Игорь Евгеньевич Суриков Полис, логос, космос мир глазами эллина
Скачать 1.72 Mb.
|
Кризис полиса – кризис ценностейНа нескольких предыдущих страницах речь шла о событиях IV в. до н. э. В целом это было время не вполне обычное для греческого мира; его часто – и справедливо – называют эпохой кризиса классического полиса. Как мы видели на протяжении книги, все основные элементы древнегреческого менталитета, картины мира, системы ценностей и представлений были обусловлены полисным типом социально-политической системы. И вполне закономерно, что, когда классический полис оказался ввергнут в общий кризис, это неизбежно повело к кризису и в духовной жизни общества. Кризис классического полиса достиг всей полноты своих проявлений в течение IV в. до н. э. Но начался он в конце предыдущего столетия, в период Пелопоннесской войны. Многолетний и кровопролитный вооруженный конфликт стал мощнейшим катализатором разложения традиционных ценностей. Лучше, чем кто-либо, это описал современник и очевидец происходящего – великий афинский историк Фукидид. Некоторые страницы его труда просто-таки дышат гневом и горечью по поводу этического состояния греческих полисов. «Сломленные несчастьем, люди, не зная, что им делать, теряли уважение к божеским и человеческим законам… В Афинах все больше начало распространяться беззаконие. Поступки, которые раньше совершались лишь тайком, теперь творились с бесстыдной откровенностью… Все ринулись к чувственным наслаждениям, полагая, что и жизнь и богатство одинаково преходящи. Жертвовать собою ради прекрасной цели никто уже не желал, так как не знал, не умрет ли прежде чем успеет достичь ее… Ни страх перед богами, ни закон человеческий не могли больше удержать людей от преступлений, так как они видели, что все погибают одинаково и поэтому безразлично, почитать ли богов или нет…»333. «До такой неистовой жестокости дошла эта междоусобная борьба. Она произвела ужасное впечатление, особенно потому, что подобное ожесточение проявилось впервые… Вследствие внутренних раздоров на города обрушилось множество тяжких бедствий, которые, конечно, возникали и прежде и всегда будут в большей или меньшей степени возникать, пока человеческая природа останется неизменной, различаясь лишь по своему характеру в зависимости от обстоятельств. Действительно, во время мира и процветания как государство, так и частные лица в своих поступках руководятся лучшими мотивами, потому что не связаны условиями, лишающими их свободы действий. Напротив, война, учитель насилия, лишив людей привычного жизненного уклада, соответственным образом настраивает помыслы и устремления большинства людей и в повседневной жизни… Изменилось даже привычное значение слов в оценке человеческих действий. Безрассудная отвага, например, считалась храбростью, готовой на жертвы ради друзей, благоразумная осмотрительность – замаскированной трусостью, умеренность – личиной малодушия, всестороннее обсуждение – совершенной бездеятельностью. Безудержная вспыльчивость признавалась подлинным достоинством мужа. Забота о безопасности была лишь благовидным предлогом, чтобы уклониться от действия. Человек, поносящий других и вечно всем недовольный, пользовался доверием, а его противник, напротив, вызывал подозрения. Удачливый и хитрый интриган считался проницательным, а распознавший заранее его планы – еще более ловким… Политические узы оказывались крепче кровных связей, потому что члены гетерий скорее шли очертя голову на любое опасное дело. Ведь подобные организации отнюдь не были направлены ко благу общества в рамках, установленных законами, но противозаконно служили лишь для распространения собственного влияния в своекорыстных целях. Взаимная верность таких людей поддерживалась не соблюдением божеских законов, а, скорее, была основана на совместном их попирании… Отомстить за обиду ставилось выше, чем избегнуть обиды. Взаимные клятвы, даваемые для примирения, обе стороны признавали лишь средством для того, чтобы выиграть время в трудном положении, и считали себя связанными ими лишь до тех пор, пока не соберутся с силами для новой борьбы… Причина всех этих зол – жажда власти, коренящаяся в алчности и честолюбии. Отсюда проистекает и жгучая страсть к соперничеству, когда люди предаются спорам и раздорам. Действительно, у главарей обеих городских группировок (имеются в виду группировки демократическая и олигархическая – И. С. ) на устах красивые слова: «равноправие для всех» или «умеренная аристократия». Они утверждают, что борются за благо государства, в действительности же ведут лишь борьбу между собой за господство. Всячески стараясь при этом одолеть друг друга, они совершали низкие преступления, но в своей мстительности они заходили еще дальше, руководствуясь при этом не справедливостью или благом государства, а лишь выгодой той или иной группировки. Достигнув власти путем нечестного голосования или насилием, они готовы в каждый момент утолить свою ненависть к противникам. Благочестие и страх перед богами были лишь пустым звуком, и те, кто совершал под прикрытием громких фраз какие-либо бесчестные деяния, слыли даже более доблестными… Все были твердо убеждены лишь в том, что всеобщей безопасности нет и поэтому каждый должен заботиться о своей собственной безопасности