Главная страница
Навигация по странице:

  • Но что она понимала под этим словом

  • Но если «волнуется», значит, понимает

  • Басинский Бегство из рая. Лев Толстой Бегство из рая


    Скачать 0.79 Mb.
    НазваниеЛев Толстой Бегство из рая
    Дата07.02.2022
    Размер0.79 Mb.
    Формат файлаdocx
    Имя файлаБасинский Бегство из рая.docx
    ТипДокументы
    #354478
    страница17 из 31
    1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   31

    — Это ваше письмо напечатано в „Daily Telegraph“?

    — Да, мое.

    — Неужели вы не сознаете, какими чувствами продиктовано оно и к чему призывает? Нет, с вами у меня нет ничего общего, и можете уходить.

    — Николай Федорович, мы старики, давайте хотя простимся…

    Но Николай Федорович остался непреклонным, и Толстой с видимым раздражением повернулся и пошел…»

    Однако отношение самого Толстого к Федорову как к человеку не изменилось. В письмах к разным людям он называл его «дорогим, незабвенным», «замечательным человеком», к которому он всегда питал и питает «самое глубокое уважение».

    Другим замечательным человеком, который встретился Толстому в 1881 году, был крестьянский философ-сектант Василий Кириллович Сютаев. Сютаев стал первым из «темных», кто побывал в доме Толстых в Москве и открыл новый этап жизни этой семьи, жизни, которая, при всем огорчении С.А., была отныне непредставима без вмешательства посторонних людей в повседневный домашний быт.

    В отличие от Федорова, Сютаев оказался почти полным единомышленником Толстого в духовных вопросах, а в практическом решении этих вопросов его можно даже назвать учителем Толстого.

    О Сютаеве, крестьянине Новоторжского уезда Тверской губернии, оставил прекрасные воспоминания исследователь русского сектантства А.С.Прутавин. «В 1880 году — пишет он, — газетами, со слов „Тверского вестника“, было передано известие о появлении в Новоторжском уезде новой религиозной секты, названной „сютаевскою“ по имени основателя ее, крестьянина деревни Шевелина, Василия Кирилловича Сютаева».

    Пругавин лично отправился в Тверскую губернию знакомиться с новой сектой и ее лидером. Вот как он описал его внешность:

    «…маленький, тщедушный человек, лет пятидесяти пяти, одетый в суконный, потертый, с узкими рукавами, туго застегнутый кафтан, из-под которого виднелись синие, пестрядинные порты и большие, тяжелые, неуклюжие сапоги; в руках он держал фуражку, какую обыкновенно носят в городах рабочие… Не то рыжеватые, не то белобрысые, редкие волосы, всегда слипшиеся, всегда чем-то смоченные, зачесаны на выпуклый лоб. Худое лицо с розовым оттенком, с тонким, маленьким носом и двумя резкими морщинами, идущими от углов рта, кончалось острым подбородком, на котором торчала клином, или вернее мочалкой, небольшая, всегда скомканная бледно-рыжеватая бороденка».

    Не самая привлекательная внешность… И конечно, она вызывала удивление любого городского интеллигента. Мужик — не мужик, рабочий — не рабочий?

    Интересное объяснение этому типу найдем в статье другого исследователя русского сектантства — М.В.Муратова. Он называет людей вроде Сютаева «народной интеллигенцией». «Мнение, будто существует один русский народ, не больше, чем предрассудок. Вернее было бы сказать, что есть два разных народа: с одной стороны, русское общество, с другой стороны — крестьянская и рабочая масса. У этих народов разный быт, разные понятия и даже разный язык самая обыкновенная газетная статья непонятна рядовому крестьянину. Но этого мало: у каждого из этих народов своя интеллигенция, свои борцы за правду, свои герои и мученики».

    В 1876 году на Сютаева завели дело по доносу, что он не крестит своего внука. На допросе Сютаев заявил, что «не крестит внука потому, что в Писании сказано: „Покайтесь, и пусть крестится каждый из вас“, — а ребенок каяться еще не может». Одним из мировых судей, которые вели дело Сютаева, был младший брат знаменитого анархиста Михаила Бакунина А.А.Бакунин. Имение Бакуниных Прямухино находилось как раз в Новоторжском уезде. Так в реальности столкнулись две интеллигенции, «народная» и «господская».

    По Сютаеву, главное не веровать, а «жисть надо устраивать», «жисть надо наблюдать». Устроить «жисть по правде», так, чтобы «друг дружке не вредно было», — вот «закон Божий», который он изложил при встрече А.С.Пругавину.

    Сютаев не был обычным сектантом. Обычный сектант, пишет Муратов, «не холоден, не горяч». Его «религиозное чувство проявляется с некоторой размеренностью… Он знает, что спасется, знает даже тогда, когда говорит, что это никому не известно заранее, и на душе у него ясно и спокойно».

    Сютаев был сектантом-«энтузиастом». «Вера энтузиаста, — пишет Муратов, — наоборот, не имеет границ. Он отдается ей всей душой и свои религиозные переживания всегда готов считать такой же реальностью, как и то, что видит и слышит…»

    «Выискивай истину, Александр! — напутствовал он на прощание Пругавина. — Выискивай правду, правду, штоб всем было жить хорошо на земле! Надо дознаться, придет ли Спаситель!»

    «Всё в табе, и всё сейчас», — это понимание Сютаевым Бога внутри каждого человека было особенно близко Л.Н., который в это время разочаровывается в любых посредниках между человеком и Богом.

    О Сютаеве Толстой услышал в июле 1881 года, когда, находясь в Самарской губернии, познакомился с А.С.Пругавиным. Тот рассказал ему о необычном крестьянине, который проповедует «любовь и братство всех людей и народов и полный коммунизм имущества». Толстой сказал: «Всё это так интересно, что я готов при первой возможности съездить к Сютаеву, чтобы познакомиться с ним». А жене писал: «Есть умные люди и удивительные по своей смелости».

    В конце сентября Толстой отправился в Тверскую губернию, чтобы видеть Сютаева. Но по дороге — и это символично! — заезжает в Прямухино, чтобы взять в провожатые того самого Александра Бакунина, который занимался делом Сютаева. Толстой знал всех трех братьев Бакуниных, Павла (писателя), Александра, с которым служил в Севастополе, и Михаила, анархиста, который в свое время бежал из Сибири в Париж и первым делом заказал устриц с шампанским, а во время осады революционного Дрездена предлагал выставить на городской стене «Мадонну» Рафаэля: мол, роялисты не посмеют стрелять в живописное сокровище.

    Л.Н. остался в восторге от Сютаева и его семьи. Нет сомнения, что в проекте коммунистического общежития для собственной семьи, который был записан Толстым в дневнике 1884 года, звучали отголоски виденного и слышанного Л.Н. в 1881 году.

