыпался еще затемно и ему было скучно одному. А если бы ему и не было скучно, он все равно будил бы всех оттого, что его начинал душить кашель. Кашлял он с момента пробуждения не менее часа, он задыхался от кашля, харкал, отплевывался, и что-то страшно хрипело, свистело и дудело в его груди, как в испорченной фисгармонии.
А после того он весь день сидел, опершись плечом на свою обитую кожей рогатую клюшку, костлявый и тощий, с длинным носом горбинкой, который когда-то был большими мясистым, а теперь стал таким острым, что им можно было бы разрезать книги, с впалыми щеками, поросшими жесткой седоватой щетиной, с могучими прямыми, воинственными усами, которые, храня первозданную пышность под ноздрями, постепенно сходили до предельной упругой тонкости одного волоса и торчали в разные стороны, как пики, - с глазами, выцветшими и пронзительными под сильно кустистыми бровями. Так он сидел то у себя на койке, тона порожке мазанки, тона чурке у сарайчика, опершись на свою клюшку, и всеми командовал, всех поучал, резко, отрывисто, грозно, заходясь в кашле так, что хрип, свисти дудение разносились по всему
Шанхаю.
Когда человек в еще нестарые годы лишается трудоспособности более чем наполовину, а потоми вовсе впадает вот в этакое положение, попробуйте вырастить, научить профессии и пустить вдело трех парней и восемь девок, а всего одиннадцать душ!
И вряд ли то было бы под силу Гавриле Петровичу, когда бы не Александра Васильевна, жена его, могучая женщина из орловских крестьянок, из тех, кого называют на Руси бой баба, - истинная Марфа Посадница. Была она еще и сейчас нерушимо крепка и не знала болезней. Не знала она, правда, и грамоты, но, если надо было, могла быть и грозна, и хитра, и молчалива, и речиста, и зла, и добра, и льстива, и бойка, и въедлива, и если кто -нибудь по неопытности ввязывался с ней в свару, очень быстро узнавал, почем фунт лиха.
И вот все десять старших уже были приделе, а Сережка, младший, хотя и учился, а рос, как трава в степи не знал своей одежки и обувки, - все это переделывалось, перешивалось в десятый раз после старших, и был он закаленна всех солнцах и ветрах, и дождях и морозах, и кожа у него на ступнях залубенела, как у верблюда, и какие бы увечья и ранения ни наносила ему жизнь, все на нем зарастало вмиг, как у сказочного богатыря.
И отец, который хрипел, свистели дудел на него больше, чем на кого либо из детей своих, любил его больше, чем кого-либо из остальных- Отчаянный какой, ас удовольствием говорил он, поглаживая страшный ус свой. -
Правда, Шурка - Шурка- это была шестидесятилетняя подруга его жизни, Александра Васильевна. - Смотри, пожалуйста, а Никакого бою не боится Совсем как я мальцем, а
Кха-кха-кхаракха... - Ион снова кашляли дудел до умопомрачения.
У тебя орлиное сердце, ноты мал, плохо одет, на ногах у тебя цыпки. Как бы ты повел себя в жизни, читатель Конечно, ты прежде всего совершил бы подвиг Но кто же в детстве не мечтает о подвиге, - не всегда удается его свершить.
Если ты ученик четвертого класса и выпускаешь на уроке арифметики из-под парты воробьев, это не может принести тебе славы. Директор - в который уж раз - вызывает родителей, то есть маму-Шурку, шестидесяти лет. Дед, Гаврила Петрович, - с легкой руки Александры Васильевны все дети зовут его дедом, - хрипит и дудит и рад бы дать тебе подзатыльника, да не может дотянуться, и только яростно стучит клюшкой, которой он даже не может пустить в тебя, поскольку она поддерживает его иссохшее тело. Но мама-Шурка, вернувшись из школы, отвешивает тебе полнокровную затрещину, которая горит на щеке и ухе несколько суток, - с годами сила мамы-Шурки только прибывает.
А товарищи Что товарищи Слава, недаром говорят- дым. Назавтра твой подвиг с воробьями уже забыт.
В свободное время лета можно добиться того, чтобы ты стал чернее всех, лучше всех ныряли плавали ловчее всех ловил руками щурят под корягами. Можно, завидев идущую вдоль берега стайку девчонок, разогнаться с берега, с силой оттолкнуться от обрывистого края, смуглой ласточкой пролететь над водой, нырнуть ив тот момент, когда девчонки, делая вид, что им все равно, с любопытством ожидают, когда ты вынырнешь на поверхность, приспустить под водой трусы и неожиданно всплыть вверх попкой, белой румяной попкой, единственным незагоревшим местом на всем теле.
Ты испытаешь мгновенное удовлетворение, увидев мелькающие розовые пятки и развевающиеся платьица словно сдунутых с берега девчонок, прыскающих набегу в ладошки. Ты получишь возможность небрежно принять восторг ребят-сверстников, загорающих вместе с тобой на песке. Тына все времена завоюешь поклонение совсем маленьких мальчишек, которые будут ходить за тобой стаями, во всем подражать тебе и повиноваться каждому твоему слову или движению пальца. Давно уже прошли времена римских цезарей, но мальчишки тебя обожествляют.
Но этого тебе, конечно, мало. Ив один из дней, ничем как будто не отличных от других дней твоей жизни, ты внезапно выпрыгиваешь со второго этажа школы во двор, где все ученики школы предаются обычным вовремя перерыва невинным развлечениям. В полете ты испытываешь краткое, как миг, пронзительное удовольствие - и от самого полета, и от дикого, полного ужаса и, одновременно, желания заявить о себе в мире, визга девчонок в возрасте от первого класса до десятого. Но все остальное несет тебе только разочарования и лишения.
Разговор с директором очень тяжел. Дело явно идет к исключению тебя из школы. Ты вынужден быть груб с директором оттого, что ты виноват. Впервые директор сам приходит в мазанку твоих родителей на Шанхае- Я хочу знать условия жизни этого мальчика. Я хочу, наконец, знать причины всего этого, - говорит он значительно и вежливо, как иностранец, Ив голосе его звучит оттенок упрека родителям.
И родители - мать с мягкими, круглыми руками, которые она не знает, куда деть, потому что она только что таскала ими из печи чугуны и руки черны от сажи, а на матери даже нет
передника, чтобы обтереть их, и отец, до крайности растерявшийся, примолкший и пытающийся встать перед директором, опираясь на свою клюшку, - родители смотрят на директора так, будто они действительно во всем виноваты.
А когда директор уходит, впервые никто не ругает тебя, от тебя словно бы все отворачиваются. Дед сидит, не глядя на тебя, и только изредка покрякивает, и усы у него вовсе не воинственные, а довольно унылые усы человека, сильно побитого жизнью. Мать все хлопочет, по дому, шаркает ступнями по земляному полу, стучит то там, то здесь, и вдруг ты видишь, как, склонившись к отверстию русской печки, она украдкой смахивает слезу черной от сажи, прекрасной, старческой, круглой рукою своею. И они словно говорят всем видом своим, отец и мать Даты вглядись в нас, ты вглядись, вглядись в нас, кто мы, какие мы!»
И ты впервые замечаешь, что старые родители твои давно уже не имеют что надеть к празднику. В течение почти всей своей жизни они не едят за общим столом с детьми, а едят особняком, чтобы их не было видно, потому что они не едят ничего, кроме черного хлеба, картошки и гречневой каши, лишь бы детей, одного за другим, поднять на ноги, лишь бы теперь ты, младший в семье, стал образованным, стал человеком.
