Главная страница
Навигация по странице:

  • Билет 19 1. Сатирическая публицистика 1769—1774 гг. Журналы Н. И. Новикова «Трутень» и «Живописец» в полемике с журналом Екатерины II «Всякая всячина».

  • билеты по кириллину. Литература 18 века билеты


    Скачать 0.51 Mb.
    НазваниеЛитература 18 века билеты
    Анкорбилеты по кириллину.docx
    Дата23.03.2018
    Размер0.51 Mb.
    Формат файлаdocx
    Имя файлабилеты по кириллину.docx
    ТипДокументы
    #17090
    страница19 из 25
    1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   25

    2. Жанровое своеобразие «Путешествия из Петербурга в Москву» А.Н. Радищева в соотношении с национальной литературной традицией.

    Жанровое своеобразие «Путешествия»

    в соотношении с национальной литературной традицией

    Как записки о путешествии, радищевская книга соотносится с двумя жанровыми традициями литературы путешествий: сентименталистской и просветительской. Жанровая разновидность «чувствительного путешествия» предполагала стихию неограниченного авторского субъективизма и сосредоточенность на тайных изгибах и закоулках чувствительной души; такое путешествие можно было написать, не выходя из собственного кабинета. Напротив, просветительское путешествие целиком погружено в стихию объективного: географические, этнографические, культурные и социальные реалии, описанные в нем, составляют его главную по знавательную и просветительскую ценность. Очевидно, что радищевское путешествие в какой-то мере соотнесено с обеими этими традициями: внешний композиционный стержень книги — дорога от Петербурга до Москвы, восходит к традиции путешествия географического; огромная роль объективного впечатления как источника размышлений и переживании путешественника связывает его с просветительской разновидностью жанра; наконец, сосредоточенность повествователя на своей внутренней жизни, деятельности сердца и разума, соотносима с чувствительным путешествием.

    Однако реальный жанровый объем радищевской книги не исчерпывается ни национальной одо-сатирической традицией, ни европейской традицией литературы путешествий главным образом за счет того духовно-интеллектуального мирообраза с четким публицистическим содержанием, в котором осуществляется векторный путь духовного и интеллектуального роста героя. Этот третий, основополагающий жанровый оттенок Радищев и обозначил эпиграфом из «Тилемахиды», вынесенным на титульный лист книги: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Обычно литературоведческая традиция ограничивается смысловым истолкованием этого эпиграфа как символического образа двуединства самодержавия и крепостничества [17]. Нам же хотелось бы обратить внимание на жанровую традицию, с которой стих из «Тилемахиды» ассоциативно связан памятью о своем генетическом источнике: жанр государственно-политического просветительского воспитательного романа, который сопрягает внешний сюжетный рисунок путешествия с его метафорическим изводом духовного пути, процесса самосовершенствования и самопознания.

    Г. П. Макогоненко был абсолютно прав, увидев в радищевском «Путешествии» жанровую тенденцию воспитательного романа [18]. В сочетании с «тяготением к жанру ораторской прозы, жанру, тесно связанному с церковной проповедью» [19] эта тенденция в книге Радищева дает совершенно оригинальный, можно даже сказать единственный, но, тем не менее, закономерный и необходимый пример слияния высокого и низкого мирообразов русской литературы XVIII в. Этот синтез в радищевском «Путешествии» осуществлен не на микроуровнях литературного процесса, таких, как синтез отдельных стилевых элементов, жанровых констант или типологических образных структур, но на его макроуровне.

    В радищевском «Путешествии» объединены ведущие направления русской литературы XVIII в.: высокая профессиональная литература Кантемира, Ломоносова, Сумарокова, Новикова, Фонвизина, адресованная идеальному просвещенному читателю, и массовая демократическая романистика, обращенная к читателю реальному, которому еще только предстоит стать просвещенным в процессе ее усвоения. Этот синтетический характер «Путешествия» особенно важен: если публицистико-идеологический аспект значимости книги Радищева в русской литературе сомнению не подвержен и исчерпывающе, хотя и тенденциозно, освещен в литературоведении, то ее чисто эстетическая значимость все еще (и совершенно несправедливо) остается на втором плане. А между тем, неразрывная связь идеологии и эстетики в рецепции XVIII в. была залогом восприятия текста именно как эстетически совершенного, и книга Радищева реализует эту связь в той мере последовательности и полноты, какая может быть в принципе доступна произведению, не выходящему из рамок изящной словесности.