    В довольно многочисленной семье Сютаевых не было личной собственности. Бабьи сундуки были общие. На невестке Сютаева был надет платок. «Ну, а платок у тебя свой?» — спросил ее граф. «А вот и нет, — ответила баба, — платок не мой, а матушки, свой не знаю куда задевала». Сютаев водил его к бывшему солдату, за которого выдал замуж свою дочь. «Когда порешили и собрались вечером, я им дал наставление, как жить, потом постлали им постель, положили их спать вместе и потушили огонь, вот и вся свадьба», — сообщил Сютаев.

    Сютаев и его последователи не держали в домах икон, не верили в святые мощи и не ходили в церковь. Покойников своих они хоронили где придется: в подполье, в чистом поле. «Говорят, — проповедовал Сютаев, — кладбищенское место освященное, а другие места — неосвященные. Неправда это: вся земля освященная, везде одинаковая земля». Кстати, раньше он изготавливал памятники на могилы и держал свою лавку. Но однажды бросил торговать, раздал деньги и разорвал долговые расписки.

    Сютаев отрицал право собственности на землю, справедливость войн и вообще всего, что разделяет людей. Все должны трудиться на общей земле «сообча». Господа должны отдать землю крестьянам, а крестьяне — не бросать господ из милосердия. Сютаев был абсолютным христианским коммунистом, и всё, что впоследствии предлагал Толстой Столыпину в отношении земли, не сильно выходило за рамки проекта Сютаева. Но главное, что его привлекло в проповедях Сютаева, была идея

    любви

    как новой движущей силы цивилизации. Когда Сютаев отрицал присягу ему говорили: «Ну а ежели, к примеру, турка нас возьмет — тогда что?» — «Он тогда нас возьмет, — отвечал Сютаев, — когда у нас любви не будет. Турки нас возьмут, а мы их в любовь обратим. И будет у нас единство, и будем мы вси единомысленные. И будет тогда всем добро и всем хорошо».

    Опять же — в проповедях Толстого мы не найдем почти ничего принципиально нового в сравнении с этой простой мыслью Сютаева. Не противься злу злом, предложи ему любовь, и зло перестанет быть злом. Бог в душе каждого человека подскажет путь к всеобщему единению в любви, надо только не мешать Богу.

    В Сютаеве Толстого потрясло то, что все мысли, к которым он сам пришел сложным и мучительным путем, изложенным в «Исповеди», в устах тверского крестьянина звучали просто и очевидно, как дважды два. Главное же — Сютаев идеально отвечал тому образу русского мужика, который Толстой хотел бы видеть в крестьянской массе и который в начале 80-х годов начинает в ней искать. Если в городе он не только видит, но и ищет всевозможное зло и несправедливость, если в деревне он видит (и ищет) это зло и несправедливость во всем, что идет от дворянского землевладения, от «барской роскоши», то в самой народной гуще он мечтает найти жемчужное зерно истины, которое воплощал бы в себе конкретный народный тип или характер.

    В конце января 1882 года Сютаев наносит ответный визит в Москву. Он останавливается в доме Толстых в Денежном и своими речами, но еще более экзотической внешностью привлекает в дом светских гостей. В Москве на него возникает настоящая мода. Его фотографии продаются в художественном салоне Аванцо на Кузнецком мосту. Репин рисует с него портрет. Эта картина под названием «Сектант» была приобретена, по рекомендации Толстого, Павлом Третьяковым. Сютаевым интересуется и сестра Л.Н. Мария Николаевна и даже встречается с ним.

    В это время Толстой принимает участие в переписи московского населения, выбрав для себя один из самых злачных кварталов, по Проточному переулку между Береговым проездом и Никольским переулком. Он пишет статью «О переписи в Москве» и призывает общество оказать благотворительность несчастным. Сютаев его не поддерживает. Он предлагает другой проект ликвидации нищеты.

    — Разберем их по себе. Я не богат, а сейчас двоих возьму. Еще десять раз столько будь — всех по себе разберем. Ты возьмешь, да я возьму. Мы и работать пойдем вместе, — он будет видеть, как я работаю, будет учиться, как жить, и за чашку вместе за одним столом сядем, и слово он от меня услышит и от тебя. Вот это милостыня.

    Нужно ли говорить, что появление Сютаева не а могло обрадовать С.А.? Как раз в то время, когда ее муж начинает «уходить» из семьи, в их доме появляются посторонние и явно опасные люди, которых она назвала «темными».


    Но что она понимала под этим словом?

    «Да и были они для меня темные люди, — впоследствии вспоминала С А, — о которых часто ровно ничего не знаешь, ни кто они, ни откуда, ни кто их родители, и где родина, и чего хотят. А жизнь моей семьи от них страдала, их я избегала и боялась».

    Были и другие люди, которые отвечали новым духовным устремлениям Толстого. Например, Владимир Федорович Орлов. Сын сельского священника из Владимирской губернии, бывший «нечаевец», просидевший в тюрьме два года и оправданный, Владимир Орлов работал учителем в железнодорожной школе под Москвой. Он оказался очень близок Толстому в своих духовных исканиях и книжных предпочтениях. Он был приятен Л.Н. как личность стойкостью и терпеливостью к лишениям и страданиям, хотя был и не без недостатков, вроде классического русского пьянства. Он бывал в московском доме Толстых, оставался ночевать, и Л.Н. радостно писал в дневнике, как он лично готовил Орлову постель и даже приносил ночной горшок. Это была забота о

    брате, братике,

    нечто монастырское или сектантское, нечто вроде «омовения ног», что не могло не резать глаза семейным и в то же время представлялось Л.Н. вполне естественным.

    Близким Толстому человеком был и домашний учитель Василий Иванович Алексеев, оставивший после себя интересные воспоминания.

    Глубокая привязанность связывала Толстого с князем Леонидом Дмитриевичем Урусовым, «первым толстовцем», как называл его сын Л.Н. Сергей Львович. Урусов, служивший тульским вице-губернатором, в отличие от «темных», был близким другом семьи Толстых. С ним дружила С.А. и даже сделала его героем своей повести «Чья вина?» Князь Урусов был в восторге от религиозных сочинений Л.Н. Он перевел на французский (и содействовал выходу в Париже) трактат «В чем моя вера?» «Князя в доме любили и дети, и даже прислуга», — вспоминала С.А.

    Невозможный Толстой

    Незадолго до духовного переворота Толстого его жене приснился страшный сон, который она пересказала Alexandrine:

    «Она видела себя стоящей у храма Спасителя, тогда еще неоконченного; перед дверьми храма возвышался громадный крест, а на нем живой распятый Христос… Вдруг этот крест стал двигаться и, обошед три раза вокруг храма, остановился перед нею, Софьей Андреевной… Спаситель взглянул на нее — и, подняв руку вверх, указал ей на золотой крест, который уже сиял на куполе храма».

    «С Левочкой стали чаще стычки, — жалуется она сестре, — я даже хотела уехать из дома. Верно это потому, что

    по-христиански

    жить стали. А по-моему прежде, без христианства этого много лучше было». Это простодушное признание точно отражает религиозное самосознание С.А. Чем с таким христианством, лучше уж совсем без него!