и не доверять другим»334. Тому же подрыву традиционного мировоззрения способствовали не только реалии военного времени, но и чисто интеллектуальный процесс – философское движение софистов, начавшееся несколько раньше Пелопоннесской войны, а в ее период достигшее апогея. Эти мыслители (Протагор, Горгий, Продик и др.) проповедовали релятивизм, субъективизм, скептицизм: учили, что все относительно, а абсолютной, общей для всех истины просто не существует. Деятельность софистов, имевших широкую популярность в образованных слоях общества, безусловно, разрушительным образом действовала на общепринятую шкалу ценностей. Под ее влиянием внедрялось скептическое отношение к религиозным верованиям, к законам и обычаям полиса. Каждый становился сам себе законом… Все описанные здесь процессы после Пелопоннесской войны не исчезли, а продолжали развиваться, загоняя полисный менталитет в тупик. Налицо, прежде всего, кризис коллективистских элементов мировоззрения, утрата гражданской солидарности. На смену общеполисным установкам пришли узкогрупповые; гораздо больше, чем раньше, стали значить интересы, а не ценности. * * *Однако означал ли упадок коллективизма, что больше простора появлялось для роста индивидуального, личностного начала? На первый взгляд, вроде бы так оно и есть. Однако стоит пристальнее всмотреться в греческий мир IV в. до н. э. – и становится заметно, что развитие действительно яркой, творческой личности тоже приостановилось. Достаточно сравнить видных политиков эпохи расцвета полиса и эпохи его кризиса. Греция V в. до н. э. породила целую плеяду выдающихся государственных деятелей – Мильтиада и Фемистокла, Аристида и Кимона, Перикла и Алкивиада… А что можно сказать в данной связи о следующем столетии? Картина несравненно бледнее. Самый крупный из политиков этого времени, – несомненно, Демосфен. Но даже и для него сравнение с любым из вышеперечисленных лиц оказывается довольно-таки невыгодным. Наступила «эпоха профессионалов», возросла специализация. Политик перестал быть универсальным знатоком всех аспектов своего ремесла. Если Перикл был одновременно и выдающимся оратором, и опытным финансистом, и видным полководцем, то уже Демосфен, занимаясь чисто «штатской» деятельностью, не имел представления о тонкостях военного дела. А современные ему стратеги, напротив, не участвовали, как правило, в гражданской политике. Соответственно, их имена – Хабрий, Тимофей, Харет и др. – известны ныне только ученым. Личность стала какой-то неполной. Ведь, как говаривал еще Козьма Прутков, узкий специалист подобен флюсу: полнота его одностороння. Усугублявшаяся профессионализация говорила о распаде некогда целостного мировосприятия. Очевидно, диалектика полисной цивилизации, в которой сосуществовали и противоборствовали коллективистское и индивидуалистическое начала, вела к тому, что подрыв первого из этих начал ударял и по второму. Два «полюса» эллинского бытия не могли существовать один без другого. В эпоху кризиса, когда идеал и реальная жизнь все сильнее отрывались друг от друга, появились разнообразные способы «бегства от действительности». Одним из таких способов стал уход в своеобразную корпорацию утонченных интеллектуалов – философскую школу. Такие школы, действовавшие на постоянной основе, впервые появились в Афинах именно в IV в. до н. э. Среди них – Академия Платона, Ликей Аристотеля и ряд второстепенных (киническая, гедонистическая школа и др.). В одних из школ коллективистская, полисная проблематика уже начисто отбрасывалась; в их рамках разрабатывались только вопросы, связанные с индивидом и формами его поведения. Так, гедонисты во главе с Аристиппом признавали высшим благом удовольствие (греч. гедоне ), оправдывали и возводили в абсолют стремление людей к наслаждениям. Кстати, это выглядит особенно парадоксальным в связи с тем, что Аристипп считал своим учителем Сократа – этого «босоногого мудреца», неприхотливого во всём и вовсе не жаждавшего чувственных утех. В данном смысле к его образу жизни значительно более приближались киники: Антисфен, тоже слушатель Сократа, и ученик Антисфена – скандально знаменитый Диоген, живший в большой глиняной бочке. Учение киников было прямо противоположным взглядам гедонистов: они, наоборот, призывали в чем только возможно ограничивать потребности, во всем обходиться минимумом возможного. Название этой школы происходит от корня греческого слова, обозначавшего собаку (вспомним о современной профессии «кинолог», в которой слышится тот же самый корень). Насколько можно судить, дело обстояло так. Критики Антисфена и Диогена осуждающе говорили им: «Живете как собаки – спите где попало, питаетесь чуть ли не отбросами…». А те с вызовом приняли обидное прозвище и стали сами себя так именовать. Вообще киники порой уж слишком бравировали своим подчеркнутым презрением ко всем и всяческим общественным приличиям. Так, один из их видных представителей, Кратет, со своей женой Гиппархией, последовательницей того же учения, вполне могли заняться сексом на городской площади, на виду у сограждан. Не случайно впоследствии сам термин «киник» – в латинской транскрипции «циник» – получил совсем иной смысл. Впрочем, в других философских школах (особенно в Академии и Ликее) общественно-политические