И слезы матери пронзают твое сердце. И лицо отца впервые кажется тебе значительными печальным. И то, что он хрипит и дудит, это вовсе не смешно - это трагично.
Г нев и презрение дрожат в ноздрях у сестер, когда то одна, то другая вдруг взметнет на тебя взгляд над вязаньем. И ты груб с родителями, груб с сестрами, а ночью тыне можешь спать, тебя гложет одновременно и чувство обиды, и сознание своей преступности, и ты беззвучно утираешь немытой ладошкой две скупые слезинки, выкатившиеся на твои маленькие жесткие скулы.
А после этой ночи оказывается, что ты повзрослел.
Среди ряда печальных дней всеобщего молчания и осуждения твоему очарованному взору открывается целый мир немыслимых, баснословных подвигов.
Люди проплывают двадцать тысяч лье под водой, открывают новые земли они попадают на необитаемые острова и все создают себе наново собственными руками они взбираются на высочайшие вершины мира люди попадают даже на луну они борются со страшными штормами в океанах, карабкаясь на раскачиваемые ветром мачты по марсам и салингам; на своих кораблях они проскальзывают над острыми рифами, выливая на бушующие волны бочки ворвани; люди переплывают океан на плоту, томясь от жажды, ворочая пересохшим, распухшим языком свинцовую пулю во рту они переносят самумы в пустыне, сражаются с удавами, ягуарами, крокодилами, львами, слонами и побеждают их. Люди совершают эти подвиги из-за наживы или для того, чтобы лучше устроить жизнь свою, или из страсти к приключениям, или из чувства товарищества, верной дружбы, для спасения попавшей в беду любимой девушки, а то просто совсем бескорыстно - для блага человечества, для славы родины, для того, чтобы вечно сиял на земле свет науки, - Ливингстон, Амундсен, Седов, Невельской.
А какие подвиги совершают люди на войне Люди воюют тысячи лети тысячи людей навеки прославили свои имена в войнах. Повезло же тебе родиться в такое время, когда войны нет. Ты живешь в местах, где порастают седой травой братские могилы воинов, сложивших головы зато, чтобы ты жил счастливо, и до сегодняшних дней шумит слава полководцев тех великих лет.
Что-то мужественное и вдохновенное, как песня на походе, звучит в душе твоей, когда ты, забыв о ночном часе, летишь по страницам их биографий. Тебе хочется снова и снова возвращаться к ним, запечатлеть в душе облик этих людей, и ты
рисуешь их портреты, - нет, зачем говорить неправду, ты сводишь их портреты при помощи стекла на бумагу, а потом растушевываешь их по своему разумению мягким черным карандашом, намусливая его для большей силы и выразительности так, что к концу работы языку тебя весь черный и его не оттереть даже пемзой. И портреты эти до сей поры висят над твоей постелью.
Дела и подвиги этих людей обеспечили жизнь твоему поколению и останутся навеки в памяти человечества. А между тем это люди такие же простые, как ты. Михаил Фрунзе, Клим
Ворошилов, Серго Орджоникидзе, Сергей Киров, Сергей Тюленин... Да, может быть, и его имя, рядового комсомольца, стало бы вряд с этими именами, если бы он успел проявить себя. Как, на самом деле, увлекательна и необыкновенна была жизнь этих людей Они изведали царское подполье. Их выслеживали, сажали в тюрьмы, высылали на север, в Сибирь, но они бежали снова и снова, и снова вступали в бой. Серго Орджоникидзе бежал из ссылки. Михаил Фрунзе бежал из ссылки два раза. Сталин бежал из ссылки шесть раз. За ними сначала шли единицы, потом сотни, потом сотни тысяч, потом миллионы людей.
Сергей Тюленин родился, когда незачем итти в подполье. Он ниоткуда не бежали бежать ему некуда. Он выпрыгнул из окна второго этажа школы, и это было просто глупо, как это теперь окончательно видно. И идет за ним в жизни только один Витька Лукьянченко.
Но нельзя терять надежды. Мощные льды, сковавшие просторы Северного Ледовитого океана, сдавили корпус «Челюскина». И страшен был в ночи этот треск корабля, услышанный всей страной. Но люди не погибли, они высадились на лед. Весь мир следит затем, будут ли они спасены. И они спасены. Есть на свете люди с орлиным сердцем, полным отваги. Это простые люди, такие же, как ты. Они пробираются на самолетах к пострадавшим сквозь пургу и мороз, они вывозят их, подвязывая к крыльям самолетов, - это первые герои Советского Союза.
Чкалов! Он такой же простой человек, как и ты, но имя его гремит навесь мир, как вызов. Перелет через Северный полюс в Америку - мечта человечества Чкалов, Громов. А папанинцы на льдине Так идет жизнь, полная мечтаний и обыденного труда. По всей советской земле ив самом Краснодоне немало людей, простых, как и ты, но отмеченных подвигами и славой, - такими, о которых раньше не писали в книгах. В Донбассе, и не только в Донбассе, каждый человек знает имя Никиты Изотова, Стаханова. Любой пионер может сказать, кто такая Паша Ангелина, и кто Кривонос, Макар Мазай. И все люди относятся к ним с уважением. И отец всегда просит читать ему те места в газетах, где говорится об этих людях, и потом долго и непонятно хрипит и дудит, и видно, что ему горько на душе оттого, что он стар и что его подшибла вагонетка. Да, он много принял на свои плечи труда в жизни, Гаврила Тюленин, дед, и Сережка понимает, как ему, деду, тяжело, что он уже не может теперь встать вряд с этими людьми.
Слава этих людей - это подлинная слава. Но Сережка еще мал, должен учиться. Все это придет в нему когда-нибудь потом, там, во взрослой жизни А вот для свершения подвигов, подобных подвигам Чкалова или Громова, он вполне созрел, - он чувствует это сердцем, что он для них вполне созрел Беда в том, что только он один на свете понимает это, и больше никто. Среди человечества он одинок с этим ощущением. Иногда он даже ловит на себе такие взгляды а уж не залезет ли этот шустрый парнишка в карман ко мне Таким застала его война. Одну за другой делает он попытки поступить в специальную военную школу, - он должен стать летчиком. Его не принимают
Все школьники идут на полевые работы, а он, уязвленный в самое сердце, идет работать на шахту. Через две недели он уже стал в забой и рубил уголь наравне со взрослыми.
Он сам не знал, как многого он достиг во мнении людей. Он выходил из клети чумазый, только светлые глаза да белые маленькие зубы сверкали на черном лице его он шел вместе со взрослыми, также солидно, враскачку, шел под душ, фыркал, крякал, как отец, и неторопливо шел домой уже босой обутка у него была казенная.
Он возвращался поздно, когда все уже пообедали, - его кормили отдельно. Он был взрослый человек, мужчина, работник.
Александра Васильевна вынимала из печи чугунок с борщом и наливала ему полную миску прямо из чугунка, который она придерживала обеими круглыми руками в тряпице. Пар валил от борща, и никогда еще не казался таким вкусным пшеничный хлеб домашней выпечки. Отец смотрел на сына, поблескивая из-под кустистых бровей своими пронзительными выцветшими глазами, пошевеливая усами. Он не дудели не кашлял, он спокойно разговаривал с сыном, как с работником. Все интересовало отца как идут дела в шахте, кто сколько вырубил Отец спрашивали про инструмент и про спецодежду. Он говорило горизонтах, штреках, лавах, забоях, гезенках, как о комнатах, углах, чуланчиках собственной квартиры. Старик на самом деле работал чуть лине на всех шахтах в районе, а когда уже не мог работать, знал обо всем от своих товарищей. Знал, в каком направлении и сколь успешно движутся выработки, мог, расчерчивая воздух длинным костлявым пальцем, объяснить любому человеку расположение выработок под землей и все, что там, под землей, делается.