    Нельзя сказать, что С.А. была абсолютно глухой и равнодушной к религиозным запросам мужа. Всё-таки она воспитывалась в православной семье. К тому же в семье, пусть и отдаленно, но приближенной ко двору. Всё-таки ее отец был гоф-медиком. Для С.А. православие было тем, чем оно и являлось в России XIX века — соединением религии и государства. Поэтому когда ее муж оказался религиозным диссидентом, это напугало ее гораздо больше, чем если бы он был атеистом, но лояльным к монархической власти.

    Какое-то время она старалась не обнаруживать разногласия с мужем и даже в письмах к сестре не выносила сор из избы. «Левочка очень спокоен, работает, пишет какие-то статьи; иногда прорываются у него речи против городской и вообще

    барской

    жизни. Мне это больно бывает, но я знаю, что он иначе не может. Он человек передовой, идет впереди толпы и указывает путь, по которому должны идти люди. А я толпа, живу с течением толпы, вместе с толпой вижу свет фонаря, который несет всякий передовой человек и Левочка, конечно, тоже, и признаю, что это

    свет,

    но не могу идти скорее; меня давит и толпа, и среда, и мои привычки. Я так и вижу как ты смеешься моим

    в высшей степени

    словам, как дети говорят, но это тебе немножко уяснит, как мы относимся друг к другу».

    Но однажды она совершает роковую ошибку. Переписывая в своей комнате религиозное произведение мужа, «Критику догматического богословия», она не выдерживает поднимающихся в ней протестных чувств, приносит рукопись в кабинет Л.Н., кладет на стол и отказывается переписывать. Фактически отказывается быть его помощницей после пятнадцати лет благодарнонежного творческого сотрудничества. Ее мотивация этого поступка замечательна! Она говорит Л.Н., что «слишком волнуется», переписывая это.


    Но если «волнуется», значит, понимает?

    «Критика догматического богословия» — самое раннее, вместе с «Исповедью», религиозное произведение Толстого, которое он начал писать еще в 1879 году. И это самое разрушительное из его сочинений по отношению не только к православной вере, но и ко всему церковному пониманию христианства. По разрушительной силе «Критику…» можно поставить только рядом с «Антихристом» Ницше, подвергшим беспощадному анализу само христианство. Но Толстой как раз защищает христианство. Однако делает это так, что не оставляет камня на камня от тысячелетней традиции учения церковных отцов.

    Поводом для статьи была книга митрополита Московского Макария (Булгакова) «Православно-догматическое богословие», издаваемая в России массовыми тиражами как основное учебное пособие для духовного обучения. Разбирая учебник Макария, Толстой последовательно опрокидывает все краеугольные камни христианской веры: Троицу, Божественность Иисуса, историю грехопадения, искупление грехов страданиями Иисуса, обряд причастия и т. д. По сути, статья является не критикой конкретной книги, но отрицанием всей истории церковного христианства, которая под пером Толстого превращается в жуткую драму то ли наивного заблуждения, то ли сознательного мошенничества.

    Подкупающим моментом этой статьи является детский взгляд на вещи. Что значит Бог «един в трех»? Ведь один не равно трем. И зачем такая сложная формула для Единого Бога? Почему Бог запретил Адаму и Еве вкусить плод от древа познания добра и зла? Он, что ли, хотел, чтобы люди были, как животные? Бог обещал первым людям, что они умрут, вкусив от древа. Но этого не произошло. Значит, Бог солгал?

    Спорить с Толстым — всё равно что спорить с ребенком, который кричит, что король голый.

    Если король не голый, ребенку надо просто заткнуть рот. А если он голый, то надо с этим согласиться.

    «Православная церковь? — спрашивает Толстой. — Я теперь с этим словом не могу уже соединить никакого другого понятия, как несколько нестриженных людей, очень самоуверенных, заблудших и малообразованных, в шелку и бархате, с панагиями бриллиантовыми, называемых архиереями и митрополитами, и тысячи других нестриженных людей, находящихся в самой дикой, рабской покорности у этих десятков, занятых тем, чтобы под видом совершения каких-то таинств обманывать и обирать народ. Как же я могу верить этой церкви и верить ей тогда, когда на глубочайшие вопросы о своей душе она отвечает жалкими обманами и нелепостями и еще утверждает, что иначе отвечать на эти вопросы никто не должен сметь, что во всем том, что составляет самое драгоценное в моей жизни, я не должен сметь руководиться ничем иным, как только ее указаниями. Цвет панталон я могу выбрать, жену могу выбрать, дом построить по моему вкусу, но остальное, то самое, в чем я чувствую себя человеком, во всем том я должен спроситься у них — у этих праздных и обманывающих и невежественных людей. В своей жизни, в святыне своей у меня руководитель — пастырь, мой приходский священник, выпущенный из семинарии, одуренный, полуграмотный мальчик, или пьющий старик, которого одна забота — собрать побольше яиц и копеек. Велят они, чтобы на молитве дьякон половину времени кричал многая лета правоверной, благочестивой блуднице Екатерине II или благочестивейшему разбойнику убийце Петру, который кощунствовал на Евангелии, и я должен молиться об этом. Велят они проклясть, и пережечь, и перевешать моих братьев, и я должен за ними кричать анафема; велят эти люди моих братьев считать проклятыми, и я кричи анафема. Велят мне ходить пить вино из ложечки и клясться, что это не вино, а тело и кровь, и я должен делать.

    Да ведь это ужасно!»

    По выражению Толстого, церковь существует только для «слабоумных», «плутов» и «для женщин». Неудивительно, что эта статья так «взволновала» С.А.

    Она хорошо знала своего мужа. Знала, что задиристый, невозможный тон статьи не отражает истинного отношения Л.Н. к православию, к духовенству, особенно низовому, а тем более к народно-церковной вере. Мишенью и в то же время адресатом статьи могло быть только высшее духовенство и государственная власть, которых ее муж именно

    задирал,

    как подросток. Она слишком хорошо знала эту сторону его характера, столь свойственную всей породе Толстых. Резкость высказываний и «переменчивость суждений» пугала ее в Толстом еще до женитьбы. Каково же ей было обнаружить, что спустя почти двадцать лет супружеской жизни в ее муже забродили старые дрожжи?

    Наконец, С.А. просто испугалась. К несчастью, духовный переворот в ее муже происходит в то время, когда семья достигает высшего предела и насчитывает девять (!) детей. Материнские чувства в С.А. были необыкновенно развиты, и сам же Толстой их высоко ценил. Между тем начиная с весны 1881 года, после письма Толстого Александру III, завязывается «сюжет» конфликта Л.Н. с главным идеологом России — Победоносцевым. Победоносцев является пуповиной государственной и духовной власти. И его позиция по отношению к «новому» Толстому была сразу и недвусмысленно заявлена тем, что письмо к Александру он даже не счел нужным передать. Его отношение к сектантскому движению тоже очень определенно выразилось в высылке за границу «без права возвращения» в 1884 году отставного полковника Василия Пашкова — основателя секты «пашковцев».