темы оставались в центре исследований. Но изучали их скорее как самоцель, а не для применения к реальным ситуациям. Платон и Аристотель составляли утопические проекты идеального государства, которые не могли быть реализованы в тогдашних условиях. Да, пожалуй, такие проекты были и в принципе нереализуемы, и их авторы, скорее всего, это понимали. Платон в молодости еще ездил на Сицилию и пытался обратить тамошних тиранов в «идеальных правителей», которые бы по возможности воплощали в жизнь его программы. Но у него ничего не получилось, и под конец жизни он фактически замкнулся в стенах своей Академии. Аристотель, с одной стороны, тоже изложил свое видение идеального полиса, а с другой – близко общался с «сильными мира сего», в том числе с Александром Македонским. Но этому последнему философ предлагал для практического воплощения отнюдь не свои «идеальные» модели, а гораздо более оппортунистические решения. Теоретическая мысль отделилась от практической политики. По отношению к современной им полисной демократии крупнейшие философы IV в. до н. э. занимали позицию неприятия, отвергали не какие-нибудь отдельные недостатки этой системы, а всю ее как целое. Для тех же Платона и Аристотеля демократия, безусловно, числится среди «неправильных», «искаженных», «отклоняющихся» форм правления. Платон ниже демократии ставит только тиранию; Аристотель менее строг и полагает, что олигархия тоже может быть хуже демократии. Но оба согласны в том, что значительно выше на шкале государственных устройств стоят легитимная монархия и аристократия («власть лучших» в нравственном смысле, в отличие от олигархии – «правления немногих» вне зависимости от моральных достоинств этих немногих). В противовес полисному патриотизму в кругу некоторых философов родилось понятие космополитизма. Первым назвал себя космополитом («гражданином мира») тот же киник Диоген, действительно с легкостью перебиравшийся из города в город, поскольку он, в сущности, ни к чему не был привязан, не имея ни имущества, ни семьи, ни гражданства. Другим способом «бегства от действительности», распространенным уже не в образованных слоях, а в «низах» общества, стало распространение нетрадиционных религиозных культов и идей. В этих новых верованиях рационализм окончательно уступил место иррационализму и мистицизму, порой грубому. Среди простонародья процветали магия, колдовство. В греческий пантеон нашли дорогу ближневосточные боги (Адонис из Финикии, Бендида из Фракии и др.), почитание которых отличалось экстатическим, исступленным характером. Женщины, которых было особенно много среди приверженцев культов этих божеств, во время праздников в их честь рвали на себе одежду и волосы, до крови царапали ногтями щеки, издавали бессвязные вопли… Начали уже встречаться совершенно чуждые классической греческой религии факты прижизненного обожествления людей – видных правителей и полководцев. Первый случай такого рода – божественные почести, которые многие греческие полисы оказывали спартанскому наварху Лисандру в начале IV в. до н. э. Этому мрачному, жестокому человеку при жизни воздвигали статуи, в его честь учреждали праздники, сочиняли гимны… Ничего подобного эллинский мир до того не знал. В эпоху Лисандра такое возвеличение конкретного индивида выглядело чем-то уникальным и беспрецедентным, а уже несколько десятилетий спустя, со времен Александра Македонского, стало нормой. Расскажем здесь об одном любопытном эпизоде. После смерти Александра Македонского его полководцы (диадохи ) несколько десятилетий воевали друг с другом за наследие покорителя полумира. В 307 г. до н. э. один из диадохов, Деметрий Полиоркет, вступил в Афины, отбив их у своего соперника Кассандра. Деметрий созвал народное собрание и объявил о восстановлении афинской демократии. Безусловно, в новых исторических условиях эта «возрожденная демократия» могла быть лишь фикцией реального народовластия. Тем не менее афиняне в награду за свое «освобождение» оказали Деметрию невиданные почести. Официальным решением демоса его провозгласили живым богом. Для жительства ему определили Парфенон: ведь не может же бог поселиться в обычном доме или даже во дворце! В главном храме Афин Деметрий, отличавшийся свободой нравов, устраивал пьяные кутежи с гетерами. В его честь установили культ и празднества, учредили жрецов «бога Деметрия», обращались к нему с запросами по любому делу, как к оракулу… Невозможно даже и представить себе что-то подобное в эпоху расцвета полиса. Вот фрагмент из гимна в честь Деметрия, написанного поэтом Гермоклом и распевавшегося афинянами: О, здравствуй, отпрыск Посейдона мощного, Здравствуй, сын Киприды! Иные боги далеко находятся, К ним мольбы напрасны, И нет их здесь, не внемлет ни один из них, Ты – стоишь пред нами Не каменный, не деревянный, но живой! Молимся мы тебе: О милосерднейший, дай поскорей нам мир, Всемогущ ты ныне!335 Налицо все признаки чистейшего низкопоклонства. Но при первом же поражении Деметрия в битве с врагами афиняне закрыли перед ним ворота и не пустили в город. «Проигравший бог», «бог-неудачник» был им не нужен. А еще через несколько лет македонскому полководцу удалось вновь усилиться и взять Афины. И опять ему были декретированы божественные почести… Таким образом, на всех