    Билет 18

    1. Особенности литературного процесса 1760—1780 гг.

    2. Документальный, публицистический и художественный пласты повествования в «Письмах русского путешественника» Н.М. Карамзина.

    Билет 19

    1. Сатирическая публицистика 1769—1774 гг. Журналы Н. И. Новикова «Трутень» и «Живописец» в полемике с журналом Екатерины II «Всякая всячина».

    САТИРИЧЕСКАЯ ПУБЛИЦИСТИКА 1769 — 1774 гг.

    КАК ИНДИКАТОР ЖАНРОВЫХ ТЕНДЕНЦИЙ

    В ЛИТЕРАТУРЕ ПЕРЕХОДНОГО ПЕРИОДА

    Общественно-политическая и культурная ситуация первых лет царствования Екатерины II— Спор о сатире и крестьянский вопрос как идеологическая и эстетическая категории сатирической публицистики — Одический и сатирический мирообразы в публицистике «Трутня» и «Живописца»

    Общественно-политическая и культурная ситуация

    первых лет царствования Екатерины II

    В 1762 г. произошел последний в XVIII в. государственный переворот: благодаря отсутствию установлений о порядке престолонаследия со времен Петра I к власти пришла Екатерина II, убравшая с дороги мужа и так и не отдавшая престол его законному наследнику — своему сыну. Но в то же время 1760-е гг. — вплоть до начала Пугачевского восстания — первая эпоха гласности в истории русской общественной мысли XVIII в.: духовную ауру эпохи определили попытка создания русской конституции (знаменитый «Наказ» Екатерины) и первый опыт парламента (Комиссия для сочинения проекта Нового уложения), а также мощная дворянская оппозиция самодержавной власти, не стесняющаяся в публичном выражении своего мнения об этой власти (сатирическая публицистика 1769—1774 гг.). И что самое парадоксальное: инициатором этих антиправительственных мероприятий, клонящихся к введению русского абсолютизма в правовые конституционные рамки, выступил не кто иной, как сама императрица Екатерина II.

    Оставляя в стороне проблему искренности или лицемерия ее подлинных побуждений в этих начинаниях, отметим факт: время наиболее очевидно-беззастенчивого беззакония и поистине абсолютного произвола русской власти на всех ее уровнях — от неограниченной монархии и судопроизводства, состояние которого потребовало специального екатерининского указа о взятках, до специфических форм поместного землевладения, подстегнутого указом о вольности дворянской, — это время было и эпохой наибольшего за весь XVIII в. массового свободомыслия, возможность свободного высказывания которого облегчалась отсутствием официальной цензуры и указом о вольных типографиях.

    Таким образом, русская действительность 1760—1770-х гг., особенно очевидно расколотая на два реальностных уровня либеральным словом и деспотическим делом, оказалась парадоксальной. Четвертая подряд женщина на русском престоле, который от века был исключительно мужским, самим фактом своего на нем присутствия усугубляла это ощущение абсурдной, вывернутой наизнанку и поставленной с ног на голову действительности в условиях прочности традиционного домостроевского уклада жизни, отнюдь не отмененного в массовом быту западническими реформами начала века. В пределах одной исторической эпохи оказались сведены лицом к лицу полярные категории идеально-должного и реально-сущего, закон и произвол, высокая идея государственной власти и человеческое лицо самодержца, неплотно прикрытое маской идеального монарха — все это придало царствованию Екатерины II доселе невиданную духовно-идеологическую концентрацию.