    К началу 80-х годов С.А. не была светской дамой. Она была провинциальной помещицей,

    барыней.

    Впрочем, опыт общения со светскими людьми и даже сильными мира сего С.А., благодаря своему открытому и уверенному характеру, приобрела довольно скоро. В 1885 году она встречалась с Победоносцевым, пытаясь отстоять право публикации в выпускаемом ею собрании сочинений Толстого запрещенных статей «В чем моя вера?» и «Так что же нам делать?»

    Встречаясь с Победоносцевым, С.А. преследовала не одного и не двух, а сразу трех зайцев. Она показывала мужу свое сочувствие его новым воззрениям, она пыталась сделать его новые сочинения источником дохода для семьи и одновременно снять с них «диссидентское» клеймо, ибо то, что разрешил Победоносцев, не посмеет запретить ни один духовный цензор. Победоносцев, ни секунды не колеблясь, отказал жене Толстого. Но самый факт ее личной встречи с ним, прошедшей в вежливой и даже участливой атмосфере, не мог не успокоить С.А. Впоследствии она вспоминала об этом визите с гордостью.

    В «Моей жизни» она приводит свой разговор с Победоносцевым:

    «— Я должен вам сказать, что мне очень вас жаль; я знал вас в детстве, очень любил и уважал вашего отца и считаю несчастьем быть женой такого человека.

    — Вот это для меня ново, — отвечала я. — Не только я считаю себя счастливой, но мне все завидуют, что я жена такого талантливого и умного человека.

    — Должен вам сказать, — говорил Победоносцев, — что я в супруге вашем и ума не признаю.

    Ум есть гармония, в вашем же муже всюду крайности и утлы.

    — Может быть, — отвечала я. — Но Шопенгауэр сказал, что ум есть фонарь, который человек несет перед собой, а

    гений

    есть солнце, затмевающее всё».

    Толстой к встрече жены с Победоносцевым отнесся равнодушно, даже скорее недоброжелательно. Он ждал от нее совсем не этого. Он хотел, чтобы она разделила его новые убеждения, а не пыталась сгладить неизбежный конфликт между ним и властью. Он нуждался в спутнике, а не в адвокате.

    В декабре 1885 года, уезжая в имение Олсуфьевых Никольское-Обольяниново в 60 верстах от Москвы, куда он не раз сбегал от суеты городской жизни и где отдыхал душой на правах дорогого гостя, Л.Н. оставляет в московском доме пространное письмо к С.А. Она его прочла и затем, собирая архив мужа, сделала в начале его пометку: «Не отданное и не посланное письмо Льва Николаевича к жене».

    Это письмо — крик души! Оно обрывается на страшной фразе: «Между нами идет борьба насмерть — Божье или не божье». Это письмо обращено не к одной С.А., но ко всей семье, из которой Л.Н. снова хочет уйти.

    «Случилось то, что уже столько раз случалось, — пишет С.А. сестре. — Левочка пришел в крайне нервное и мрачное настроение. Сижу раз, пишу, входит, я смотрю — лицо страшное. До тех пор жили прекрасно, ни одного слова неприятного не было сказано, ну, ровно ничего. „Я пришел сказать, что хочу с тобой разводиться, жить так не могу, еду в Париж или в Америку“.

    Понимаешь, Таня, если б мне на голову весь дом обрушился, я бы так не удивилась. Я спрашиваю удивленно: „Что случилось?“ — „Ничего, но если на воз накладывать всё больше и больше, лошадь станет и не везет“. Что накладывалось — неизвестно. Но начался крик, упреки, грубые слова, всё хуже, хуже, и, наконец, терпела, терпела, не отвечала ничего почти, вижу — человек сумасшедший, а когда он сказал, что „где ты, там воздух заражен“, я велела принести сундук и стала укладываться. Хотела ехать к вам хоть на несколько дней.

    Прибежали дети, рев. Таня говорит: „Я с вами уеду, за что это?“ Стал умолять: „Останься“. Я осталась, но вдруг начались истерические рыдания, ужас просто; подумай: Левочка — и всего трясет и дергает от рыданий. Тут мне стало жаль его; дети, четверо — Таня, Илья, Леля, Маша — ревут на крик. Нашел на меня столбняк, ни говорить, ни плакать, всё хотелось вздор говорить, и я боюсь этого и молчу, и молчу три часа, хоть убей — говорить не могу. Так и кончилось. Но тоска, горе, разрыв, болезненное состояние, отчужденность — всё это во мне осталось. Понимаешь, я часто до безумия спрашиваю себя: ну, теперь за что же? Я из дому ни шагу не делаю, работаю с изданием до трех часов ночи, тиха, всех так любила и помнила это время, как никогда, и за что?»

    Истерику Толстого нельзя объяснить иначе, как только тем, что днями, неделями и месяцами накапливавшееся раздражение внезапно и без видимой причины хлынуло наружу. Если бы он ругался с женой каждый день — и то было бы легче. Но это было не в характере Толстого. Уезжая после этой истерики вместе с дочерью Таней в Никольское — Обольяниново «в крошечных санках», он в письме пытается объяснить причину своего «сумасшествия».

    «Представь себе, что мне попадется твой дневник, в котором ты высказываешь свои задушевные чувства и мысли, все мотивы твоей той или другой деятельности, с каким интересом я прочту всё это. Мои же работы все, которые были ничто иное, как моя жизнь, так мало интересовали и интересуют тебя, что так из любопытства, как литературное произведение прочтешь, когда попадется тебе; а дети, те даже и не интересуются читать. Вам кажется, что я сам по себе, а писанье мое само по себе.

    Писанье же мое есть весь я. В жизни я не мог выразить своих взглядов вполне, в жизни я делаю уступку необходимости сожития в семье; я живу и отрицаю в душе всю эту жизнь, и эту-то не мою жизнь вы считаете моей жизнью, а мою жизнь, выраженную в писании, вы считаете словами, не имеющими реальности».

    «Писанье» — это духовные сочинения Толстого после переворота: «Исповедь», «Критика догматического богословия», «В чем моя вера?», «Соединение, перевод и исследование четырех евангелий». И еще это пронзительная статья «Так что же нам делать?», над окончанием которой он как раз работал в 1885 году. В этой статье, рисующей ужасающее состояние европейской цивилизации, где каста «образованных» цинично пользуется тяжелым трудом миллионов «необразованных», Толстой выносит приговор всему политико-экономическому развитию мира. Эта статья была апофеозом отрицания Толстым жизни образованных классов, а это и дворянство, и духовенство, и люди науки и искусства. Все они, по его убеждению, паразиты на народном теле, «дармоеды», и единственным выходом для любого из представителей этих классов может быть лишь бесстрашный взгляд на свое положение и попытка жить на новых основаниях, отказавшись от собственности, лишних денег, от всех кастовых привилегий и зарабатывая хлеб насущный черным трудом. В противном случае Толстой предвидит революцию:

    «…мы чуть держимся в своей лодочке над бушующим уже и заливающим нас морем, которое вот-вот гневно поглотит и пожрет нас. Рабочая революция с ужасами разрушений и убийств не только грозит нам, но мы на ней живем уже лет 30 и только пока, кое-как разными хитростями на время отсрочиваем ее взрыв».