уровнях мировоззрения, от политической мысли до религии, проявлялись кризисные процессы. Они говорили о том, что полисный менталитет исчерпал себя вместе с полисной цивилизацией и теперь уступал место иной системе ценностей, характерной для мира эллинистических монархий. Эллины и варвары, или «похищение Европы»Насколько можно судить, есть еще одна – не всегда замечаемая – причина кризиса древнегреческой цивилизации. На ней тоже необходимо остановиться, причем подойти к этому вопросу придется издалека. В архаический период культура эллинов развивалась столь бурно и интенсивно не в последнюю очередь потому, что ей была свойственна большая открытость – способность впитывать в себя и творчески синтезировать достижения, сделанные другими народами. Но в какой-то момент всё изменилось. «Запад есть Запад, Восток есть Восток, не встретиться им никогда…» Чеканные строки Редьярда Киплинга памятны, наверное, каждому. И все понимают, что противопоставление Запада и Востока проводится поэтом не в географическом, а в цивилизационном смысле. Перед нами – концепция, которая в настолько колоссальной степени определяла собой всю мировую историю на протяжении многих веков, что стала в результате одним из наиболее устойчивых архетипов картины мира, во всяком случае, европейского человека. Представление о «Западе» и «Востоке», находящихся в извечной вражде, зачастую само уже кажется «извечным», существовавшим всегда. Однако же у этого представления есть конкретные время и место возникновения: V в. до н. э., Греция. Хорошо известно, что для грека классического периода все люди четко делились на «эллинов» и «варваров», причем под последними понимались все не-греки, все остальные этносы мира, будь то финикийцы или египтяне, обладавшие высокой культурой (намного более древней, чем культура самих греков!) или же какие-нибудь скифы или фракийцы, которые еще даже не успели создать собственной государственности. Впрочем, чаще всего под «варварами» понимали все-таки народы Востока, что вполне естественно, поскольку контакты именно с этим регионом были у греческого мира особенно ранними и активными. Слово варвар (в оригинальном произношении – барбарос ) появляется в древнегреческом языке довольно рано. У Гомера – наиболее раннего античного автора – самого этого слова как такового еще нет, но встречается производное от него прилагательное барбарофонос (на русский его приходится переводить описательно – выражением «говорящий по-варварски»), применительно к карийцам, народу, обитавшему на юго-западе Малой Азии336. Собственно существительное «варвар» начинает интенсивно появляться у авторов рубежа VI–V вв. до н. э.: историка Гекатея Милетского, философа Гераклита Эфесского, поэта Симонида Кеосского. Но вводится оно без каких-либо пояснений для читателя, как нечто прекрасно всем знакомое и само собой разумеющееся: варвар – это любой, кто не эллин. Таким образом, формирование понятия «варвар», очевидно, следует отнести к несколько более раннему времени – VII–VI вв. до н. э. Деление всех людей на «эллинов» и «варваров» сыграло огромную роль в складывании и осознании этнического самосознания античных греков. Однако не следует считать, что сразу же с возникновением слова «варвар» немедленно выкристаллизовалась в законченном виде идея двух противоположных (и вечно противоборствующих!) «культурных миров». На самом деле следует разделять два процесса и два явления: представление об «эллинах» и «варварах» – далеко не то же самое, что противопоставление «эллинов» и «варваров», причем противопоставление тотальное и, самое главное, эмоционально окрашенное (эллин заведомо лучше, чем варвар). Именно это последнее в конечном счете утвердилось у греков, что нетрудно проиллюстрировать цитатами из античных авторов. Вот слова драматурга Еврипида (конец V в. до н. э.): Грек цари, а варвар гнися! Неприлично гнуться грекам Перед варваром на троне337. Еще несколько лет спустя абсолютно те же мысли авторитетно и более «наукообразно» озвучивает великий Аристотель: «У варваров… отсутствует элемент, предназначенный по природе своей к властвованию. У них бывает только одна форма общения – общение раба и рабыни… Варвар и раб по природе своей понятия тождественные»338. С этого-то момента слово «варвар», которое изначально было вполне нейтральным, а вовсе не пренебрежительным, начинает приобретать ярко выраженную эмоциональную, отрицательную окраску, близкую к ругательству. Окраску эту, приданную греками, оно, в сущности, продолжает сохранять и по сей день: ведь и мы называем варваром невежественного, грубого, жестокого человека. Ситуация развивалась следующим образом. У очень многих, если не у всех, этнических коллективов на каком-то этапе их истории (как правило, весьма раннем) возникает понимание того, что окружающие этнические коллективы – именно «другие», «иные», «чужие». Чаще всего ощущение инаковости обусловливается языковыми различиями: ведь они более других бросаются в глаза. Создается впечатление, что мир делится на тех, кто говорит на «правильном» (т. е. понятном в данном коллективе) языке и тех, кто на нем не говорит. Для последних подчас подыскивается даже общее определение. Так, в среде ранних славян все иноземцы фигурировали как «немцы», т. е. «немые», не владеющие «нормальным» славянским языком (применение слова «немцы» для обозначения конкретно жителей Германии – плод уже последующего, довольно позднего развития). Ровно так же, как с «немцами», обстоит дело и с «варварами». Слово «барбарос», как однозначно признается всеми, имеет звукоподражательную этимологию. Изначально для грека «барбарос» – это тот, кто не говорит «нормально», «по-человечески», а вместо этого «бормочет» что-то вроде «бар-бар-бар»: так воспринималась чуждая речь. Подчеркнем специально: данный круг представлений еще не предполагает обязательно какой-то ксенофобии, шовинизма, идеи неоспоримого превосходства «своих» над «чужими». Здесь перед нами всего лишь только еще констатация наличия «своих» и «чужих», проявление обычной диалектики мифологического мышления, которое вообще, как известно, оперирует преимущественно бинарными оппозициями (то есть сопоставлениями двух противоположных начал: «земля – небо», «мужчина – женщина», «сырое – вареное» и т. п.). До появления идеи тотального конфликта двух миров пока еще очень далеко. В какой-то момент греки просто «открыли для себя варваров», осознали, что, кроме таких же, как они сами, в мире существуют еще и «иные». В полном масштабе это произошло в ходе Великой греческой колонизации, когда, покрывая своими поселениями побережья Средиземного и Черного морей, эллины-колонисты просто не могли не сталкиваться с туземным населением этих мест. Однако встреча с «иными» – это далеко не непременно и даже, пожалуй, не в первую очередь стимул к конфликтам . Как минимум не в меньшей степени это стимул к контактам . Наиболее естественный вопрос, возникающий при подобного рода встречах – не «Как мы можем им навредить?», а «Что мы можем от них получить?». Такие ситуации должны были подталкивать не столько к враждебности, сколько к конструктивному диалогу. И действительно, в архаическую эпоху принципиальной враждебности между «эллинским» и «варварским» мирами мы еще ни в коей мере не находим. Греция в эти времена еще ни в коей мере не отделяет себя от грандиозного мира Древнего Востока, на западной периферии которого она находится. Она – часть этого мира и пока не создала собственного, обособленного «античного космоса», цельного, однородного, закрытого. Соответственно, «Восток» и «Запад», «Европа» и «Азия» если и противопоставляются друг другу, то исключительно как географические, а не цивилизационные понятия. Более того, оппозиция «Европа – Азия» еще не совпадает с оппозицией «Запад – Восток», как привычно нам, а скорее уж с оппозицией «Север – Юг». Да и всё еще взаимозаменяемо в этой формирующейся, мобильной ментальной вселенной. Не будем забывать, что героиня греческой мифологии Европа – та самая, давшая имя соответствующей части света, – по своему происхождению самая натуральная азиатка, дочь финикийского царя Агенора, похищенная Зевсом и перевезенная им на Крит. Европа, похищенная из Азии, – в этой мифологической метафоре кроется глубокий смысл. Развивая ее, подчеркнем, что в течение архаического периода цивилизационного «похищения Европы» еще не произошло. Греки, особенно знатные, охотно вступают в дружественные связи со знатью и царями «варварских» стран, поддерживают с ними различные отношения, как матримониальные, так и ксенические (ксения – ритуальное гостеприимство типа кавказского куначества). Афинские аристократы Солон и Алкмеон совершали поездки ко двору царей Лидии (запад Малой Азии). Другой знатный афинянин – Мильтиад, будущий победитель персов при Марафоне, – в молодости взял в жены дочь фракийского царя и тоже был в дружбе с владыкой Лидии Крезом. Примеры подобного же рода можно было бы множить и множить, а имя им легион. Различия между миром греческих полисов и миром восточных монархий – различия политические, социальные, культурные, – разумеется, осознавались, но совершенно не воспринимались как повод для конфликта: принималось как аксиома, что обычаи у людей могут быть разными и это совершенно нормально (да, собственно говоря, немало было и отличий в образе жизни между теми или иными регионами самого греческого мира). Здесь нельзя не вспомнить одну историю, рассказанную Геродотом: «Царь Дарий во время своего правления велел призвать эллинов, бывших при нем, и спросил за какую цену согласны они съесть своих покойных родителей. А те отвечали, что ни за что на свете не сделают этого. Тогда Дарий призвал индийцев, так называемых каллатиев, которые едят тела покойных родителей, и спросил их через толмача, за какую цену они согласятся сжечь на костре своих покойных родителей. А те громко вскричали и просили царя не кощунствовать. Таковы обычаи народов, и, мне кажется, прав Пиндар, когда говорит, что обычай – царь всего»339 (Геродот. История. III. 38). В пестром, разнообразном, сложном, огромном до необъятности мире приходилось жить грекам архаической эпохи. И они с жадным любопытством впитывали всё новое, бросались, как в водоворот, в жизнь Востока, которая предоставляла им богатые и разнообразные возможности. Среди греческих воинов вошло в моду завербовываться наемниками в армии «варварских» правителей, которые щедро платили за подобного рода услуги: ведь военное дело в Элладе стояло на исключительно высоком уровне. Особенно много таких наемников-греков находилось