Зимой, прямо из школы, даже не перекусив, Сережка мчался к какому-нибудь другу - артиллеристу, саперу или минеру, или летчику, в двенадцатом часу ночи со слипающимися веками готовил уроки, а в пять часов утра уже был на стрельбище, где очередной приятель- сержант учил его вместе со своими бойцами стрелять из винтовки или из ручного пулемета. Ион действительно не хуже любого бойца стрелял из винтовки и из нагана, и маузера, и т- т, и дегтяревского ручного, и максима, и из ППШ, и метал гранаты и бутылки с зажигательной смесью, и умел окапываться, и сам заряжал мины, мог минировать и разминировать местность, и знал устройство самолетов всех стран света, и мог разрядить авиабомбу, - и все это вместе с ним проделывали Витька Лукьянченко, которого он всюду таскал за собой и который относился к нему примерно также, как сам Сережка относился к Серго Орджоникидзе или к Сергею Кирову.
Этой весной он сделал еще одну, самую отчаянную попытку попасть уже не в специальную для юношей, а в настоящую, взрослую школу летчиков. И опять потерпел поражение. Ему сказали, что он молод, пусть приходит наследующий год.
Да, это было страшное поражение - вместо школы летчиков итти на строительство оборонительных сооружений перед Ворошиловградом. Но он уже решил, что не вернется домой.
Как он ловчили изворачивался, чтобы его зачислили в часть Он не рассказал Наде и сотой доли тех ухищрений и унижений, через которые ему довелось пройти. И теперь он знал, что такое бой и что такое смерть, и что такое страх.
Сережка спал так крепко, что даже утренний кашель отца не разбудил его. Он проснулся, когда солнце было уже высоко ставни в горенке были закрыты, но он всегда узнавал время потому, как располагались на глиняном полу и на предметах в горенке полоски золотистого света из щелей между ставнями. Он проснулся и сразу понял, что немцы еще не пришли
Он вышел во двор умыться и увидел деда, сидевшего на приступочке, а немного поодаль от деда Витьку Лукьянчеико. Мать была уже на огороде, и сестры, давно ушли на работу- Ага Здорово воин Аника! Кха-кха-кхаракха...- приветствовал его дед. - Жив По нонешним временам это самое главное Хе-хе! Корешок твой с самой зари ждет, пока проснешься. - И дед очень дружелюбно повел усами в сторону Витьки Лукьянченко, неподвижно, покорно и серьезно смотревшего темными бархатными глазами на заспанное, с маленькими скулами и уже полное жажды деятельности лицо своего бедового друга. - То добрый у тебя корешок, - продолжал дед. - Каждое утро, чуть свет, он уже тут Сережка пришел Сережка вернулся Сережка ему. кха кха... один свет в окошке - с удовольствием говорил дед.
Так устами деда подтверждалась дружеская верность.
Оба они былина земляных работах под Ворошиловградом, и Витька, находившийся в полном подчинении у своего друга, хотел остаться вместе с ним, чтобы поступить в воинскую часть, Но Сережка заставил его вернуться домой - не потому, что он жалел Витьку, а тем более его родителей, а потому, что был уверен, что им не только не удастся поступить в часть двоим, но присутствие Витьки может помешать поступить в часть ему, Сережке. И Витька, до крайности огорченный и обиженный своим товарищем-деспотом, вынужден был уйти. Он не только вынужден был уйти - он вынужден был поклясться, что он ни своим родителям, ни Сережкиным, вообще никому на свете не расскажет о планах Сережки этого требовало Сережкино самолюбие на случай неудачи.
По тому, что говорил дед, ясно было, что Витька сдержал слово.
Сережка и Витька Лукьянченко сидели за мазанкой на берегу грязного, поросшего осокой ручья, за которым был выгон для скота, аза выгоном - одинокое большое здание недавно построенной и еще не пущенной вход горняцкой бани. Они сидели на краю балки, курили и обменивались новостями.
Из их товарищей по школе - оба они учились в школе имени Ворошилова - остались в городе Толя Орлов, Володя Осьмухин и Любка Шевцова, которая, по словам Витьки, вела несвойственный ей образ жизни никуда не выходила из дому и нигде ее не было видно. Любка
Шевцова тоже училась в школе имени Ворошилова, но ушла из школы еще до войны, окончив семь классов она решила стать артисткой и выступала в театрах и клубах района с пением и танцами. То, что Любка осталась в городе, было особенно приятно Сережке Любка была отчаянная девка, своя в доску, Любка Шевцова была Сергей Тюленин в юбке.
Еще Витька сообщил Сережке на ухо то, что уже было известно ему что у Игната Фомина скрывается незнакомый человек и все на Шанхае ломают голову над тем, что это за человек, и боятся этого человека, А в районе Сеняков, там, где находились склады с боеприпасами, в погребе, совершенно открытом, осталось несколько десятков бутылок с зажигательной смесью, брошенных, должно быть, в спешке.
Витька робко намекнул, что неплохо было бы эти бутылки припрятать, но Сережка вдруг вспомнил что-то, посуровели сказал, что им обоим нужно немедленно итти в военный госпиталь
Глава тринадцатая
Надя Тюленина стой поры, когда фронт приблизился к Донбассу ив Краснодоне появились первые раненые, добровольно поступила на курсы медицинских сестер и вот уже второй год работала в военном госпитале, под который был отдан весь нижний этаж городской больницы.
Несмотря на то, что весь персонал военного госпиталя, за исключением врача Федора Федоровича, уже несколько дней как эвакуировался и большинство медицинских работников больницы, во главе со старшим врачом, тоже ушло на восток, больница продолжала жить прежним распорядком жизни, И Сережка и Витька сразу прониклись уважением к этому учреждению, когда их задержала в приемной дежурная няня-сиделка, велела обтереть ноги сырой тряпкой и ждать в вестибюле, пока она сбегает за Надей, работавшей в госпитале старшей сестрой.
Через некоторое время Надя в сопровождении няни-сиделки вышла к ним, но это уже не была та Надя, с которой Сережка беседовал ночью на ее кровати на скуластеньком, с наведенными тонкими бровями, невзрачном лице Нади, также как и на добром, мягком, морщинистом лице няни-сиделки, было какое-то новое, очень серьезное и строгое, глубокое выражение- Надя, - сминая в руках кепку и почему то оробев перед сестрой, шопотом сказал Сережка, - Надя, надо жеребят выручать, ты же должна понимать. Мы бы с Витькой могли походить по квартирам, ты скажи Федору Федоровичу.
Надя некоторое время, раздумывая, молча смотрела на Сережку. Потом она недоверчиво покачала головой- Зови, зови врача или нас веди - сказал Сережка, помрачнев- Луша, дай хлопцам халаты, - сказала Надя. Няня сиделка, достав из крашенного белой масляной краской длинного шкафа халаты, вынесла их ребятами даже поддержала по привычке, чтобы удобнее было попасть в рукава- А хлопчик правду говорит, - неожиданно сказала тетя Луша, быстро жуя мягкими старушечьими губами, взглянув на Надю добрыми, навесь остаток жизни умиротворенными глазами. - Люди возьмут. Я б одного сама взяла. Кому ж не жалко ребят А я одна, сыны на фронте, яда дочка. Живем на выселках. Немцы зайдут, скажу - сын. И всех надо упреждать, чтобы за родню выдавали- Ты их не знаешь, немцев, - сказала Надя- Немцев, правда, не знаю, зато своих знаю, - быстро жуя губами, с готовностью сказала тетя
Луша. - Я вам укажу хороших людей на выселках.