    Примечателен финал этой статьи. В нем он обращается к женщинам-матерям. Именно они, даже представительницы привилегированных классов, знают, что такое тяжелый труд рождения, кормления и воспитания детей. Толстой обращается к их естественному внутреннему чувству долга и правды; в них он видит объединяющее начало нового светлого человечества.

    Но этот финал менее всего убедителен. Он не учитывает естественного эгоизма женщины-матери в интересах своей семьи. Ни одна нормальная мать не пожелает детям трудов и лишений, того пути, на который звал Толстой. Казалось, опыт жизни с С.А. должен был заставить Толстого усомниться в правильности выбора адресата для своей духовной пропаганды. С другой стороны, читая этот финал, нельзя не заметить, что, обращаясь к женщинам-матерям вообще, Толстой держал в голове вполне конкретного человека. Это была его жена.

    «Такая (идеальная. —

    П.Б

    .) мать

    сама родит, сама выкормит,

    сама будет, прежде всего другого, кормить и готовить пищу детей, и шить, и мыть, и учить своих детей, и спать, и говорить с ними, потому что в этом она полагает свое дело жизни. Только такая мать не будет искать для своих детей внешних обеспечений в деньгах своего мужа, в дипломах детей, а будет воспитывать в них ту самую способность самоотверженного исполнения воли Божьей, которую она в себе знает, способность несения труда с тратою и опасностью жизни, потому что знает, что в этом одном обеспечение и благо жизни. Такая мать не будет спрашиваться у других, что ей делать, — она всё будет знать и ничего не будет бояться».

    Конфликт между Л.Н. и С.А. имел глубокие и древние корни. Этот же конфликт мы встретим в «Тарасе Бульбе» Гоголя. Это конфликт

    матери и отца.

    Отец, как Авраам, знает ценности, которые выше жизни его ребенка, и готов принести сына в жертву этим ценностям. Не суть важно, какие это ценности: Бог, «козаческое товарищество» или «благо», «дело жизни», как понимал христианство Толстой. Важно, что в этом вопросе ни одна мать

    естественным образом

    не встанет на сторону отца.

    В декабре 1885 года Толстой пытается уйти из семьи, а 18 января следующего года умирает младший из сыновей Толстого четырехлетний Алеша. Умирает в Москве, и возникает вопрос: где его хоронить? На кладбище Девичьего монастыря запрашивают немыслимую цепу — 200 рублей серебром. Но дело даже не в деньгах, а в том, что там слишком много могил, «одна на другой», как пишет С.А. сестре.

    Она сама выбирает новое кладбище рядом с Покровским, где прошло ее дачное детство, на высоком берегу речки Химки. «Сегодня, — пишет она сестре, — мы поставили гробик на наши большие сани, в которых так недавно я возила его и в Зоологический сад, и в театр обезьяной села няня и я… Приехали мы; там священник встретил нас и несколько человек народа… Узнали, что я дочь Андрея Евстафьевича Берса, и такая меня окружила атмосфера любви, участия, добрых воспоминаний об отце, что я поняла, какой он был добрый, и мне приятно было. Все помогали гробик нести; все нежно, осторожно, как любящая женщина (а ведь все мужики), обратились они и с моим горем, и с гробиком, и с засыпанием могилки, и с обещаниями и помянуть младенца, и могилку соблюдать, и молиться на могилке».

    В описании похорон муж не упоминается. Он упоминается потом и коротко: «Левочка осунулся, похудел и очень грустен».

    В январе 1886 года Толстой усиленно занимается буддизмом. Он хочет изложить учение Будды в книжке для народа. «Хотелось бы с божьей помощью составить эту книжку», — пишет он

    другу

    17 января. А в следующем письме

    другу

    пишет о смерти сына: «То, что оставило тело Алеши, оставило и не то, что соединилось с Богом. Мы не можем знать, соединилось ли, а осталось то, чем оно было, без прежнего соединения с Алешей. Да и то не так. Об этом говорить нельзя. — Я знаю только, что смерть ребенка, казавшаяся мне прежде непонятной и жестокой, мне теперь кажется и разумной, и благой».

    То, что осталось после Алеши, труп ребенка, отвозили на санках С.А. с няней. У Л.Н. этот «предмет» вызывает полное равнодушие. Он весь в мыслях и чувствах где-то далеко. И это та область, которую он не может обсуждать с женой. Зато может обсуждать с новым и бесконечно преданным

    милым другом.

    Блестящий конногвардеец

    Самой влиятельной фигурой в ближайшем окружении Толстого с середины 80-х годов и до самой смерти писателя был его «духовный душеприказчик» Владимир Григорьевич Чертков (1854–1936).

    Сложная личность. Его невозможно не уважать. Но и трудно симпатизировать. Нельзя не оценить его огромный вклад в сохранение и систематизацию наследия Толстого после 1880 года, а главное «детище» Черткова, академическое Юбилейное собрание сочинений, писем и дневников писателя, остается непревзойденным по сей день. Его роль в последних тридцати годах жизни Толстого столь велика и многосложна, что немыслимо представить себе Толстого без Черткова, как невозможно представить его без С.А. В жизни Толстого это был второй по значению человек после жены писателя, а поклонники Черткова полагали, что и первый. В то же время нельзя без душевного смущения, а порой и отвращения, прослеживать его влияние на семейную жизнь Толстых, в которой Чертков сыграл весьма мрачную роль.

    Но настоящая загадка Черткова заключается не в нем. В конце концов, он просто был самым преданным и последовательным сподвижником позднего Толстого. Он посвятил гению всю жизнь, подчинив каждый ее день служению тому, кого он считал новым Буддой, Христом и Магометом. Ради этого он отказался от блестящей карьеры, от возможности праздного и обеспеченного существования и, собственно, от самой личной жизни. Человек умный, энергичный, образованный, талантливый и, наконец, красивый и в молодости, и в зрелости мужчина, настоящий аристократ, интеллигент на все сто процентов, Чертков добровольно взял на себя роль первого ученика и келейника великого старца. И он сделал это не когда слава Толстого как учителя была в зените, но когда его родные и близкие находили в его взглядах не то очередное увлечение, не то род помешательства.

    О личности самого Черткова можно спорить. Он оставался человеком своего времени, «левых» политических убеждений. Он был более решительным антиклерикалом, чем Толстой, фундаментальным вегетарианцем и противником убийства всякого живого существа, включая мух и комаров. Сильное название его статьи против охоты, «Злая забава», говорит о нем как об одном из предтеч современного движения «зеленых». Он был заботливым отцом и преданным мужем. Но, несмотря на свое «толстовство», до конца дней не избавился от аристократических привычек. Его особняк в Англии периода вынужденной эмиграции далеко превосходил по размерам и комфорту дом учителя в Ясной Поляне. И его дом в Телятинках близ усадьбы Толстых был и лучше, и капитальнее дома Толстого. Даже после революции на похороны Сергея Есенина, последней женой которого была I!пучка Толстого, Чертков явился со слугой.