    За тридцать четыре года ее пребывания у власти Россия по второму кругу пробежала свой роковой путь, смоделированный еще правлением Петра I и его ближайших преемниц: от революции сверху (законодательные инициативы) через гражданскую войну (пугачевский бунт) к застою и репрессивной политике прямого насилия над общественной мыслью и ее конкретными выразителями («Екатерина любила просвещение, а Новиков, распространявший первые лучи его, перешел из рук Шешковского в темницу, где и находился до самой ее смерти. Радищев был сослан в Сибирь, Княжнин умер под розгами — и Фонвизин, которого она боялась, не избегнул бы той же участи, если б не чрезвычайная его известность» [1]).

    Эти факторы — предельная концентрация событий во времени, вполне исчерпываемом сознательной жизнью одного поколения, и вторичный характер, особенно остро акцентирующий закономерность, скрытую при ее первом осуществлении, — привели к тому, что эпоха Екатерины II стала первой эпохой сознания для русского общества XVIII в. Царствование Екатерины зеркально отразило в компактных временных границах все предшествующие царствования нового времени; эпоха-зеркало закономерно породила литературу-зеркало, в котором впервые отразилось лицо России во всей сложности своего «необщего выражения». Эта первая возможность самосознания и самоотождествления и привела к качественному скачку русской литературы, ознаменованному творчеством русских писателей 1770—1790-х гг.

    Главный результат, достигнутый эпохой гласности и сознания непосредственно в литературе, — это ее совершенно новый идеологический пафос, сопровождаемый и стремительным ростом чисто эстетических факторов, чья роль заметно расширяется в литературе своеобразного «смутного времени» эстетики и философии XVIII в., когда рационалистическая идеология, еще вполне жизнеспособная и действующая, встретилась с зарождающимся сенсуализмом, а четкая жанровая иерархия классицизма дрогнула и заколебалась под натиском разного рода смешанных жанров.

    Если говорить об идеологии, то русская профессиональная литература и ранее находилась в самых тесных отношениях с русской властью в том смысле, что она пыталась каким-то образом эту власть реформировать и усовершенствовать, пропагандировать и научать: именно таков публицистико-социальный посыл высоких жанров оды и трагедии. Что же касается сатиры и комедии, то эти живописательные картины порочного русского быта достаточно демонстративно замыкали мирообраз порока в сферу частной жизни, допуская власть в смеховой образ реальности лишь как идею высшей справедливости, правопорядка и закона, лишенную какого бы то ни было личностного воплощения в образе власть предержащего. При этом русские литераторы могли сколько угодно обижаться, проклинать, негодовать, благословлять и даже учить властителя без малейшего ущемления монаршего достоинства. Трагедия — высокий жанр, власть — высокий удел; властитель — персонаж трагедии и образ оды может вызвать какие угодно эмоции, но только не смех, который самим своим актом порождает интимный контакт между осмеиваемым и смеющимся [2].

    В 1760—1770-х гг. произошла первая перемена мест слагаемых, радикально изменившая и сам облик суммы — идеологического и эстетического пафоса русской литературы применительно к монарху и частному лицу, причем катализатором этого процесса стала сама власть, в лице Екатерины II прикрывшая свой официальный облик маской частного анонимного издателя сатирического журнала «Всякая всячина».

    Инициатива издания сатирического журнала принадлежала императрице. Сам замысел периодического издания был продиктован неуспехом работы «Комиссии о сочинении проекта нового уложения» (1767): вместо желательной для Екатерины II унификации русских законов по всей территории России депутаты от Смоленской губернии и Украины, а также депутаты недавно присоединенных прибалтийских территорий (Лифляндия, Эстляндия) потребовали сохранения самоуправления и старых местных законов. Депутаты от демократических слоев населения — однодворцы, мелкие казаки, свободные («государственные») крестьяне вступили в конфликт с депутатами от дворянства, духовенства и купечества по поводу института крепостного права. А поскольку в работе Комиссии принимали участие многие писатели (депутаты М. М. Щербатов, И. П. Елагин, протоколисты Н. И. Новиков, М. И. Попов. А. О. Аблесимов), дебаты в Комиссии имели широкий общественный резонанс. Поэтому в конце 1768 г. Комиссия была распущена, что вызвало еще более оживленные толки, чем ее работа. Необходимо было срочно успокоить общественное мнение и одновременно изложить основные принципы правительственной политики. В результате и возникла идея периодического издания — сатирического журнала, который и начал выходить со 2 января 1769 г. под названием «Всякая всячина». Формально издателем журнала считался секретарь Екатерины II, Г. В. Козицкий, но фактически направление журнала определяла Екатерина II; программные публикации «Всякой всячины» тоже принадлежат ей.