Надя повела ребят светлым коридором, окна которого выходили на город. Тяжелый теплый запах гниющих застарелых рани несвежего белья, запах, который не могли заглушить даже запахи лекарств, обдавал их всякий раз, как они проходили мимо распахнутой двери в палату. И таким светлым, обжитым, мирным, уютным вдруг показался им залитый солнцем родной город из окон больницы!
Раненые, оставшиеся в госпитале, все были лежачие некоторые на костылях слонялись по коридору и на всех лицах, молодых и пожилых, бритых и заросших многодневной солдатской щетиной, было все тоже серьезное, строгое, глубокое выражение, что и у Нади и
у няни Луши.
Едва шаги ребят зазвучали по коридору, раненые на койках вопросительно, с надеждой подымали голову, а те, что на костылях, безмолвно, но тоже со смутным оживлением в лицах провожали глазами этих двух подростков в халатах и идущую впереди них с серьезными строгим лицом хорошо знакомую сестру Надю.
Они подошли к единственной закрытой двери в конце коридора, и Надя, не постучавшись, резким движением своей маленькой, точной руки распахнула ее- К вам, Федор Федорович, - сказала она, пропуская ребят.
Сережка и Витька, оба немного оробев, вошли в кабинет. Навстречу им встал высокий, широкоплечий, сухой, сильный старик, чисто выбритый, с седой головой, с резко обозначенными продольными морщинами на загорелом темного блеска лице, с резко очерченными скулами и носом с горбинкой и угловатым подбородком, - старик был весь точно вырезан на меди. Он встал от стола, возле которого сидели потому, что он сидел в кабинете один, и потому, что на столе не было ни книги, ни газеты, ни лекарств, и весь кабинет был пуст, ребята поняли, что врач ничего не делал в этом кабинете, а просто сидел один и думал такое, о чем не дай бог думать человеку. Они поняли это еще и потому, что врач был уже не в военном, а штатском в сером пиджаке, край воротника которого выступал из-под завязанного у шеи халата, в серых брюках ив нечищеных, должно быть не своих, штиблетах.
Он без удивления и тоже очень серьезно, как Надя, как Луша и как раненые в палатах, смотрел на мальчиков- Федор Федорович, мы пришли помочь вам разместить раненых по квартирам, - сказал Сережка, сразу поняв, что этому человеку ничего больше говорить ненужно- А примут - спросил тот- Найдутся такие люди, Федор Федорович, - певучим голосом сказала Надя. - Луша, няня из больницы, согласна взять одного и еще обещала людей указать, и ребята могут поспрошать, да и я им помогу, да я другие из наших краснодонцев не откажут помочь. Мы бы, Тюленины, тоже взяли, да у нас помещения нету, - сказала Надя и покраснела так, что румянец ярко выступил на ее маленьких скулах. И Сережка вдруг тоже покраснел, хотя Надя сказала правду- Позовите Наталью Алексеевну, - сказал Федор Федорович.
Наталья Алексеевна была молодым врачом больницы она не выехала вместе совсем персоналом из-за одинокой больной матери, жившей не в самом городе, а в шахтерском поселке
Краснодоне, в восемнадцати километрах от города. Поскольку в больнице еще оставались больные и больничное имущество, лекарства, инструменты, Наталья Алексеевна, стыдившаяся перед сослуживцами, что она никуда не едет и остается при немцах, добровольно приняла на себя обязанности главного врача больницы.
Надя вышла.
Федор Федорович сел на свое место у стола, решительным, энергичным движением откинул полу халата, достал из кармана пиджака табакерку и сложенную мятую старую газету, оторвал край газеты углом и, с необыкновенной быстротой действуя одной большой жилистой рукой и губами, свернул козью ножку, которою тут же набил махоркой из табакерки, и закурил- Да, это выход, - сказал Федор Федоровичи без улыбки посмотрел на ребят, смирно сидевших на диване
Он перевел глаза с Сережки на Витьку и снова обратил их на Сережку, как бы понимая, что он - главный. Витька понял значение этого взгляда, но нисколько не обиделся, потому что он тоже знал, что Сережка главный, и хотел, чтобы Сережка был главными гордился, за Сережку.
В кабинет в сопровождении Нади вошла маленькая женщина лет двадцати восьми, но казавшаяся ребенком оттого, что в ее личике, ручках, ножках было то выражение детскости, мягкости и пухлости, которое так часто бывает обманчиво в женщине, заставляя предполагать сходный характер. Этими маленькими пухлыми ножками Наталья Алексеевна в свое время, когда отец не хотел, чтобы она продолжала образование в медицинском институте, проделала путь пешком из Краснодона в Харьков, и этими маленькими пухлыми ручками она зарабатывала себе на хлеб шитьем и стиркой, чтобы учиться, а потом, когда отец умер, на эти же ручки она приняла семью в восемь человек, и теперь члены этой семьи частью уже воевали, частью работали в других городах, частью были пристроены в ученье, и этими же ручками она бесстрашно делала операции, которые не решались делать и врачи- мужчины постарше и с большим опытом, и на детском пухлом личике Натальи Алексеевны были глаза того прямого, сильного, безжалостного, практического выражения, какому вполне мог бы позавидовать управляющий делами какого-нибудь всесоюзного учреждения.
Федор Федорович встал ей навстречу- Не трудитесь, я все знаю, - сказала она, приложив пухлые ручки к груди жестом, так противоречившим этому деловому, практическому выражению глаз и ее вполне точной и немного даже суховатой манере говорить. - Я все знаю, и это, конечно, разумно, - сказала она и посмотрела на Сережку и на Витьку без какого-либо личного отношения к ним, а тоже с практическим выражением возможности их использования. Потом она снова взглянула на Федора Федоровича. - А выспросила она.
Он сразу понял ее- Мне выгоднее всего было бы остаться при вашей больнице как местному врачу. Тогда я и им смогу помогать при всех условиях. - Все поняли, что подними он подразумевал раненых. - Это возможно- Это возможно, - сказала Наталья Алексеевна- В вашей больнице меня не выдадут- В нашей больнице вас не выдадут, -сказала Наталья Алексеевна, приложив к груди пухлые ручки- Спасибо. Спасибо вами Федор Федорович, впервые улыбнувшись одними глазами, протянул свою большую с сильными пальцами руку сначала Сережке, потом Витьке
Лукьянченко.
- Федор Федорович, - сказал Сережка, прямо глядя в лицо врачу своими твердыми, светлыми глазами, в которых стояло выражение Вы и все люди можете расценить это как угодно, но все-таки я скажу это, потому что я считаю это своим долгом. - Федор Федорович, имейте ввиду, что вы всегда можете рассчитывать на меня и моего товарища Витю Лукьянченко, всегда. А связь снами можно держать вот через Надю. И еще я хочу сказать вам от себя и от товарища моего, Вити Лукьянченко, что ваш поступок, что вы остались при раненых в такое время, ваш поступок мы считаем благородным поступком, - сказал Сережка, и лоб его вспотел- Спасибо, - сказал Федор Федорович очень серьезно. - Если уж вы заговорили об этом, я вам скажу следующее у человека, к какой бы профессии он ни принадлежал, любой
профессии, может сложиться такое положение в жизни, когда ему не только можно, но и должно покинуть людей, которые зависели от него или которых он вели они надеялись на него, да, может сложиться такое положение, когда ему целесообразней покинуть их и уйти. Бывает высшая целесообразность. Повторяю, у людей решительно всех профессий, даже у полководцев и политических деятелей, кроме одной - профессии врача, особенно врача военного. Врач должен находиться при раненых. Всегда. Чтобы там ни было. Нет такой целесообразности, которая была бы выше этого долга. И даже военная дисциплина, приказ могут быть нарушены, если они вступают в противоречие с этим Долгом. Если бы мне даже командующий фронтом приказал оставить этих раненых и уйти, я не подчинился бы ему. Если бы товарищ Сталин сказал мне Принимая во внимание создавшееся положение, вам разрешается уйти, я бы не ушел. Но он никогда не сказал бы этого, потому что он лучше всех понимает это. Он единственный человек на земле, который тоже при всех условиях не имеет права уйти, только они военный врач. Спасибо, спасибо вам, - сказал Федор Федоровичи низко склонил перед ребятами свою точно вырезанную на меди, с лицом темного блеска, седую голову.