    Чертков был человеком обширных «связей», куда входили и представители высших аристократических кругов России и Англии, и большевики-нелегалы, вроде Бонч-Бруевича. Но именно это как будто сомнительное обстоятельство позволяло ему выпускать и распространять произведения Толстого до революции и после. Это же обстоятельство помогло ему после революции вызволять из тюрем «толстовцев» и дочь Толстого Сашу. Его письмо к Сталину в годы гонений на «толстовцев» является безупречным свидетельством совести и смелости этого человека.

    Непонятной и загадочной оказалась та роль, которую он сыграл в семейном конфликте Толстых. Вот здесь фигура Черткова невольно обретает демонический характер, вполне в соответствии с его «говорящей» фамилией. Здесь это не просто человек, сподвижник, переводчик, издатель, собиратель, а какой-то

    черт, чертик,

    который точно нарочно оказывается рядом с Л.Н. и С.А., когда находиться рядом как раз не надо, когда нужно остаться в стороне и дать возможность супругам и их детям разобраться в своем, семейном.

    Конечно, в этом проявилась отрицательная сторона натуры Черткова с его преувеличенным представлением о своем значении возле «тела» Толстого. Но этим отличаются все первые ученики и келейники. Загадочным и даже непостижимым является то, как сам Толстой это воспринимал. Загадкой является не Чертков, а учитель в своем отношении к первому ученику.

    В конце концов, Чертков своим присутствием в жизни Толстого просто проявил многие тайны отношений Л.Н. с родными и прежде всего с женой. Если бы Черткова не было, эти тайны, возможно, не проявились бы или проявились как-то иначе. Но, конечно, не Чертков был главной причиной ухода Толстого из семьи. Он спровоцировал этот уход, он был ему бесконечно рад. Но не он был главной движительной пружиной этого события.

    «Если бы Черткова не было, его надо было бы придумать»

    [13]

    .

    История дружбы Толстого и Черткова изложена в обстоятельной книге М.В.Муратова «Л.Н.Толстой и В.Г.Чертков в их переписке». Изданная в 1934 году Толстовским музеем, она не переиздавалась в России.

    Впервые Толстой услышал о Черткове в Ясной Поляне от своего последователя Г.А.Русанова в августе 1883 года. К тому времени уже появились последователи «нового» Толстого. В октябре того же года состоялось их знакомство в московском доме Толстых. С тех пор, замечает Муратов, «Толстой писал Черткову чаще, чем кому-либо не только из своих знакомых, но и из членов своей семьи». Известно 931 письмо Л.Н., включая телеграммы. Для издания писем Толстого к Черткову с комментариями потребовалось пять томов, свыше 175 печатных листов. Чертков писал Толстому еще чаще, причем порой это были многостраничные послания.

    Первое появление Черткова в доме Толстых, казалось, не предвещало семье никакой опасности. «Блестящий конногвардеец, в каске с двуглавым орлом, красавец собой, сын богатейшей и знатной семьи, Владимир Григорьевич приехал к Толстому сказать ему, что он разделяет вполне его взгляды и навсегда хочет посвятить им свою жизнь, — вспоминал сын Толстого Лев Львович. — В начале своего знакомства с нашей семьей Чертков был обворожителен. Он был всеми любим. Я был с ним близок и на „ты“».

    В этом воспоминании есть ошибка. Осенью 1883 года Чертков никак не мог желать посвятить взглядам Толстого всю свою жизнь. Он впервые услышал об этих взглядах только в июле 1883 года на свадьбе своего друга Р.А.Писарева от прокурора Тульского окружного суда Н.В.Давыдова. Разговорившись с Давыдовым, двадцатидевятилетний офицер Чертков поведал о

    своих

    взглядах, которые к тому времени уже достаточно оформились. Выслушав странного гвардейца, Давыдов заметил:

    — Да ведь Толстой говорит то же самое! Вы как будто повторяете слова Толстого — вам непременно нужно познакомиться с Толстым.

    Давыдов был знаком с Л.Н. и обещал это дело устроить. В конце октября Чертков специально едет в Москву с этой целью, останавливается в гостинице «Славянский базар» и наконец получает телеграмму от Давыдова: «Толстой в Москве».

    Первый раз отправляясь к Толстому, Чертков еще ничего не знал о его «учении». Да и «учения» как такового еще не было. Но в Толстом уже случился духовный переворот, и этот переворот совпадал с тем, что происходило в душе самого Черткова. Оба были потрясены открывшимся им страшным противоречием между правдой Христа и ложью современной жизни.

    Их встреча проходила в кабинете. Вошли в «уединенную, покойную и светлую комнату с окнами, выходившими в сад и во двор и задергивавшимися длинными суконными зелеными занавесками, с простыми мягкими черными креслами и большим письменным столом, на котором высились две свечи в старинных медных подсвечниках, стояла медная чернильница на зеленой малахитовой подставке и стопкой лежала бумага…»

    Чертков еще не читал философских произведений Толстого, только художественные. И он решил его испытать первым.

    В присутствии боевого офицера, защитника Севастополя, автора «Севастопольских рассказов» и «Войны и мира» он стал говорить о своем отрицательном отношении к военной службе. Толстой «в ответ стал мне читать из лежавшей на его столе рукописи „В чем моя вера?“», вспоминал Чертков, и он «почувствовал такую радость от сознания того, что период моего духовного одиночества наконец прекратился, что, погруженный в мои собственные размышления, я не мог следить за дальнейшими отрывками, которые он мне читал, и очнулся только тогда, когда, дочитав последние строки своей книги, он особенно отчетливо произнес слова подписи: „Лев Толстой“».

    Отличительной особенностью Черткова было то, что он с самого начала всегда точно «попадал» в душевное настроение Толстого. Конец 1883 года. До первой попытки ухода Л.Н. из семьи осталось несколько месяцев. С.А. сбивается с ног на балах и детских спектаклях. Старший сын увлечен естественными науками и студенческим движением. И никто в доме не хочет серьезно относится к новым писаниям Толстого.

    А Чертков не просто его слушает. Он резонирует душой каждому слову. Он гораздо моложе Толстого, но у них похожий жизненный опыт. Чертков — тоже помещик и офицер. Наконец, он не просто ровня Л.Н. на социальной лестнице. Он стоит выше него. Он богат, родовит и готов от всего отказаться. И Толстой видит в этом молодом человеке себя самого двадцать лет назад. Но такого себя, который не совершил в жизни ошибки, не пошел ложной дорогой.

    Есть портрет В.Г.Черткова работы Ильи Репина 1885 года. Перед нами зримое воплощение Константина Левина. Мягкая бородка, умные, большие, глубокие глаза. Мягкость во всех чертах благородного и интеллигентного лица, но и какая воля — добрая воля!