    Чтобы журнал не слишком выделялся своей единичностью на фоне полного отсутствия литературных журналов в периодике конца 1760-х гг., Екатерина намеком в первом номере «Всякой всячины» разрешила всем желающим издавать сатирические журналы, причем, поскольку сама она издавала «Всякую всячину» анонимно, от будущих издателей тоже не требовалось выставлять на титульном листе своих имен. Риск подобного мероприятия был велик: состояние общественного мнения в конце 1760-х гг. было таково, что появление оппозиционных журналов было более вероятным, чем появление верноподданнических изданий:

    <...> мой дух восхищен до третьего неба: я вижу будущее. Я вижу бесконечное племя Всякия всячины. Я вижу, что за нею последуют законные и незаконные дети; будут и уроды ее место со временем заступать. Но вижу сквозь облака добрый вид и здравое рассуждение, кои одною рукою прогоняют дурачество и вздоры, а другою доброе поколение Всякой всячины ведут [3].

    Вслед за «Всякой всячиной» один за другим начали выходить сатирические журналы аналогичного профиля: «И то, и сио», «Ни то, ни сио», «Поденщина», «Смесь», «Адская почта» и, наконец, журнал Н.И. Новикова «Трутень», резко отличающийся от других смыслом своего названия («Трутень» — нерабочая пчела, бездельник,) и полемическим эпиграфом, почерпнутым из басни Сумарокова «Жуки и Пчелы»: «Они работают, а вы их труд ядите». По отношению ко «Всякой всячине» журнал Новикова сразу же занял полемическую позицию; и если учесть, что «Всякую всячину» издавала императрица — лицо, облеченное официальной властью, а «Трутень» был изданием частного человека, литератора и публициста, то эта полемическая стычка власти с подданным обретает не только политический, но и эстетический смысл и чревата не только идеологическими, но и художественными следствиями: особенно заметными эти следствия стали во втором издании Новикова, журнале «Живописец», который издавался в 1772—1773 гг.

    До тех пор, пока Екатерина II не взялась за перо публициста и комедиографа, литературная деятельность в России была прерогативой частного человека. Выступая на поприще русской литературы и публицистики, императрица поставила себя в эту позицию — и коль скоро сам монарх взялся за деятельность, бывшую доселе прерогативой частного человека, тем легче было сатире — устоявшейся форме воплощения сферы частной жизни в русской литературе — взяться за тему власти, очень быстро рассмотреть за высокой идеей обычный человеческий облик и применить к нему весь арсенал уже накопленной в русле этого направления живописательно-бытовой словесной пластики. В результате образ Екатерины II на страницах сатирических изданий 1769—1774 гг., особенно в «Трутне» и «Живописце» Новикова, стал возмутительно бытовым: эвфемизм, введенный самой Екатериной для обозначения старшинства ее журнала «Всякая всячина» — «бабушка» или даже «прабабушка» обратился против своего автора издевательским образом «устарелой кокетки» со страниц новиковских изданий [4].

    Спустив диалог власти с литературой на уровень бытовой сатиры, Екатерина II сама спровоцировала смеховую интимность контакта частного человека и монарха, в ходе которого они поменялись атрибутами: власть упала до быта, частный человек вознесся до идеологических высот. Сквозные персонажи сатирических журналов Новикова определяются эпиграфом «Трутня»: «Они работают, а вы их труд ядите». «Вы» — это хозяева, тираны своих рабов — от низшего уровня власти — помещика, до высшего — императрицы, и эти образы имеют подчеркнуто бытовой характер. «Они» — это. крестьяне и их заступники — частные люди, корреспонденты «Трутня». Облики этих людей совершенно лишены каких бы то ни было примет быта и телесности, а образы формируются только их публицистическим словом и полностью совпадают с этико-социальной идеей, в этом самоценном слове заключенной.