в Египте, на службе у фараонов. Одна группа этих солдат оставила о себе уникальную память. На левой ноге колоссальной статуи Рамсеса II в Абу-Симбеле, на юге Египта, и по сей день сохраняются надписи на древнегреческом языке. Перед нами – не что иное, как имена: Архонт, Пелек, Гелесибий, Телеф, Пифон… Что всё это значит? Загадка разгадывается просто: несколько эллинских воинов из числа участвовавших в 591 г. до н. э. в походе фараона Псамметиха II к южным границам его страны, были поражены грандиозностью увиденного. И их реакция была столь понятной и естественной даже для нас, людей XXI века: немедленно «увековечить» свое присутствие. Вот в какую глубокую древность уходит обычай оставлять «автографы» на разного рода экзотических достопримечательностях. …А потом вдруг всё резко изменилось. Произошло это в V в. до н. э., когда и имело место истинное, уже историческое, а не мифологическое «похищение Европы». Начало процессу положили, безусловно, Греко-персидские войны. В лице Персидской державы на Элладу как бы двинулся весь Восток, весь «варварский» мир, объединенный под скипетром Ахеменидов. Разумеется, в таком свете дело представлялось только самим грекам. Сами цари Персии, разумеется, и ведать не ведали, что, пытаясь завоевать маленький народ за Эгейским морем, они вступают в глобальный межцивилизационный конфликт, дают первотолчок тому, что гораздо позже получит название «столкновение цивилизаций» и будет осознаваться едва ли не как одна из базовых констант всемирной истории. Для персов шла речь лишь о продолжении расширения их великой империи. Как раньше они подчинили себе лидийцев и вавилонян, египтян и фракийцев, так теперь они намеревались покорить и греков: следующий, вполне логичный с их точки зрения шаг, – и ничего больше. Трудно сказать, как развивались бы события, если бы это покорение греков удалось осуществить. Вряд ли все исторические пути человечества пошли бы в ином направлении, как иногда считают. Предпосылку, согласно которой персы, одержав верх, уничтожили бы все ростки античной цивилизации в Греции, превратили бы ее в «чисто восточный» регион, вряд ли можно считать безоговорочно доказанной. Во всяком случае, ранее завоеванные Ахеменидами греческие города Малой Азии сохранили свой полисный стат ус, хотя и под персидским суверенитетом; не оказывали победители на малоазийских греков и какого-либо специального давления с целью изменить их этническую и цивилизационную идентичность; последнее было бы и совсем не в духе правления персов – правления, за редкими и нехарактерными исключениями достаточно толерантного. «Мир Запада» не совпал бы полностью с «миром Востока». Тем не менее над греками нависала опасность быть растворенными в громадном механизме мировой державы, стать такими же рядовыми подданными «великого царя», как и десятки других народов. Однако развитие событий оказалось совершенно иным. Греческим полисам удалось остановить и отразить ахеменидское нашествие, отстоять собственную независимость. Несомненно, победа над столь могучим противником послужила сильнейшим катализатором становления этнического и цивилизационного сознания, которое имело место в V в. до н. э. Если ранее греки просто осмысляли мир в рамках дуальной картины «мы – они» (а это еще отнюдь не является чем-то беспрецедентным, но, напротив, характерно для традиционных обществ), то теперь они – в значительной мере под влиянием внешнего толчка – в полной мере осознали уникальность собственного исторического пути, свою «непохожесть» на остальных. Данный феномен сознания начал оказывать обратное воздействие на реальное бытие: именно элементы уникальности и «непохожести» всячески культивировались и стимулировались. Соответственно, греки в такой степени, как никогда ранее, стали противопоставлять себя всем остальным народам (особенно народам Востока), объединяемым под понятием «варвары». Речь идет не только о количественных, но и о качественных изменениях. Слово «варвар», как отмечалось выше, появилось значительно раньше, но прежде имело вполне нейтральную окраску; лишь теперь оно постепенно приобрело отчетливо негативный, уничижительный оттенок. Это было связано с тем, что Греко-персидские войны осмыслялись греками как смертельная – и победоносная! – схватка греческого мира со всем восточным миром. В этих условиях в массовом сознании сформировался и закрепился масштабный миф о Греко-персидских войнах. Следует сказать, что в рамках любой эпохи и любой цивилизации крупный и трудный военный конфликт очень скоро приобретает «мифологическое измерение», становится мощным источником мифотворчества, отчасти спонтанного, отчасти сознательного. Не стали, конечно, исключением и греки. В их последующих представлениях вооруженное столкновение с Ахеменидской державой получило чрезвычайно героизированный, а, значит, одномерный облик. Оно выглядело так, как будто бы эллины единым фронтом, сплоченно, сознательно и с полным пониманием последствий поднялись на борьбу против общего врага. Разумеется, были в их среде отступники и предатели, которые потом понесли заслуженную кару. В действительности картина была значительно сложнее. Никакого единства между греческими государствами по отношению к персидской угрозе в начале V в. до н. э. не наблюдалось. Достаточно