    Чертков родился в знатной и богатой семье. Его мать, Елизавета Ивановна Черткова, урожденная графиня Чернышева-Кругликова, была очень влиятельной женщиной в петербургских аристократических кругах. Ум, красота, властность выделяли ее в высшем свете. Ее дядя, граф Захар Чернышев, был декабристом, сосланнным в Сибирь. Ее тетка была замужем за другим декабристом, Никитой Муравьевым, и последовала за мужем в ссылку. Ее рано начали вывозить в свет, и на первом же придворном балу Николай I задал юной красавице испытующий вопрос о ее дяде. Она смело ответила царю, что сохраняет к дяде самое сердечное отношение. В результате ее уважали при дворе. Александры II и III запросто приезжали к ней и ее мужу без охраны. Но когда ей предложили сделаться статс-дамой, она отказалась. Через несколько лет после замужества она вовсе отошла от светской жизни, найдя себя в религии и став последовательницей модного в то время проповедника лорда Редстока. Кстати, мужем ее сестры был полковник Пашков, которого она познакомила с Редстоком, таким образом посодействовав возникновению в России секты «пашковцев».

    Елизавета Ивановна не просто любила, но обожала своего сына. Старший и младший ее сыновья, Гриша и Михаил, умерли рано, с разницей в четыре года. Средний сын стал кумиром семьи. Все считались с его волей, каждый старался доставить ему удовольствие.

    Отец Черткова, Григорий Иванович, служил флигель-адъютантом при Николае I и генерал-адъютантом при Александре II. В военных кругах он был известен тем особенным знанием строевой службы, которое имели лишь офицеры, начинавшие карьеру в гвардии Николая. Он прошел путь от командира полка до начальника дивизии. Он был автором распространявшейся в войсках «Солдатской памятки». После гангрены и ампутации обеих ног последние десять лет жизни он возглавлял Комитет по устройству и образованию войск.

    Его родная сестра была замужем за графом Шуваловым, главным консервативным идеологом эпохи Александра II. Его брат, Михаил Иванович Чертков, служил наказным атаманом Войска Донского, а затем киевским и варшавским генерал-губернатором.

    Чертковы постоянно жили в Петербурге, но в южной части Воронежской губернии у них были обширные земельные угодья: 30 000 десятин.

    Существует акварельный портрет работы Делакруа 1860 года, где Елизавета Ивановна Черткова изображена с шестилетним сыном Володей. Она одета в длинное бархатное платье, которое стелется по земле. Мальчик — ангелочек в шароварах, лаковых сапожках и кругленькой шапочке. Интересна его поза: властной правой ручкой он удерживает мать за складки платья, а левой — не то указывает ей правильный путь, не то спрашивает: «Что там?…»

    Отличительной особенностью воспитания Черткова было то, что он вырос в очень религиозной атмосфере. Главный «пункт» учения Редстока заключался в исключительной вере в Божественность Христа, силу искупления Его кровью грехов человечества. Ко времени знакомства с Толстым Чертков был подвержен влиянию этой веры и секты «пашковцев». Затем под влиянием Толстого он отказался от этого, но сектантские настроения сохранялись в нем всю жизнь. Как и мать, он был склонен к прозелетизму, одержим горячим стремлением «обращать» несчастных и заблудших в свою веру.

    В этом было его отличие от Толстого, который никогда не был сектантом. Всякий дух партийности, с «тайнами» и «паролями», жестким разграничением людей на «своих» и «чужих» и одновременно с необузданным стремлением пропагандировать свою точку зрения, которая является единственно верной, был ему чужд. Толстой доверял внутренним духовным ресурсам человека и меньше всего хотел быть «идолом» для «посвященных». В сравнении с Л.Н. Чертков был узок, догматичен и склонен к доктринерству. Но самое главное — он не терпел непоследовательности во взглядах и поступках. Два самых бранных слова в его лексиконе — «вилять» и «увиливать». Он считал недостойным уклоняться от решения тех вопросов, которые вставали перед человеком. И если он чувствовал, что кто-то уклоняется от решения этих вопросов, он готов был вынуждать его принять это решение во что бы то ни стало.

    Детство Черткова было детством аристократического барчонка: няни-англичанки, гувернеры, домашнее обучение, чтобы в школе, не дай бог, не заболел. Молодость его очень напоминает молодость главного героя «Отца Сергия» — князя Касатского. Разница лишь в том, что Касатский, как и молодой Толстой, не принадлежал к сливкам петербургского общества и страдал от этого, терзаемый тщеславием. Чертков же, в силу обстоятельств рождения, был избавлен от этого порока. У него не было комплекса небогатого дворянина, не имеющего связей, чтобы утвердиться в свете. Он был очень красив — тонкий, стройный, на голову выше других, с большими серыми глазами под изогнутыми бровями. Он был остроумен и любил парадоксы. У него был мягкий, звучный голос и заразительный смех. Он был правдив и порой слишком прямолинеен. Его кошелек всегда был открыт для товарищей. Служа в гвардии, Чертков кутил в Петербурге, играл в рулетку заводил содержанок. «Двадцатилетним гвардейским офицером, — писал Чертков, — я прожигал свою жизнь „во все нелегкие“».

    В обязанности гвардейских офицеров входило дежурство в госпиталях. В 1877 году (в тот год, когда в Толстом начался духовный кризис) Чертков испытывает потрясение при виде умирающего солдата, с которым они читают вслух Евангелие. С этого времени он не может жить как раньше. Не может служить в армии и даже просто

    не может жить.

    Как это похоже на то, что происходит с Толстым, но только в пятидесятилетнем возрасте! Когда Чертков явился к нему, Толстой, несомненно, должен был чувствовать зависть к молодому конногвардейцу, который одновременно с ним встал на путь истины, но еще полным физических сил, с нерастраченной энергией и большим запасом времени впереди.

    Это и предопределило странную, на первый взгляд, зависимость Л.Н. от Черткова. Хотя поначалу интимность отношений с «милым другом» (так, с первого письма, обращается к Черткову Толстой) самого Л.Н. слегка настораживает. Его явно не греет мысль взять на себя полноту духовной ответственности, как это делают в монастырях старцы, за странного молодого конногвардейца. Толстому это не нравится, но и отказать а Черткову он не может и не хочет, так как при первом же знакомстве подпадает под обаяние этого удивительного и столь похожего на него молодого офицера. Между тем Чертков нуждается в Толстом и не скрывает этого. Он посылает ему в Москву не только книги, которые сам читает, но и свои дневники. Наконец он зовет Толстого в Лизиновку.

    Тонкость приглашения заключалась в том, что в Лизиновке Чертков знакомится с тремя крестьянскими юношами, готовыми разделить его взгляды. Но имеет ли он право на такое духовное руководство?

    «Нет, Лев Николаевич, приезжайте, ободрите, помогите. Вы здесь нужны».

    Эта фраза —

    вы здесь нужны —

    становится обертоном сложной музыкальной партии, которую начинает играть Чертков в семье Толстых. В самом деле, где Толстой нужнее — в семье, которая его не понимает, не ценит его новых произведений, или же среди пылких и чистых юношей, готовых посвятить пропаганде его воззрений всю свою жизнь?

