Басинский Бегство из рая. Лев Толстой Бегство из рая
Скачать 0.79 Mb.
|
Глава шестая МИЛЫЙ ДРУГ Отъезд Толстого из Шамордина ранним утром 31 октября удивительно точно повторяет его бегство из Ясной тремя днями ранее. Те же самые свидетели и соучастники события. Саша Феокритова и Маковицкий должны были испытать чувство déjà vu, когда бледный, взволнованный и решительный Толстой внезапно разбудил их в гостинице в начале 4 утра. «В начале 4-го ч. Л.Н. вошел ко мне, разбудил; сказал, что поедем, не зная куда, и что поспал 4 ч. и видел, что больше не заснет (и поэтому) решил уехать из Шамордина утренним поездом дальше. Л.Н. опять, как и под утро перед отъездом из Ясной, сел написать письмо Софье Андреевне, а после написал и Марии Николаевне. Я стал укладывать вещи. Через 15 минут Л.Н. разбудил Александру Львовну и Варвару Михайловну», — пишет Маковицкий. Та же последовательность действий. Те же лица. Та же самая атмосфера. Глубокая ночь, переходящая в раннее утро. Полная темнота и тишина. Кроме беглецов, в монастырской гостинице не было ни одного постояльца. Та же внезапность решения Л.Н., который накануне вечером даже не простился с сестрой. Покидая ее келью, он оставлял Марию Николаевну в святой уверенности, что на следующий день они встретятся вновь. Те же, незадолго до бегства, переговоры с крестьянами о найме дома. В первом случае это был крестьянин Михаил Новиков, а во втором — вдова Алена Хомкина из деревни Шамордино. И наконец, самая главная и пугающая общая деталь: полная неопределенность в вопросе: куда же они, собственно, едут? Как в Ясной Л.Н. не говорил своим близким, куда он в точности направляется, так и в Шамордине он как будто скрывал от них это. Может возникнуть странное подозрение, что он сознательно сбивал их с толку, не позволял опомниться, деспотически подчинял их своей воле. Именно так ведут себя старцы, ошеломляя своих учеников самыми неожиданными послушаниями, не объясняя им значения тех или иных своих слов и поступков, порой диких и даже кощунственных на первый взгляд. Стать юродивым было сокровенной мечтой Толстого. Так не пытался ли он во время ухода испытать эту модель поведения в действии? Но от этой версии придется отказаться. В поведении Толстого в Шамордине чувствуется еще меньше уверенности, чем во время ухода из Ясной. Но главное, как и в Ясной, здесь незримо присутствует пятый человек — С.А. Она-то, собственно, и руководит всеми эксцентрическими поступками Толстого. Причем делает это не только против своей воли, но и не догадываясь об этом. С.А.-то как раз желает обратного: остановить мужа, удержать возле себя. Но все ее поступки вызывают прямо противоположный эффект: Толстой срывается с места и бежит. Если бы она в то время могла учитывать прекрасно известное ей корневое свойство натуры своего мужа, его яростное внутреннее сопротивление всякому внешнему насилию, она, конечно же, повела бы себя как-то иначе. Но обсуждать, а тем более осуждать поведение С.А., во-первых, аморально, а во-вторых, бессмысленно. Обследовавший ее сразу после бегства Толстого психиатр П.И.Растегаев дал хотя и осторожное, ввиду кратковременности обследования, но всё же вполне определенное заключение, что С.А. «страдает психопатической организацией (истерической)», а это «под влиянием тех или иных условий может представлять такие припадки, что можно говорить о кратковременном преходящем душевном расстройстве». Факт есть факт. Толстой и в Ясной, и в Шамордине панически боялся своей жены, вернее, боялся внезапной встречи с ней. В Ясной боялся, что она проснется и станет свидетелем бегства. В Шамордине боялся ее внезапного приезда, возможность которого он уяснил из ее письма и писем детей. «Отец остался бы в Шамордине, — вспоминала А.Л.