    Сатирические журналы своей откровенной публицистичностью вывели на поверхность скрытую тенденцию всей предшествующей русской изящной словесности нового времени: сатиры Кантемира, оды Ломоносова, трагедии и комедии Сумарокова, комедиография Лукина, как и многие другие явления этой словесности, были художественной литературой лишь в конечном счете. В первом же и главном — они были публицистикой моралистического или политического толка в своей ориентации на прямую социальную пользу, цель принести которую они и преследовали прежде всего, в художественной, конечно, форме, но художественной вполне факультативно и всецело подчиненной важнейшим задачам формирования общественного мнения, воспитательного эффекта, искоренения порока и насаждения добродетели на всех уровнях русской жизни — от быта частного человека до устройства основ государственного общественного бытия.

    Тем временем в недрах чистой публицистики неприметно нарастало новое эстетическое качество будущей русской изящной словесности. Сатирические издания Новикова в прямой стычке дворянских идеологов правового государства с самодержавной властью не просто перебрали заново весь арсенал уже накопленных русской литературой эстетических способов воздействия искусства на действительность посредством отрицания пластического порока и утверждения идеала в его словесно-ораторской модели — но и совместили эти способы в пределах одного макроконтекста, каковым является полный комплект того или иного журнала. Так журнал, соединяющий в своих листах-номерах все без исключения жанры русской словесности на равных правах публикации этого издания, стал естественным горнилом выработки принципиально нового эстетического качества: универсального, синтетического, сводящего в ближайшем соседстве диаметрально противоположные установки, понятия и жанровые ассоциации целостного литературного мирообраза.

    В результате скрытые за эстетикой идеологические факторы предшествующей литературы, постепенно нарастая от сатир Кантемира до комедий Екатерины II, дали качественный взрыв публицистики в новиковских изданиях; в недрах же их чистой публицистики, небывало смелой по понятиям XVIII в., таится неприметное накопление эстетических факторов, которым предстоит такой же качественный взрыв в литературе 1780-х гг.

    Спор о сатире и крестьянский вопрос

    как идеологическая и эстетическая категории

    сатирической публицистики

    Центральные проблемы дискуссии новиковских изданий с журналом императрицы связаны с принципиально важными факторами своеобразия русской словесности XVIII в., которая являет собой сложный сплав идеологии и эстетики. В качестве центральной эстетической проблемы на страницах «Трутня» выступает вопрос о сатире как форме литературного творчества, ее социальной функциональности, допустимых рамках, характере и приемах; проблема сатиры возникает в журнале Новикова в ходе дискуссии с изданием Екатерины II «Всякая всячина». Центральной же идеологической проблемой новиковских изданий становится крестьянский вопрос, острозлободневный и, безусловно, очень болезненный в период 1769 («Трутень») — 1772 («Живописец») гг., непосредственно предшествующий пугачевскому бунту.

    Начало спору о сатире положила публикация в 53 листе «Всякой всячины», подписанная псевдонимом «Афиноген Перочинов», в которой журнал императрицы попытался задать критерии образа сатирика, его нравственной позиции, объекта сатирического обличения (что нужно считать достойным осмеяния) и характера самой сатиры:

    Я весьма веселого нрава и много смеюсь; признаться должно, что часто смеюсь и пустому; насмешником же никогда не бывал. Я почитаю, что насмешки суть степень дурносердечия; я, напротив того, думаю, что имею сердце доброе и люблю род человеческий. <...>

    Был я в беседе, где нашел человека, который для того, что он более думал о своих качествах, нежели прочие люди, возмечтал, что свет на том стоит <...>. Везде он видел тут пороки, где другие <...> на силу приглядеть могли слабости, и слабости, весьма обыкновенные человечеству <...>.