напомнить, что в состав Эллинского союза, созданного в 481 г. до н. э. для противостояния готовящемуся нашествию персов, вошли всего лишь три десятка полисов – из нескольких сотен, существовавших на тот момент! А остальные либо были на стороне Ахеменидов, либо занимали попросту пассивно-нейтральную, выжидательную позицию. При этом как те города, которые решили выступить против захватчиков, так и те, которые не присоединились к их движению, руководствовались отнюдь не идеями общего плана об «эллинах» и «варварах», а конкретно-ситуативными соображениями и интересами. Впоследствии эта реальная, но не слишком-то героическая картина всё более бледнела и отступала на задний план по сравнению с картиной мифологизированной. Исторический миф о Греко-персидских войнах сыграл огромную роль во всей судьбе Эллады; именно он стал ключевым для оформления греческой этноцивилизационной («национальной») идентичности. Рождение этого мифа, собственно, и знаменовало собой то самое «похищение Европы», в результате которого последующая европейская история состоялась в том виде, в каком она состоялась. Кто же причастен к созданию этого грандиозного здания. «Первые кирпичики» в его фундамент заложили ранние афинские драматурги, прежде всего Эсхил. В первые десятилетия V в. до н. э. в Афинах был создан и поставлен на сцене ряд трагедий о Греко-персидских войнах: «Взятие Милета» и «Финикиянки» Фриниха, но особенно прославились «Персы» упомянутого Эсхила. Есть мнение, что в 470-е гг. до н. э. было даже официально постановлено, чтобы ежегодно на суд афинской публики выставлялась драма на эту тему. Полностью сохранились только «Персы», и лишь по ним мы можем адекватно судить о позиции автора по вопросу о греко-варварских взаимоотношениях. У Эсхила, разумеется, представлены как эллины, так и «варвары». Но различие между ними можно назвать еще скорее «эмпирическим», нежели «субстанциальным». Так, поэт отмечает такую бросающуюся в глаза особенность, как монархическое правление у «варваров»-персов и республиканское устройство греческих полисов: Атосса: Кто ж тех ратей предводитель, самодержный властелин? Предводитель хора: Подданства они не знают и не служат никому. Атосса: Но пришельцев грозных силу как же встретят без вождя? Предводитель хора: Много с Дарием к ним вторглось удальцов: погибли все340. В то же время миры греков и варваров аллегорически рисуются в образах двух женщин; эти женщины – родные сестры, которые просто «ссору некую затеяли»341. Само поражение персидского царя Ксеркса Эсхил объясняет отнюдь не тем, что тот, как «варвар» и человек «второго сорта», заведомо должен был проиграть; нет, это боги наказали его за чрезмерную надменность и гордыню («гибрис»). А ведь такой же «гибрис» вполне может быть свойствен не только «варварам», но и представителям эллинского народа, за что последние тоже неминуемо понесут наказание. С точкой зрения Эсхила во многом солидарен Геродот. Но если у «отца трагедии» греко-варварское противостояние намечено, можно сказать, лишь эскизно, то «отец истории» разворачивает этот сюжет в широкую, многогранную картину, которая становится, без преувеличения, главным содержанием его фундаментального труда. Вот как начинается это сочинение: «Геродот из Галикарнасса собрал и записал эти сведения, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности, в особенности же то, почему они вели войны друг с другом»342. Здесь перед нами различие между эллинами и «варварами» проступает уже именно как «субстанциальное», а не «эмпирическое», что мы сейчас и попытаемся показать. На эмпирическом уровне «варвары» у Геродота не выступают некой единой массой: это уж слишком грубо противоречило бы фактам. К тому же великий историк (которого, кстати, часто называют также «отцом этнографии») уделяет чрезвычайно пристальное внимание образу жизни, быту обычаям различных чужеземных народов. И он просто не мог не заметить, насколько все они отличаются – не только от греков, но и друг от друга – в целом ряде отношений. Общей «модели варварства» никак не вырисовывается, если исходить только из доступных наблюдению и изучению фактов: что общего между полудиким скифом и египтянином – за плечами которого не одно тысячелетие высокой культуры? Такая модель создается Геродотом не на фактологических основаниях (подчас даже вопреки им), а на основаниях трансцендентных – с позиции априорно заданной картины тотального противостояния двух миров. Достаточно перечитать первые главы «Истории», где разбирается достаточно пикантный сюжет – серия похищений женщин эллинами и «варварами» друг у друга, якобы послужившая причиной конфликта между ними. Финикийцы похитили аргосскую царевну Ио. Греки-критяне похитили из Финикии Европу (рационализированная версия мифа о пресловутом «похищении Европы»!), причем «этим они только отплатили финикиянам за их проступок». Следующее похищение совершили опять же греки (аргонавт Ясон, увезший из Колхиды Медею). Наконец, троянский царевич Александр (Парис), «который слышал об этом похищении», умыкнул из Спарты Елену Прекрасную: «он был твердо уверен, что не понесет наказания, так как эллины тогда ничем не поплатились». Но греки в ответ пошли на Трою войной, с чего уже по-настоящему и начался вековой конфликт