Толстая. — Он уже на деревне присмотрел себе квартиру… Но привезенные мною известия и письма встревожили его. Мы сидели в теплой, уютной келье тети Маши и разговаривали. Отец молча слушал. И вдруг, упершись руками на ручки кресла, быстрым движением встал и ушел в соседнюю комнату. Видно было, что он принял какое-то твердое решение». Даже в позднейших воспоминаниях Саша делает акцент на письмах из дома, стараясь снять с себя ответственность за бегство отца из Шамордина, которое было уже чистым безумием. Но на самом деле она сама внесла немалую лепту в нагнетание страха перед призраком больной матери, к которой в то время относилась враждебно. Маковицкий в своих дневниках несколько иначе рисует сцену разговора в домике Марии Николаевны. «Александра Львовна рассказала, что Софья Андреевна хочет непременно поехать за Л.Н.; что разведывают (через губернатора, через своего человека и через корреспондентов „Русского слова“), где находится Л.Н., и что предполагают, что в Шамордине и можно ожидать приезда Софьи Андреевны и Андрея Львовича. Л.Н. сказал, что приезду Андрея Львовича был бы рад, что он его убедил бы, что ему нельзя вернуться, нельзя быть вместе с Софьей Андреевной, ради нее и ради себя. Когда Александра Львовна высказала опасение, что Софья Андреевна уже в пути сюда; что утром прибудет; что надо собираться и утром в другое место уехать, Л.Н. сказал: — Надо обдумать. В Шамордине хорошо. Рассказал про квартиру в деревне, где поселится: — Не хочу вперед загадывать. Пришла Варвара Михайловна (Феокритова. — П.Б. ), говорено было много про состояние Софьи Андреевны и про тревогу в Ясной Поляне. На ней и особенно на Александре Львовне было видно, какой панический страх овладел ими. Александра Львовна и Варвара Михайловна настаивали на том, что надо бежать дальше, и поскорее. Она (Александра Львовна) оставила своих ямщиков до утра, чтобы с ними поехать к 5-часовому поезду на Сухиничи — Брянск». Против скоропалительного бегства Толстого были сестра и ее дочь Елизавета. Маковицкий занял нейтральную позицию врача, задача которого следить за состоянием здоровья беглеца, а всё остальное — уж как он сам решит. Позже, приводя в порядок свои записи, Маковицкий честно корил себя за то, что проморгал начало болезни Толстого, и на прямой вопрос Елизаветы Валериановны «можно ли ему ехать?» ответил: «Можно, слабость прошла». Наверное, какую-то роль сыграло и то обстоятельство, что Толстой так и не дождался «бабы» из деревни, которая должна была подтвердить ему, что изба для найма готова. Л.Н. несколько раз спрашивал Маковицкого о ней, последний раз уже вечером, по дороге от сестры в гостиницу. Но «баба» так и не пришла. Вполне возможно, что до деревни уже дошел слух, какой именно постоялец хочет у них поселиться (сам граф Толстой!), и они попросту испугались. Если так, то это опять же в точности повторяло историю с попыткой Л.Н. поселиться в деревне у Михаила Новикова или рядом с ним. Но главной причиной бегства был призрак С.А. Почему он так боялся этой встречи, что этот страх разбудил его среди ночи и заставил покинуть место, где ему явно нравилось и где он хотел остаться и, по-видимому, умереть? Это важный момент! Толстой не собирался непременно бежать. Все версии о том, что им руководила какая-то иррациональная воля к бегству, то ли от смерти, то ли к смерти, или что в нем в конце жизни пробудился романтический дух странничества, желание посетить места своей молодости, вроде Кавказа, — на наш взгляд, совершенно не основательны. Они не учитывают самую главную особенность духовного настроения позднего Толстого. Ему было решительно всё равно, где находиться. Лишь бы его оставили в покое с его мыслями, с его Богом. Лишь бы внешние условия были настолько аскетичны, чтобы не терзали его совесть и не отвлекали его внимания от мыслей о Боге, о скорейшем воссоединении с Ним. Он готов был жить в Оптиной, в Шамордине, в монастырской гостинице. Готов был стать послушником и выполнять любую черную работу. Только бы над его душой не было никакого внешнего насилия, только бы не заставляли притворяться, молиться и исповедоваться так, как он не считал для себя возможным. Его духовный эгоцентризм в конце жизни достигает своего апогея. Он уже не желает идти на компромиссы с внешними