    Но после <...> расстались, обещав друг другу: 1) Никогда не называть слабости пороком. 2) Хранить во всех случаях человеколюбие. 3) Не думать, чтоб людей совершенных найти можно было, и для того 4) просить бога, чтоб нам дал дух кротости и снисхождения. <...> Я хочу завтра предложить пятое правило, а именно, чтобы впредь о том никому не рассуждать, чего кто не смыслит; и шестое, чтоб никому не думать, что он один весь свет может исправить» (47—48).

    В характерном для текстов Екатерины приказном тоне здесь отчетливо сформулирована концепция так называемой «улыбательной сатиры»: сатирик — добродушный остряк, снисходительный к человеческим слабостям, сатира — безличная, легкая ирония по поводу несовершенства человеческой природы, не претендующая на серьезное исправление нравов. Впрочем, в своих собственных сатирических выпа дах «Всякая всячина» своих правил не придерживалась: рекомендация «от бессонницы лекарства» — прочитать «шесть страниц Тилемахиды» [5] имеет характер вполне личного выпада против Тредиаковского. Что же касается тона публикаций «Всякой всячины», направленных против «Трутня», то они являются просто грубыми; здесь и речи быть не может об использовании каких-либо художественных приемов сатирического творчества:

    На ругательства, напечатанные в Трутне под пятым отделением, мы ответствовать не хотим, уничтожая оные; <...> Думать надобно, что ему хотелось бы за все да про все кнутом сечь. <...> мы советуем ему лечиться, дабы черные пары и желчь не оказывались даже и на бумаге, до коей он дотрогивается» (49—50).

    Диаметрально противоположную позицию в полемике о сатире занял «Трутень». Корреспонденции «Трутня», посвященные проблемам сатиры, подписаны псевдонимом «Правдулюбов», который принадлежит самому Новикову [6]. В 5-м листе «Трутня» за подписью Правдулюбова появился ответ на правила «Всякой всячины»:

    Многие слабой совести люди никогда не упоминают имя порока, не прибавив к оному человеколюбия. <...> По моему мнению, больше человеколюбив тот, кто исправляет пороки, нежели тот, который оным снисходит или (сказать по-русски) потакает. <...> Словом сказать, я как в слабости, так и в пороке не вижу ни добра, ни различия. Слабость и порок, по-моему, все одно, а беззаконие дело иное (540).

    Уже этот полемический выпад характеризуется совершенно иной направленностью: в самой теоретической формулировке принципов сатиры на лицо заключен выпад против «Всякой всячины», поскольку текст Новикова оперирует почти точными цитатами из журнала Екатерины; о том же, что Новиков знал, с кем он имеет дело, свидетельствуют два намека: отсылка к идиоматике русского языка и мотив беззакония прямо указывают на императрицу, плохо владевшую русским языком и претендовавшую на роль не только юридической законодательницы, но и законодательницы нравов. В следующей корреспонденции Правдулюбова эта личная адресация еще заметнее:

    Госпожа Всякая всячина на нас прогневалась и наши нравоучительные рассуждения называет ругательствами, но теперь вижу, что она меньше виновата, нежели я думал. Вся ее вина состоит в том, что на русском языке изъясняться не умеет и русских писателей обстоятельно разуметь не может <...>.

    Госпожа Всякая всячина написала, что пятый лист Трутня уничтожает. И это как-то сказано не по-русски; уничтожить, то есть в ничто превратить, есть слово, самовластию свойственное, а таким безделицам, как ее листки, никакая власть не прилична <...»> (68—69).

    Наконец, недвусмысленная теоретическая формулировка принципов сатиры на лицо содержится в одной из последних корреспонденции Правдулюбова в 24-м листе «Трутня»:

    Критика на лицо больше подействует, нежели как бы она писана на общий порок. <...> Я утверждаю, что критика, писанная на лицо, но так. чтобы не всем была открыта, больше может исправить порочного. <...> Критика на лицо без имени, удаленная, поелику возможно и потребно, производит в порочном раскаяние; он тогда увидит свой порок и, думая, что о том все уже известны, непременно будет терзаем стыдом и начнет исправляться» (137—138).