    Однако ответ на этот вопрос, столь очевидный для «толстовцев», не был очевиден для Толстого. И дело не только в том, что Л.Н. не желает отказываться от семьи, с которой он составляет единое тело, но и в том, что ему принципиально не нравится роль духовного наставника, которую навязывает ему милый друг.

    «Получил ваше письмо и получил вашу книгу и не отвечал на письмо. Не отвечал потому, что не умею ответить. Оно произвело на меня впечатление, что вы (голубчик, серьезно и кротко примите мои слова), что вы в сомнении и внутренней борьбе по делу самому личному, задушевному — как устроить, вести свою жизнь — личный вопрос обращаете к другим, ища у них поддержки и помощи. — А в этом деле судья только вы сами и жизнь. — Я не могу по письмам ясно понять, в чем дело; но если бы и понял — был бы у вас, не то что не решился бы, а не мог бы вмешиваться — одобрять или не одобрять вашу жизнь или поступки. Учитель один — Христос…»

    На языке Черткова это означало «вилять» и «увиливать». Но Толстой не то что сомневался, а вполне определенно давал понять Черткову, что не желает быть высшим арбитром в решении чужих жизненных проблем. Тем не менее Чертков последовательно и планомерно вводил Л.Н. в курс этих проблем, порой не считаясь с проблемами его собственной семьи. Иногда он делал это настолько бестактно, что доброжелательная реакция на это Толстого вызывает изумление.

    Приведем один показательный пример. В 1886 году Чертков решает жениться на Анне Константиновне Дитерихс, слушательнице Бестужевских высших курсов и сотруднице издательства «Посредник», созданного Чертковым. Внешность Гали (так близкие называли ее) хорошо известна по картине П.А.Ярошенко «Курсистка» (1883), находящейся в Третьяковской галерее. Красивая, худенькая, строгая и сосредоточенная, Галя была страстной последовательницей взглядов Толстого, посещала его с подругой, вызывая недовольство С.А. Прежде чем жениться, Чертков неоднократно обсуждал этот вопрос с Толстым в письмах, не считая себя способным к семейной жизни и опасаясь повторить «ошибку» своего учителя. Но Толстой одобрил брак В.Г. и Дитерихс. Во взглядах Толстого еще не случился новый переворот, после которого он отрицательно относился к браку вообще.

    В 1887 году у Чертковых родилась дочь Оля, которая умрет в младенчестве. Галя оказалась женщиной слабой и болезненной. Фактически В.Г. взял на себя тяжелый крест в лице постоянно болеющей жены и, нельзя не отдать ему должное, нес этот крест безропотно и до конца. С появлением первого ребенка в семье Чертковых встал тот же вопрос, который в свое время вызвал первые «надрезы» в семейном счастье Толстых. Галя не могла своим молоком выкормить ребенка. Нужна была кормилица. Почему-то в Крекшине Московской губернии, где жили молодые, кормилицы не нашлось. И вот растерявшийся В.Г. обращается к Л.Н. с просьбой найти кормилицу в Москве.

    Поручение до такой степени деликатное, что обратиться с ним можно только к очень близкому человеку. Но в это время Чертков потерял отца и находился в ссоре с матерью из-за Толстого, чьих взглядов она не принимала. «Я глубоко убеждена и вижу из Евангелия, что всякий, не признающий Воскресшего Спасителя, пропитан этим духом, и так как из одного источника не может течь сладкая и горькая вода, я не могу признать здоровым учение, исходящее из подобного источника», — писала Елизавета Ивановна сыну.

    «Дорогой Лев Николаевич, — пишет Чертков Толстому, — еще раз обращаюсь к вам за помощью в добром деле, которое для тех, кого оно ближе всего касается, остается добрым делом, несмотря на то, что не чиста причина, побудившая меня принять в нем участие. У Архангельской

    [14]

    , проходом в городской госпиталь, остановилась и родила одинокая, нищая женщина. Она вперед решила отдать ребенка в воспитательный дом, чтобы не ходить с ним зимою по миру. Так и сделала; но, родивши его, успела так к нему привязаться, что рассталась с ним с отчаянным горем, но всё же таки рассталась, дала унести от себя в воспитательный дом, не видя возможности идти с ним по миру зимою без всякого пристанища. У нее очень много молока, и если врач, которого мы ожидаем, признает необходимым испробовать молоко другой женщины, то эта может нам быть очень полезна, хотя мы хотим, если только есть какая-либо возможность, обойтись Галиным молоком… Обращаюсь к вам опять в надежде, что кто-нибудь из ваших семейных или близких возьмется исполнить это поручение для того, чтобы избавить вас от хлопот, требующих отвлечения вас от занятий, более вам свойственных, нужных для людей и в которых никто не может вас заменить. Сделать вот что нужно. Отправиться безотлагательно с прилагаемым билетом в воспитательный дом и заявить там, что ребенка под этим номером мать берет назад к себе и чтобы поэтому его не высылали в деревню. Если есть у вас в Москве подходящий знакомый человек, то поручите ему сейчас же взять ребенка и привезти сюда…»

    В этом письме, как в капле воды, отразилась натура Черткова. Прежде всего обращает на себя внимание стиль письма — вязкий, обволакивающий, но в то же время твердо расставляющий все точки над i в том, что касается процедуры исполнения поручения. Суть вопроса в том, что Чертковым срочно нужна кормилица. В противном случае они рискуют потерять первенца. Паника молодоженов понятна и простительна. Но почему, в таком случае, не заявить начистоту: Лев Николаевич, девочка умирает, помогите Христа ради, на вас одна надежда!

    Но это был бы не Чертков. Вопрос о жизни и смерти ребенка он обставляет таким количеством привходящих соображений, что посторонний человек не сразу поймет, о чем тут идет речь. Кому должен помочь Толстой? Что он должен сделать? Вернуть ребенка образумившейся матери или предоставить Гале чужое молоко? Первое — доброе дело, второе — аморально в глазах Толстого. Л.Н. был принципиальным противником кормления своих детей чужим молоком. Он считал это вредным и безнравственным — за деньги отнимать молоко у детей бедноты. Но и сам он был вскормлен таким образом, и С.А., страдавшая грудницей, не шла на поводу у мужа и регулярно покупала кормилиц и для своих детей, и для детей сестры Татьяны.

    Так или иначе, это был вопрос болезненный и щепетильный. Знал ли это Чертков? Наверное, знал. К 1887 году он не раз бывал и в Хамовниках, и в Ясной Поляне. Он дружил со старшими сыновьями Толстого. Наконец, он знал о взглядах Толстого на кормление по письмам к нему, Черткову, написанным как раз после рождения Оли. Отсюда эта оговорка: «…хотя мы хотим, если только есть какая-либо возможность, обойтись Галиным молоком». Отсюда и намек на нечистоту мотива, вызвавшего это письмо Черткова.


    1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   31


    написать администратору сайта