требованиями жизни и желает служить исключительно тому внутреннему «я», тому «Льву Толстому», который не сегодня-завтра предстанет перед Богом. Изба, которую он хотел снять в Шамордине, состояла всего из двух комнат, двух «половин», в одной из которых жили две женщины, две вдовы. Там не было даже приличной кровати, только лежанка. Но Толстой, не раздумывая, согласился на этот вариант. Когда «баба» из деревни не пришла, он решил поселиться в гостинице. В письме к Черткову, написанном перед бегством из Шамордина, он писал: «Едем на юг, вероятно, на Кавказ. Так как мне всё равно, где быть, я решил избрать юг, особенно потому, что Саша кашляет». Для больных легких дочери самым лучшим местом был Крым, где она недавно удачно вылечилась от чахотки. Именно крымское, а не кавказское направление они сначала обдумывали накануне в гостинице, склонившись над картой железнодорожного указателя Брюля. «Намечали Крым, — пишет Маковицкий. — Отвергли, потому что туда только один путь, оттуда — некуда. Да и местность курортная, а Л.Н. ищет глушь». Вот, собственно, два требования, которые предъявлял Л.Н. новому и, очевидно, последнему месту своего пребывания. Это должна быть «глушь», однако из этой глуши должна быть возможность бежать дальше, если станет известно, что С.А. всё-таки решилась его преследовать. Но как он узнает определенно? Об этом он позаботился в том же, последнем, письме к Черткову. «Самое главное следить через кого-нибудь о том, что делается в Ясной, и сообщайте мне, узнав, где я, известить меня телеграммой, чтоб я мог уехать. Свидание с ней было бы мне ужасно». И снова зададим себе вопрос: почему он так боялся этой встречи, что вместо благодатного Крыма выбирает дикий Кавказ, где проще было скрыться от жены? Здесь, кроме духовного настроения Толстого, надо учесть еще одну корневую особенность его натуры. Не вынося никакого внешнего насилия над собой, он также не выносил ссор и истерик В критической, а тем более в скандальной житейской ситуации он неизменно пасовал перед своей женой. Кроме его врожденной деликатности, это тоже было проявлением его эскапизма, синдрома беглеца. Ему было легче и проще согласиться, чем обосновать свою правоту. Проще было замять скандал внешним согласием, чем жестко настоять на своем. На протяжении сорока восьми лет жизни с С.А. он непрерывно уступал, уступал и уступал. Даже в первые пятнадцать лет счастливой семейной жизни, когда он, зрелый и опытный мужчина, воспитывал свою молоденькую жену, он признавался, что жена имеет на него куда большее влияние, чем он на нее. Постепенно он передал ей весь круг мужских прав и обязанностей. Она владела Ясной, она распоряжалась доходами от его сочинений, написанных до 1881 года (остальными занимался Чертков), она нанимала охрану для усадьбы, она выдерживала натиск сыновей, то и дело нуждавшихся в деньгах. Ценой внешних уступок и снятия с себя ответственности он покупал себе право на духовное одиночество, в котором в конце жизни, как философ, нуждался гораздо больше, чем в общении даже с самыми милыми людьми. Он уступил С.А. даже Черткова, вернее, возможность общаться с ним. Но одного Толстой уступить ей не мог — того внутреннего «Льва Толстого», которого он с величайшей заботой готовил к воссоединению с Богом. Обратите внимание: единственная вещь, которую Толстой не уступил своей жене во время чудовищных скандалов последнего месяца перед уходом, был его дневник. Здесь он стоял буквально насмерть, рискуя разрывом сердца. В остальном он был готов идти на любые уступки. И если бы С.