Наталья Алексеевна молча прижала к груди пухлые ручки, ив практических глазах ее, обращенных на Федора Федоровича, появилось торжественное выражение.
На совещании в вестибюле, совещании, в котором участвовали уже только Сережка, Надя, тетя Луша и Витька Лукьянченко и которое было самым коротким за последние четверть века, так как оно заняло ровно столько времени, сколько требовалось для того, чтобы ребята сняли свои халаты, был намечен план действий. И, уже не в силах сдерживать себя, ребята пулей вылетели из больницы, ив глаза им ударил нестерпимый блеск июльского полдня. Неизъяснимый восторг, чувство гордости за себя и за человечество, необыкновенная жажда деятельности переполняли их существа до краев- Вот человек, это человек Да - сказал Сережка, возбужденно глядя на своего друга- Точно, - сказал Витька Лукьянченко и замигал- А я узнаю сейчас, что за человек прячется у Игната Фомина - вдруг без всякой видимой связи стем, что они испытывали и говорили, сказал Сережка- Как ты узнаешь- Я предложу ему принять в дом раненого- Продаст, - сказал Витька очень убедительно- Так я и сказал ему правду Мне лишь бы в хату зайти, - и Сережка засмеялся, хитро и весело блестя глазами и зубами. Мысль эта уже овладела им настолько, что он знал - она будет осуществлена.
Он стоял возле двери мазанки Игната Фомина со склонившимися под окнами, толстыми, окружностью в сито, подсолнухами на отдаленной от рынка окраине Шанхая.
Долго никто не отзывался на стуки Сережка догадывался, что его пытаются разглядеть через окно, и нарочно стал так близко к двери, чтобы его нельзя было увидеть. Наконец дверь отворилась. Игнат Фомин, не отпуская скобу двери, а другой рукой опершись о косяк, нагнув голову, - он был длинный, как червь, - с искренним любопытством смотрел на Сережку маленькими, глубоко поместившимися в разнообразных и многочисленных складках кожи серенькими глазками- Вот спасибо, - сказал Сережка итак спокойно, словно бы ему открыли дверь именно для того, чтобы он вошел, поднырнул под опершуюся о косяк руку Игната Фомина и уже не только был в сенях, но открывал дверь в горницу, когда Игнат Фомин, не успевший даже
удивиться, двинулся за ним- Извиняйте, гражданин, - уже в горнице сказал Сережка и покорно склонил голову перед Игнатом Фоминым, который стоял передним в клетчатом пиджаке, в жилете с тяжелой золоченой цепочкой на животе ив клетчатых брюках, заправленных в яловочные, начищенные ваксой сапоги, - длинный, с длинным благообразным лицом скопца, принявшим, наконец, удивленное и несколько даже гневающееся выражение- Что тебе надо - спросил Игнат Фомин, приподняв редкие брови, и многочисленные и разнообразные складки вокруг его глаз пришли в очень сложное движение, как бы стремясь расправиться- Гражданин - неожиданно для самого себя и для Игната Фомина приняв позу члена конвента времен Французской революции, с пафосом сказал Сережка. - Гражданин Спасите раненого бойца!
Складки вокруг глаз Игната Фомина мгновенно прекратили свое движение, и глаза, направленные на Сережку, остановились, как кукольные- Нет, не я ранен, - сказал Сережка, поняв, что привело Игната Фомина в этакий столбняк. - Бойцы отступали, оставили раненого прямо на улице, аккурат возле рынка. Мыс ребятами увидели, и прямо к вам.
На длинном благообразном лице Игната Фомина вдруг отразились знаки многих обуревавших его страстей, ион невольно покосился на затворенную дверь в другую горницу- Почему же, однако, прямо ко мне - снизив голос до шипения, спросил он, со злостью вонзив глаза свои в Сережку, и складки вокруг глаз снова пришли в нескончаемо-сложное движение- К кому же, как не к вам, Игнат Семенович Весь город знает, что вы у нас первый стахановец, - сказал Сережка, с необыкновенно чистыми глазами, беспощадно вонзая в Игната Фомина это отравленное копье- Даты чей - все больше теряясь и приходя вовсе большее удивление, спросил Игнат Фомин- Я сын хорошо известного вам Прохора Любезнова, тоже стахановца, - сказал Сережка, стем большей решительностью, с чем большей вероятностью он знал, что никакого Прохора
Любезнова не существует на свете- Прохора Любезнова я не знаю. И вот что, братец мой, - придя в себя и суетливо и бестолково задвигав длинными руками, сказал Игнат Фомину меня и места нет для твоего бойца, и жинка у меня больная, и ты, братец, тово... это. - Руки его, хотя и не вполне ясно, задвигались в сторону выходной двери- Довольно странно, гражданин, вы поступаете, когда всем известно, что у вас есть вторая комната- с осуждением в голосе сказал Сережка, в упор глядя на Фомина прозрачными, детскими дерзкими глазами.
И Фомин не успел еще сделать движения или хотя бы испустить звук, как Сережка шагом, не очень даже торопливым, подошел к двери в соседнюю горницу, отворил дверь и вошел в эту горницу.
В этой горнице с полуприкрытыми ставенками, уставленной мебелью и фикусами в кадках, чистенькой и аккуратно прибранной, сидел у стола человек в одежде мастерового, с круглыми сильными плечами, крепкой крупной головой, стриженой, с проседью, и лицом в темных крапинах. Он поднял голову и очень спокойно посмотрел на вошедшего Сережку.
И в тоже мгновение Сережка понял, что передним сидит просто хороший, сильный и
спокойный человек. И, поняв это, Сережка в тоже мгновение дико и невероятно струсил. Дани одного грамма отваги не осталось в его орлином сердце. Он струсил настолько, что не мог сказать ни слова, не мог пошевельнуться, а в это время в дверях показалось крайне разъяренное и испуганное лицо Игната Фомина- Обожди, кум, - спокойно сказал этот сидевший у стола неизвестный человек Игнату Фомину, надвинувшемуся на Сережку. - А почему же вы не отнесли этого раненого бойца, скажем, к себе домой - спросил он Сережку.
Сережка молчал- Твой отец-то тут или эвакуировался- Эвакуировался, - весь заливаясь краской, сказал Сережка- А мать- Мать дома- Шо ж ты наперво до нее не пошел Сережка молчал- Хиба вона така жинка, шо не примет?
Сережка с ужасным чувством в душе кивнул головой. С того момента, как игра кончилась, за словами отец, мать, он видел уже действительных отца и мать, своих, и было мучительно стыдно говорить о них такую подлую неправду.