Запада и Востока. Нетрудно заметить, что в этом рассказе «варвары» выступают как нечто единое. Финикийцы, колхи, троянцы почему-то должны нести ответ за деяния друг друга, более того, вступаются друг за друга, заняв «круговую оборону» против греков. В действительности, конечно, ничего подобного не было и быть не могло: колхи II тыс. до н. э. вряд ли даже догадывались о существовании финикийцев и наоборот. Бросается в глаза вот какое замечательное обстоятельство: странный рассказ о похищениях женщин – самое начало «Истории» Геродота. Именно этим, а не чем-либо иным автор предпочел открыть свой труд. Почему же? Ведь был альтернативный, значительно более рациональный вариант. Закончив о похищениях, историк затем говорит: «…Я хочу назвать человека, который, как мне самому известно, положил начало враждебным действиям против эллинов»343. И далее следует повествование о лидийском царе Крезе, о его несчастной судьбе, о захвате Лидии персидским царем Киром; одним словом, изложение событий начинает направляться по своей основной линии, к Греко-персидским войнам. Так почему бы было не начать прямо с истории Креза? Зачем перед ней поставлен этот загадочный пассаж о женщинах, который довольно-таки чужеродно смотрится на фоне дальнейшего? Важно и то, какого характера этот пассаж. Удивительно даже не то, что исторический трактат открывается мифологическим экскурсом: как раз в этом отношении Геродот вполне в духе предшествующей традиции. Удивительно другое: в интересующем нас экскурсе, как в зеркалах, дробится и переливается, многократно повторяясь, один и тот же мотив – тот самый мотив похищения женщины. Ио, Европа, Медея, Елена – все они как бы предстают разными ипостасями одной героини. Начав свое сочинение с мифологемы похищения и тем самым поставив эту мифологему в исключительно сильную позицию (сильнее просто и придумать невозможно!), «отец истории» дает понять, что и всё дальнейшее содержание его труда следует рассматривать «под знаком похищения». Освобождение Греции из-под власти Персии, Запада из-под власти Востока – не что иное, как «похищение Европы из Азии». Напрямую об этом, разумеется, нигде не сказано. Но Геродота и его читателей объединяла общность структур сознания, во многом еще мифологических, которые и должны были выступать здесь в качестве «умения читать между строк». Для Геродота «варвар» – уже враг, но еще не абсолютное зло. Тотального пренебрежения к «варварскому» миру мы в его «Истории» не находим; соответственно, декларирование превосходства греков над всем остальным человечеством осталось этому автору совершенно чуждым. Он тонко подмечает (и порой, кажется, не без удовольствия) многочисленные достоинства «варварских» народов: вековую мудрость египтян, воинскую доблесть и благородство персов, свободолюбие скифов… Он никогда не забывает указать, если то или иное явление культурной жизни, по его мнению, заимствовано греками у варваров; очень часто в его «Истории» эллины выступают учениками, а варвары – их учителями. Впоследствии более «ангажированные» древнегреческие писатели (например, Плутарх) даже с осуждением называли за это Геродота «филоварваром» (любителем варваров). Всё это так. Но «антиварварская» установка греческого менталитета, со временем достигшая многократно более высокого по сравнению с Геродотом накала, берет свое начало все-таки в его взглядах, пока еще достаточно умеренных и взвешенных. Геродот не отождествляет варвара и раба, как век спустя Аристотель. Но на самом-то деле Аристотель здесь не изрек чего-то принципиально нового: он просто расставил точки над i, договорил до конца то, что начал говорить «отец истории». Одним словом, не будет большим преувеличением сказать, что Геродот, первым изобразивший исторический процесс в мифологизированной форме векового конфликта Запада и Востока, внес ключевой вклад в формирование идентичности европейской цивилизации. * * *Вот это-то нам и хотелось подчеркнуть в контексте цивилизационной истории эллинов: формирование в V в. до н. э. в древнегреческом мировоззрении резко негативного, презрительного отношения к «варварам», то есть, в сущности, ко всему чужому. Раньше такого не было. Раньше, наоборот, греки охотно брали с того же Востока всё, что только могли, – начала научных знаний, технические приемы в архитектуре и скульптуре… Об этом неоднократно говорилось выше. Как мы видели, до Греко-персидских войн греки отнюдь не считали для себя зазорным вступать в тесную дружбу с иноземцами и родниться с ними. Более того, на их родине эти связи служили предметом гордости. А вот после Греко-персидских войн такие отношения стали почти невозможными. В IV в. до н. э. знаменитого оратора Демосфена его враги всячески порицали и осмеивали за то, что его бабкой по матери будто бы являлась знатная скифянка. Перед нами – очередной исторический парадокс: время высшего процветания Эллады, политического могущества, пика развития культуры было и временем наибольшей «закрытости» греческого общества, как бы замкнувшегося в горделивом одиночестве, отгородившегося от всех соседей. Вряд ли это было полезно для цивилизации. И не в той ли самой закрытости коренятся (во всяком случае отчасти) причины недолговечности «греческого чуда», появления впоследствии кризисных явлений? |