А. настигла его в Шамордине, в Крыму, на Кавказе или на Луне, он, конечно, вернулся бы в Ясную. Не вынес бы ее слез и истерик. И это было бы постыдное возвращение. Кроме внешней нелепости (вернула домой сбежавшего безумного старика), оно означало бы такое колоссальное насилие над его душой и телом, что это было куда страшнее, чем смерть в дороге. Еще накануне вечером в гостинице Толстой не имел твердого намерения уехать. Но он с Сашей, Феокритовой и Маковицким всё же обсуждал такую возможность. Они разложили на столе большую голубую карту популярного железнодорожного указателя Брюля. Это был потрясающий дореволюционный справочник по всем дорогам России, переиздававшийся два раза в год — в апреле и октябре. «Официальный указатель железнодорожных, пароходных и других пассажирских сообщений» выходил в летнем и зимнем варианте. Он стоил недешево: 85 копеек без твердого переплета и 1 рубль 15 копеек в переплете. Его удобный, почти карманный формат тем не менее позволял вкладывать в него две огромные карты, каждая из которых после раскладки занимала небольшой стол. На одной карте была не только Россия, но и вся Европа, Южная Азия, Китай. Но беглецов наверняка интересовала вторая карта — более подробная. Отказавшись от Крыма, как от дорожного тупика, «говорили о Кавказе, о Бессарабии. Смотрели на карте Кавказ, потом Льгов». «Ни на чем определенном не остановились, — вспоминает Маковицкий. — Скорее всего на Льгове, от которого в 28 верстах живет Л.Ф.Анненкова, близкий по духу друг Л.Н. Хотя Льгов показался нам очень близко, Софья Андреевна могла бы приехать…» По-видимому, Льгов имела в виду и Саша, когда, по выражению Маковицкого, «оставила своих ямщиков до утра, чтобы с ними поехать к 5-часовому поезду на Сухиничи — Брянск». Но сама Саша, вспоминая их вечернее бдение над картой, называла Новочеркасск. «Предполагали ехать до Новочеркасска. В Новочеркасске остановиться у Елены Сергеевны Денисенко, попытаться взять там с помощью Ивана Васильевича заграничные паспорта и, если удастся, ехать в Болгарию. Если же не удастся — на Кавказ, к единомышленникам отца». Все варианты были один хуже другого. Скрыться во Льгове от репортеров и С.А. было невозможно. Хотя Льгов был именно захолустным уездным городишком, в котором, согласно словарю Брокгауза, по данным 1895 года было всего чуть более пяти тысяч жителей. Он находился в шестидесяти верстах от Курска на реке Сейме. Имение поклонницы Л.Н. Леониды Фоминичны Анненковой располагалось в двадцати восьми верстах от города и, конечно, Толстого приняли бы в нем с распростертыми объятиями. «Какая религиозная женщина!» — восклицает Толстой об Анненковой в одном из писем. Анненкова не раз бывала и в московском доме Толстого, и в Ясной Поляне. С.А. ее не любила, как и всех «темных». К тому же Анненкова оказывала Толстому уж слишком интимные знаки внимания, присылая ему в Ясную собственноручно сшитые и связанные вещи: теплые носки, носовые платки, полотенца, летнюю шапочку. Она тем самым вторгалась на территорию С.А. В сентябре 1910 года она последний раз посетила Ясную и получила полное представление о серьезности конфликта между Л.Н. и С.А. В письме к Толстому после отъезда она убеждала своего кумира не уступать жене. Толстой ответил ей сочувственным письмом, как «старый друг». Переезд Л.Н. к Анненковой был бы жестоким ударом для С.А. Но Толстой и не думал останавливаться там навсегда. Только «отдохнуть». Но если бы они выбрали железнодорожную линию Сухиничи — Брянск, их дальнейший путь лежал бы на Киев, куда Л.Н. ехать вовсе не собирался. В противном случае надо было возвращаться обратно, всякий раз рискуя быть настигнутым С.А. Казус заключался еще и в том, что через Сухиничи-Брянск доехать до Льгова было нельзя. На карте Брюля Льгов был ошибочно указан на линии Брянск-Артаково, что беглецы выяснили не сразу. Другой казус заключался в том, что именно на этом поезде могла приехать из Горбачева в Козельск С.А. Эту вероятность и имела в виду Саша, настаивая на скорейшем отъезде из Шамордина. И если бы всё так сошлось, Л.Н. почти наверняка столкнулся бы с женой в Козельске при посадке в поезд, на котором она бы приехала за ним. Насколько это было серьезно (во всяком случае, в головах беглецов), можно понять из дневника Маковицкого. Когда они ехали ранним утром из Шамордина в Козельск, уже очевидно не успевая на 5-часовой поезд, они страшно боялись встретиться по дороге с С.А. Толстой очень торопил ямщика, а Маковицкий предложил поднять верх пролетки. На это Л.