Но человек этот, видно, верил Сережке- Так, - сказал он, рассматривая Сережку. - Игнат Семенович казав тебе правду, шо вин того бойца принять не может, - сказал он, раздумывая. - Ноты такого человека найдешь, шо примет. То дело доброе. То ты молодец, я так тебе скажу. Поищи и найдешь. Только то дело секретное, тык случайным людям не ходи. А коли нигде не примут, придешь до меня. А коли примут - не приходи, лучше дай мне сейчас свой адресок, чтобы я мог тебя найти при случае.
И здесь Сережке пришлось расплатиться за свое озорство самым для него обидными огорчительным способом. Именно теперь, когда Сережке очень бы хотелось сказать этому человеку свой настоящий адрес, он вынужден был тут жена ходу придумать первый попавшийся адрес и этой своей ложью уже навсегда отрезать для себя возможность общения с этим человеком.
Сережка вновь очутился на улице. Он был растерян и смущен. Не было никакого сомнения в том, что человек, который прятался у Игната Фомина, был настоящий, большой человек, и вряд ли можно было сомневаться в том, что Игнат Фомин был, по меньшей мере, человек неважный. Но они, несомненно, были связаны друг с другом. В этом было что-то необъяснимое
Глава четырнадцатая
В тот же день, когда Матвей Шульга покинул домик. Осьмухиных, он направился на окраину
Краснодона, называвшуюся по старинке Голубятники, к своему другу по прежнему партизанству - Ивану Кондратовичу Гнатенко.
Эта окраина, как и многие районы Краснодона, была уже застроена стандартными домами, но Матвей Костиевич знал, что Кондратович попрежнему живет в принадлежащем ему маленьком деревянном домике, одном из тех старинных домиков, по которым окраина и получила название Г олубятников.
На стук в оконце показалась в дверях похожая на цыганку, довольно еще молодая, но очень обрюзгшая и запущенная, хотя одета она была не бедно, женщина. Костиевич сказал, что он здесь проходом и ему нужен Иван Кондратович, он просит старика, если это возможно, выйти к нему на улицу, поговорить.
И тут, за этим домиком, в степи, где они спустились. в низинку, чтобы не маячить на юру, под звуки отдаленной артиллерийской канонады, которая в тот день была еще слышна, состоялась встреча Матвея Шульги и Ивана Г натенко.
Иван Гнатенко, или запросто Кондратович, был одним из потомков тех поколений шахтеров, которые по праву могли считать себя основателями донецких рудников. И дед, и отец его, выходцы с Украины, и сам Кондратович - это были настоящие, милостью божией шахтеры-коренники, построившие Донбасс, хранители шахтерской славы и традиций, та шахтерская гвардия, о которую сломали себе зубы в Донбассе немецкая интервенция и белое движение в 1918-1919 годах.
Это был тот самый Кондратович, который вместе со своим директором Андреем Валько и Григорием Ильичем Шевцовым взорвал шахту № 1-бис.
Вот какой разговор произошел у него с Матвеем Костиевичем в этой низинке в степи, под солнцем, уже склонявшимся к вечеру- Знаешь литы, Кондратович, зачем я прийшов до тебе- Не знаю, а догадываюсь, Матвей Константиноввич, - печально сказал Кондратович, не глядя на Шульгу.
Степной ветерок, врывавшийся в низинку, косо, в один бок относил полы залатанной дедовских времен куртки, висевшей, как на кресте, на высохшем теле старика- Я оставлен тут для работы, яку осьмнадцатом роци, стем и прийшов до тебе, - сказал
Костиевич.
- Вся моя жизнь - твоя, то ты знаешь, Матвей Константинович, - низким, хриплым голосом сказал Кондратович, не глядя на Шульгу. - Ноя не можу принять тебя в дом, Матвей
Константинович.
То, что сказал Кондратович, было так неожиданно и невозможно, что Матвей Костиевич даже не нашелся, что ответить, и замолчал. И Кондратович тоже молчал- Правильно я понял тебя, Кондратович, - ты отказываешься принять меня в дом - вдруг перейдя на чистый русский язык, тихо спросил Шульга, боясь взглянуть на старика- Яне отказываюсь, я не можу, - печально сказал старик.
Некоторое время они разговаривали так, не глядя друг на друга- Ты давал согласие - с закипающим в сердце гневом спросил Костиевич.
Старик опустил голову- Ты же знал, на что идешь?
Старик молчал- Ты понимаешь, что ты нас вроде предал- Матвей Костиевич... - страшно низко и хрипло, с угрозой точно пролаял старик. - Не говори такого, чего нельзя поправить- А чего мне бояться - со злобой сказал Шульга и посмотрел прямо в высохшее, с редкой, будто выщипанной, прокуренной бородкой лицо Кондратовича, и воловьи глаза Шульги налились кровью. - Чего мне бояться Страшней того, что я слышу, не може буты!
- Обожди. - Кондратович поднял голову и когтистой рукой своей с изуродованными черными ногтями взял Матвея Костиевича за локоть. - Веришь ты мне - спросил он печально и низко, на самых страшных низах своего голоса.
Шульга хотел что-то сказать, но старик крепко сдавил ему локоть и, глядя на него пронзительными запавшими глазами, сказал почти умоляюще- Обожди. послухай.
Теперь они смотрели прямо в глаза друг другу- Яне можу принять тебя в дом, боя своего старшего сына боюсь. Боюсь, продаст, - хриплым шопотом сказал старик, приблизив свое лицо к лицу Матвея Костиевича. - Помнишь, ты был у нас в двадцать седьмом То последний раз ты был у нас, как мы со старухой справляли двадцать пять лет нашей жизни, серебряную нашу свадьбу. Всех моих ребят ты, видно, не помнишь, да и не обязан, - усмехнулся старика старшего должен помнить еще по восемнадцатому году.
Шульга молчал- Вот он у меня свихнулся, - хриплым шопотом сказал Кондратович. - Помнишь, он тогда, в двадцать седьмом, уже был безруки Шульга смутно помнил насупленного, медлительного, малоразговорчивого подростка, которого он видел у Кондратовича в восемнадцатом году. Но кто из окружавших Шульгу в двадцать седьмом году на квартире у Кондратовича молодых людей был когда-то этим подростком, а кто из них был безруки, этого уже Шульга не помнил. Он с удивлением поймал себя на том, что он вообще плохо помнит тот вечер. Должно быть, он пошел тогда к
Кондратовичу немножко по обязанности, и этот вечер затерялся среди многих схожих вечеров, проведенных также, по обязанности, среди других людей, при других обстоятельствах- Руку ему на заводе оторвало в Луганске. - Кондратович употребил старое название
Ворошиловграда, и из этого Шульга понял, что это дело давнишнее. - Он до дому вернулся на наше иждивение. Наукам учить его поздно было, дамы сразу и недодумали, а профессии сходной, по возможностям своим, он не достали свихнулся. Стал попивать на отцовы деньги, то есть на мои, а я его жалел. Замуж за него никто не шел, с того он еще пуще загулял. А в тридцатом свалилась на него вот эта цаца, что ты видел, обкрутила его, и пошли у них дела темные. Стала она вроде тайной шинкарки, занялись они спекуляцией и - тебе, как на духу, - не гнушаются и краденое скупать. Поначалу я его жалела потом стал бояться позору. Мы со старухой таки решили - будем молчать. И молчали. И перед детьми родными молчали. И молчим. Его при советской власти два раза судили, надо бы эту шкуру, да он всякий раз вину на себя. Ну, знаешь, судьи знают я старый партизан, знатный забойщик, человек знаменитый, - один раз ему порицание, другой - условно. А он с каждым годом все
злее. Веришь ты мне Как же я могу тебя в дом принять Он, может, чтобы ему дом достался, и нас со старухой продаст - И Кондратович, стыдясь, отвернулся от Шульги.
- Но, как же ты, зная это, мог дать согласие - с волнением сказал Шульга, вглядываясь вострое, как нож, лицо Кондратовича, не зная, верить ли ему, или не верить, и вдруг с отчаянием ловя себя на том, что он потерял в душе всякие критерии, каким людям можно, а каким нельзя верить в тех условиях, в каких он очутился- Но как же я мог отказаться, Матвей Константинович - с тоской в голосе сказал
Кондратович. - Ты же только подумай я, Иван Гнатенко, и вдруг - отказаться. Позор-то какой Ведь этот разговор-то когда был Говорили так может, и не придется, ну, а если придется, согласен Ведь он вроде совесть мою проверяла я бы ему вдруг про сына. Я бы вроде и сам увильнули сына - под тюрьму. А ведь он мне сын. Матвей Константинович - вдруг с предельной силой отчаяния сказал старик. - Я весь твой, на что угодно. Ты знаешь характер мой - молчок до гроба, а смерти я не боюсь. Ты мной располагай, как собою. Я тебе найду, где укрыться, я людей знаю, я верных людей найду, ты мне верь. Я ведь и тогда в райкоме так подумал сам я на все готова насчет сына тут в райкоме я, как человек беспартийный, говорить не обязан, значит, совесть моя чиста. Мне главное, чтобы ты мне верил. А квартируя тебе найду,
- говорил Кондратович, не замечая того, что в голосе у него появились даже нотки заискивания- Я тебе верю, - сказал Матвей Костиевич. Но он сказал не совсем правду он верили не верил. Он сомневался. А сказал он так потому, что это было выгоднее ему.
Лицо старика вдруг все изменилось, он сразу размяк, опустил голову и некоторое время молча сопел.
А Шульга стояли смотрел на него и взвешивал все, что Кондратович сказал ему, перекладывая то одно, то другое с одной чашки весов на другую. Конечно, он знал, что
Кондратович свой человек. Но Шульга не знал, как жил Кондратович целых пятнадцать лети каких лет когда совершались самые большие дела в стране. И то, что Кондратович укрывал своего сына от власти, укрыл его даже в самую ответственную минуту жизни и пошел на ложь в таком насущном деле, как возможность использования его квартиры в немецком подполье, - все это перевешивало чашку весов зато, что нельзя целиком довериться Кондратовичу.
- Ты здесь пока посиди или полежи, я тебе поесть вынесу, - хриплым шопотом говорил
Кондратович, - а я тут сбегаю водно место, и все как есть наладим.
Одно мгновение, и Матвей Костиевич чуть было не поддался тому, что предлагал ему
Кондратович, но тут же внутренний голос, который он считал непросто голосом осторожности, а голосом жизненного опыта, сказал ему, что не надо поддаваться чувству- Чего ж ходить, у меня не одна квартира на примете, я найду себе место, - сказал она покушать - я потерплю хуже будет, колита самая чортова баба да сын твой чего-нибудь такое подумают недоброе- То тебе виднее, - с грустью сказал Кондратович.- А все ж тына меня, старика, креста не клади, я тебе сгожусь- То я знаю, Кондратович, - сказал Шульга, чтобы утешить старика- И коли ты мне веришь, ты мне скажи, к кому ты идешь. Я тебе заодно скажу, добрый ли тот человек и стоит лик нему итти, и буду, в случае чего, знать, где искать тебя- Сказать, куда я иду, того я тебе сказать не имею права. Ты сам старый подпольщики конспырацию знаешь, - сказал Шульга с хитрой улыбкой. - А человек, до кого я иду, то
человек мне известный.
Кондратовичу хотелось сказать ведь вот и я человек тебе известный, а видишь, сколько оказалось неизвестного, и лучше уж тебе теперь посоветоваться со мной. Но он застыдился сказать так Матвею Костиевичу.
- То тебе виднее, - мрачно сказал старик, окончательно поняв, что Шульга ему не верит- Шо ж, Кондратович, пошли - сказал Костиевич сделанной бодростью- То тебе виднее, - в задумчивости повторил старик, не глядя на Матвея Костиевича.
Он повел было Костиевича по улице мимо своего дома. Но Шульга остановился и сказал- Ты меня лучше задами выведи, не то увидит еще эта твоя. цаца. - Ион усмехнулся.
Старик было хотел сказать ему А коли ты знаешь конспирацию, то сам должен понимать, что тебе лучше уйти также, как ты пришел, - кому же придет в голову, что ты приходил к старику Гнатенко по подпольному делу. Но он понимал, что ему не верят, и что говорить бесполезно. Ион задами вывел Матвея Костиевича на одну из соседних улиц. Там, у угольного сарайчика, они остановились- Прощай, Кондратович, - сказал Шульга, и у него так защемило на сердце, легче в гроб лечь.
- Я еще найду тебя- То как тебе будет угодно- сказал старик.
И Шульга пошел по улице, а Кондратович еще некоторое время стоял у этого угольного сарайчика, глядя вслед Шульге, высохший, голенастый, в обвисшей на нем, как на кресте, старинного покроя куртке.
Так Матвей Шульга сделал второй шаг навстречу своей гибели
Глава пятнадцатая
В то время, когда Матвей Шульга один сидел в полутемной горнице в мазанке у Фомина, не зная ни того человека, у которого сейчас находился, ни тех людей, среди которых ему предстояло работать, Сережка Тюленин и его друг Витька Лукьянченко, и его сестра Надя, и старая сиделка
Луша в течение нескольких часов нашли в разных частях города более семидесяти квартир для раненых. И все-таки около сорока раненых небыли размещены ни Сережка с Надей, ни тетя
Луша, ни Витя Лукьянченко, ните, кто помогал им, не знали,
к кому еще можно было бы обратиться с этой просьбой, и не хотели рисковать провалом всего дела.
Странный был этот день - такие бывают только во сне. Отдаленные звуки проходящих по дорогам через город частей, грохот боев в степи прекратились еще вчера. Необыкновенно тихо было ив городе и во всей степи вокруг. Ждали, что в город вот-вот войдут немцы, - немцы не приходили. Здания учреждений, магазинов стояли открытые и пустые, никто в них не заходил. Предприятия стояли молчаливые, тихие и тоже пустые. На месте взорванных шахт все еще сочился дымок. В городе не было никакой власти, не было милиции, не было торговли, не было труда - ничего не было. Улицы были пустынны, выбежит одинокая женщина к водопроводному крану, или колодцу, или в огород- сорвать два-три огурца, и опять тихо, и нет никого. И трубы в домах не дымили, - никто не варил обеда. И собаки притихли, оттого что никто посторонний не тревожил их покоя. Только кошка иногда перебежит через улицу, и снова пустынно.
Раненых размещали по квартирам в ночь на 20 июля, но Сережка и Витька уже не принимали в этом участия. В эту ночь они перетаскали из склада в Сеняках бутылки с горючей жидкостью на Шанхай и зарыли их в балке под кустами, а по нескольку бутылок каждый закопал у себя в огороде, чтобы в случае надобности бутылки всегда были под руками.
Куда же все-таки девались немцы?
Рассвет застал Сережку в степи за городом. Солнце вставало за розовато-серой дымкой, большое, круглое, можно было смотреть на него. Потом край его высунулся над дымкой, расплавился, и миллионы капель росы брызнули по степи каждая своим светом, и темные конусы терриконов, то там, то здесь выступавшие над степью, окрасились в розовое. Все ожило и засверкало вокруг, и Сережка почувствовал себя так, как мог бы чувствовать себя гуттаперчевый мячик, пущенный в игру.