Н. не согласился (стыдно!), и тогда доктор сказал ямщику, «что если будут встречные спрашивать, кого везут, чтобы не отвечал». В этом напряжении они ехали до Козельска. Чтобы добраться до Льгова, надо ехать не на Сухиничи (на запад, ошибочное направление), а на Горбачево (восток) и затем уже на юг: Орел-Курск Но в этом случае дальнейшее бегство предполагало бы Харьков и Симферополь, т. е. опять-таки Крым, куда Л.Н. ехать не хотел. К тому же на Курск через Горбачево прямого сообщения из Козельска не было. Пришлось бы в Горбачеве ждать пересадку восемь часов, опять же постоянно рискуя встретиться на этой узловой станции с С.А., которая поехала бы из Г.Цекина в Козельск именно через Горбачево. Таким образом, духовная поездка в Оптину и Шамордино через «глухой» Козельск оборачивалась для Л.Н. настоящей западней: выбраться из нее можно было только через то же самое Горбачево, откуда они и приехали в Козельск, но куда, в случае преследования мужа, неизбежно приехала бы его несчастная жена. И вот, гонимый страхом, Толстой выбирает скорейший, с точки зрения железнодорожного расписания, но и самый длительный по географии маршрут: Козельск — Горбачево — Воронеж — Новочеркасск Именно неумолимые законы российских железных дорог, а вовсе не романтическая любовь к Кавказу, оказались главной, решающей причиной того, что Толстой бросился бежать не на запад и не на юг, а на юго-восток, через бескрайние донские степи. Поэтому так смешно и горько читать, что Толстой скончался «на богом забытой станции». Астапово-то как раз не было «богом забытой станцией». Это была крупная, узловая станция между Данковым и Раненбургом. Если бы болезнь Толстого не развивалась так стремительно и они без пересадки проскочили бы Горбачево, Данков, Астапово, Богоявленск, Козлов, Грязи, Графскую и, наконец, Воронеж, дальнейший путь лежал бы через пустые степи, через сотни и сотни верст, до первого крупного поселка — казачьей станицы Миллерово. Восток — дело тонкое… Не совсем пустыня В предыдущей главе мы говорили, что в начале 1880-х годов Толстой в своих исканиях был одинок. Это не совсем точно. Толстой чувствовал себя одиноким, лишившись поддержки семьи, «…вы не можете и представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящее я, презираемо всеми окружающими меня», — писал он Михаилу Энгельгардту в конце 1882 года, исповедуясь перед незнакомым молодым человеком, который проявил сочувствие к его настроениям. Но в действительности уже с осени 1881 года, сразу после переезда Толстых в Москву, рядом с ним стали появляться люди, которые хотя и не были «толстовцами», но были ему духовно близки и приятны. Одним из таких людей оказался философ Н.Ф.Федоров, служивший библиотекарем Румянцевского музея. Ровесник Л.Н., он уже тогда выглядел как худенький, небольшого роста старичок, круглый год ходивший в одном и том же коротком пальтеце. Его называли «московским Сократом». Это был абсолютный аскет: жил в тесной каморке при библиотеке, спал на голых досках, постелив себе всё то же пальто, и свое немаленькое жалование главного хранителя библиотеки тратил на книги для той же библиотеки и раздавал нищим. Он был робок и застенчив, но вместе с тем горел внутренним огнем яростного защитника мировой культуры, особенно — книжной. Видевший его сын Толстого, Илья Львович, полагал, что «если бывают святые, то они должны быть именно такими». Как мыслитель, автор «Философии общего дела», изданной после его смерти Петерсоном, бывшим учителем в яснополянской школе Толстого, Николай Федоров оказал влияние на Циолковского, Вернадского и Чижевского. Повлиял он также на многих советских писателей 20-30-х годов: от Андрея Платонова до Владимира Маяковского. Главная его мысль заключалась в том, что необходимо физически воскресить всех умерших людей, «поколение отцов», используя новейшие достижения науки. При жизни Федорова, да и после него это представлялось квазинаучной утопией. Но сегодня, в эпоху моды на «клонирование», это не кажется полным бредом. Для размещения воскрешенных он предлагал выход человека в космос и его заселение. В конце XIX века это тоже казалось утопией. Толстой впервые увидел Н.Ф.Федорова в 1878 году, когда работал в Румянцевской библиотеке с материалами о декабристах. В октябре 1881 года, после первого месяца, проведенного в Москве («…самый мучительный в моей жизни», — жалуется в дневнике), он вновь встретился с ним и увидел совсем другими глазами. «Николай Федорыч — святой, — пишет в дневнике от 5 октября. — Каморка. Исполнять! Это само собой разумеется. Не хочет жалования. Нет белья, нет постели». Но ничего общего с «философией общего дела» у Толстого быть не могло. Сама идея материального воскрешения «отцов» в корне противоречила тому, что искал в духовной сфере Толстой. Он искал Царства Божия внутри, а не вне человека. И Федоров мог привлекать его только как человек, обретший Царство Божие внутри себя. Толстой был духовным эгоцентристом, Федоров — утопическим практиком. Для Толстого насильственное возвращение человека помимо Божьей воли в его грешное земное воплощение было бы не просто неправильным, но ужасным актом. Наконец, у них были противоположные подходы к пониманию «общего дела». В понимании Толстого «общее дело» — это самое естественное дело, которым занимаются крестьяне. Федоров же призывал к служению одной идее, в этом плане являясь духовным коммунистом. Федоров был в восторге от «Войны и мира». Но почему? «В „Войне и мире“, — писал он, — сам Толстой, сколько имеет сил, воскрешает своих отцов, влагая весь свой великий талант в это дело, — конечно, лишь словесно». Познакомившись с автором романа, Федоров ждал от него если не пропаганды своей идеи воскрешения, то уж, по крайней мере, дальнейшего словесного «воскрешения» отцов в своем творчестве. «При каждой встрече с моим отцом, — вспоминал старший сын Толстого Сергей Львович, — он требовал, чтобы отец распространял эти идеи. Он не просил, а именно настойчиво требовал, а когда отец в самой мягкой форме отказывался, он огорчался, обижался и не мог ему этого простить». Но как раз в это время Толстой отходит от исторической прозы, а свои мечты о писании «в поэтическом роде» прячет глубоко в себе, признаваясь в этом только в письмах к жене. Больше того: в это время книжная культура вызывает в нем ненависть. Однажды Толстой пришел в Румянцевскую библиотеку. Федоров пригласил его в хранилище, чтобы он сам мог выбрать нужные книги. Толстой оглядел длинные ряды высоких шкафов со стеклянными дверцами, набитые книгами, и тихим голосом задумчиво сказал: — Эх, динамитцу бы сюда! Возмущению Федорова не было предела! «Всегда спокойный, добродушный и приветливый, на этот раз он весь горел, кипел и негодовал», — вспоминал их общий знакомый. Окончательный раскол между ними вызвала статья Толстого «О голоде», которая по цензурным соображениям не могла появиться в России, но была напечатана в английской газете «Daily Telegraph» 14 января 1892 года. Толстой писал эту статью, удрученный картинами крестьянского голода 1891-92 годов, когда он сам и его старшие дети принимали непосредственное участие в помощи голодающим. Радикальный тон этой статьи, вдобавок своеобразно переведенной на английский язык в антиправительственном духе, возмутил Федорова. Возможно, он вспомнил о «динамитце» и решил, что Толстой призывает к бунту и расправе с властью. Заведующий отдела рукописей Румянцевского музея Г.П.Георгиевский так описал встречу Толстого и Федорова после статьи: «Увидев спешившего к нему Толстого, Федоров резко спросил его: „Что вам угодно?“ — Подождите, — ответил Толстой, — давайте сначала поздороваемся… Я так давно не видал вас. — Я не могу подать вам руки, — возразил Федоров. — Между нами всё кончено. Николай Федорович нервно держал руки за спиной и, переходя с одной стороны коридора на другую, старался быть подальше от своего собеседника. — Объясните, Николай Федорович, что всё это значит? — спрашивал Толстой, и в голосе его тоже послышались нервные нотки. |