Езженая дорога шла вдоль железнодорожной ветки, то приближаясь к ней, то удаляясь от нее. Обе дороги проложены были по возвышенности, от которой отходили в обе стороны небольшие отрожки, разделенные балками, постепенно понижавшиеся и сливавшиеся со степью. И самые отрожки и неглубокие балки между ними поросли кудрявым леском, кустарником. Вся эта местность носила название Верхнедуванной рощи.
Солнце, сразу начавшее калить, быстро подымалось над степью. Оглядываясь вокруг, Сережка видел почти весь город, раскинувшийся по холмами низинам - неравномерно, узлами, больше возле шахт, сих выделяющимися наземными сооружениями, и вокруг зданий районного исполкома и треста «Краснодонуголь». Кроны деревьев на отрожках ярко зеленели на солнце, а на дне заросших балок еще лежали прохладные утренние тени
Рельсы, сверкая на солнце, сливаясь, уходили вдаль и исчезали за дальним холмом, из-за которого медленно всходил к небу круглый беленький мирный дымок, - там находилась станция
Верхнедуванная.
И вдруг на гребне этого холма, в той точке, где как бы кончалась езженая дорога, возникло темное пятно, которое быстро стало вытягиваться навстречу в виде узкой темной ленточки. Через несколько секунд эта ленточка отделилась от горизонта, - что-то продолговатое, компактное, темное стремительно двигалось издалека навстречу Сережке, оставляя позади себя конус рыжей пыли. И еще раньше, чем Сережка мог рассмотреть, что это такое, он понял по наполнившему степь стрекоту, что это движется отряд мотоциклистов.
Сережка юркнул в кусты ниже дороги и стал ждать, лежа на брюхе. Не прошло и четверти часа, как нараставший стрекот моторов наполнил собой все вокруг, и мимо Сережки, видные ему только верхней частью корпуса, промчались немецкие мотоциклисты- автоматчики, - их было более двадцати. Они были в обычном грязно-сером обмундировании немецкой армии, в пилотках, но глаза и лоб и верхнюю часть носа закрывали им громадные, темные, выпуклые очки, и это придавало этим людям, внезапно возникшим здесь, в донецкой степи, фантастический вид.
Они доехали до окраинных домиков, застопорили машины и, соскочив с машин, рассыпались по сторонам у машин осталось трое или четверо. Ноне прошло и десяти минут, как все мотоциклисты один за другим вновь сели на машины и помчались в город.
Сережка потерял их из виду за домами в низине, но он знал, что, если они едут в центральную часть города, к парку, им не миновать хорошо видного отсюда подъема дороги за вторым переездом, и Сережка стал наблюдать за этим подъемом дороги. Четверо или пятеро мотоциклистов веером взнеслись на этот подъемно не проследовали к парку, а свернули к той группе зданий на холме, где находились здания районного исполкома и бешеного барина. Через несколько минут мотоциклисты промчались обратно к переезду, и Сережка вновь увидел весь отряд среди окраинных домов, - отряд возвращался на Верхнедуванную. Сережка пал ниц между кустами и уже не поднимал головы, пока отряд не промчался мимо него.
Он перебрался на поросший деревьями и кустами отрожек, выдвинутый в сторону
Верхнедуванной, откуда видна была вся местность впереди. Здесь пролежал он несколько часов поддеревом. Солнце, передвигавшееся по небу, вновь и вновь находило Сережку и начинало так припекать, что он все время уползал от него по кругу - за тенью.
Пчелы и шмели гудели в кустах, собирая июльского настоя нектар с поздних летних цветов и прозрачную липкую падь с листьев деревьев и кустарников, образуемую на обратной стороне листьев травяными тлями. От листвы и от травы, которая пышно разрослась здесь, в то время как на всем пространстве степи она уже сильно выгорела, тянуло свежестью. Иногда чуть-чуть повевал ветерок и шелестел листвою. Высоко-высоко в небе стояли мелкие курчавившиеся, очень яркие от солнца барашки облачков.
И такая истома сковывала все его члены, ложилась на сердце, что временами Сережка забывал, зачем он здесь. Тихие и чистые ощущения детских лет приходили ему на память, когда он также, закрыв глаза, лежал в траве где-нибудь в степи и солнце также калило его тело, итак же гудели вокруг пчелы и шмели, и пахло горячей травой, и мир казался таким родным, прозрачными вечным. И снова в ушах раздавался стрекот моторов, ион видел этих мотоциклистов в неестественно огромных очках, на фоне голубого неба, ион вдруг
понимал, что никогда-никогда уже не вернутся тихие, чистые ощущения детских лет, эти ранние, неповторимые дуновения счастья. И у него то больно и сладко щемило на сердце, то все его существо снова захлестывало жесткой жаждой боя, кипевшей в его крови.
Солнце стояло уже после полудня, когда из-за дальнего холма снова высунулась по дороге длинная темная стрела и сразу густо взнялась пыльна горизонте. Это были опять мотоциклисты, их было много - длинная, нескончаемая колонна. За ними пошли машины, сотни, тысячи грузовых машин в колоннах, в промежутках между которыми двигались легковые машины командиров. Машины все выкатывались и выкатывались из-за холма. Длинная, толстая, зеленая, отблескивающая на солнце чешуей змея, извиваясь, все вытягивалась и вытягивалась из-за горизонта, голова ее была уже недалеко оттого места, где лежал Сережка, а хвоста еще невидно была Пыль валом стояла над шоссе, и рев моторов, казалось, заполнил все пространство между землей и небом.
Немцы шли в Краснодон. Сережка был первый, кто их увидел.
Скользящим движением, как кошка, он не то прополз, не то проскочил, не то перелетел через езженую дорогу, потом через железную и бегом ударил вниз по балке, уже по другую сторону возвышенности, где его нельзя было увидеть схода немецкой колонны за железнодорожной насыпью.
Сережка придумал весь этот маневр, чтобы успеть раньше немцев достигнуть города и занять в самом городе наиболее выгодный наблюдательный пункт - на крыше школы имени Горького, расположенной в городском парке.
Пустырем возле выработанной шахты он выбежал на зады той самой улицы за парком, которая со стародавних времен сохранилась в своем первозданном виде, отдельно от города, и носила в просторечии название «Деревянная».
И здесь он увидел нечто, настолько поразившее его воображение, что вынужден был остановиться. Он бесшумно скользил вдоль заборов, огораживавших обывательские садики, выходящие на зады Деревянной улицы, ив одном из этих садиков увидел ту самую девушку, с которой позапрошлой ночью судьба свела его встепи на грузовике.
Девушка, расстелив на траве под акациями темный в полоску плед и подмостив под голову подушку, лежала шагах в пяти от Сережки в профиль к нему, положив одну на другую загорелые ноги в туфлях, и, невзирая на происходящие вокруг события, читала книгу. Одна из ее толстых русых золотящихся кос покойно и свободно раскинулась по подушке, оттеняя загорелое лицо ее с темными ресницами и самолюбиво приподнятой верхней полной губой. Дав то время когда тысячи машин, наполнив ревом моторов и бензинной гарью все пространство между степью и небом, - целая немецкая армия двигалась на город Краснодон, - девушка лежала на пледе в садике и читала книгу, придерживая ее обеими загорелыми, покрытыми пушком руками. Сережка, сдерживая дыхание, со свистом вырывавшееся из груди, держась обеими руками за планки забора, несколько мгновений, ослепленный и счастливый, смотрел на эту девушку.
Что-то наивное и прекрасное, как сама жизнь, было в этой девушке с раскрытой книгой в саду в один из самых ужасных дней существования мира.
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   36


написать администратору сайта