    Нельзя не заметить, что эта декларация принципов сатиры является по природе своей эстетической: в том, чтобы сделать очевидным объект сатиры, не называя его прямо, как раз и заключается литературное мастерство сатирика. Таким образом, новиковская концепция сатиры на лицо, в конечном счете, оказывается концепцией художественного творчества, а концепция сатиры на порок Екатерины II, при всей своей эстетической видимости, все-таки является идеологией и политикой по существу. Поэтому одинаково личный характер сатирических выпадов в журналах «Всякая всячина» и «Трутень» существенно различается формами своего выражения. Если сатира «Всякой всячины» имеет характер прямого личного оскорбления, то Новиков придает своим сатирическим пассажам статус художественного приема: одним из излюбленных способов неявной сатиры на лицо становится пародийная цитация и перелицовка текстов «Всякой всячины», придающая пародиям «Трутня» смысл насмешки и над литературной личностью, и над отраженным в тексте реальным лицом императрицы:

    «Всякая всячина»

    Некогда читал некто следующую повесть. У моих сограждан, говорит сочинитель, нет ни одной такой склонности, коя бы более притягала мое удивление, как неутолимая их жажда и жадность ко новизнам. Обыкновенно задача к тому дается одним словом или действием <...>.

    Если бы сие любопытство было хорошо управляемо, оно бы могло быть очень полезно для тех, кои теперь оным обеспокоены. <...>

    Читав сие, понял он причину, для чего в великом множестве наши листы охотно покупают. Хотите ли оную знать? Боюся сказать, прогневаетесь. Одно любопытство и новизна вас к сему поощряет. <...>

    Ему пришло на ум еще новое. Со временем составлять он хочет ведомости, в которых все новизны напишет всего города, и надеется получить от того великий барыш.

    «Трутень»

    Некогда читал некто следующую повесть; у некоторых моих сограждан, говорит сочинитель, нет ни одной такой склонности, коя бы более притягала мое удивление, как неограниченное их самолюбие. Обыкновенный к тому повод бывает невежество и ласкательство. <...>

    Если бы сие самолюбие было ограничено и хорошо управляемо, оно могло бы быть очень полезно для тех, кои теперь оным обеспокоены. <...>

    Читав сие, понял он причину, для чего сперьва тысячами некоторых листы охотно покупали. Боюся сказать, прогневаются; одно желание посмеяться самолюбию Авторскому к сему поощряет. <...>.

    Ему пришло на ум еще новенькое, со временем составлять он хочет книгу, всякий вздор, в которой все странные приключения напишет всего города, и надеется получить от того великий барыш.

    Таким образом, в полемике о сатире как форме литературного творчества между журналами «Трутень» и «Всякая всячина» эстетическая проблематика приобрела политическую подоплеку, поскольку в конфликте столкнулись властитель и подданный [7]. С другой стороны, идеологический конфликт между властителем и подданным реализовался в том, что власть как идея и личное воплощение стала объектом сатирического рода творчества не только в этическом, но и в эстетическом смысле понятия «сатира», тогда как все предшественники Новикова поднимали проблему власти только в высоких жанрах. Отсюда — новые критерии художественности и новые способы выражения идеологических взглядов посредством приемов чисто художественного словесного творчества, особенно очевидных в материалах «Трутня» и «Живописца», посвященных крестьянскому вопросу.

    И здесь инициатива постановки проблемы принадлежала «Всякой всячине»: крестьянский вопрос был центральным в работе Комиссии о сочинении проекта нового уложения, и именно возможный поворот дебатов о крепостном праве потребовал роспуска Комиссии. Поэтому понятно, насколько важно было правительственному изданию задать тон и аспект обсуждения крестьянского вопроса.

    Центральная публикация «Всякой всячины» по крестьянскому вопросу — аллегорическая сказка о мужике и кафтане, принадлежащая перу императрицы, представляет проблему крепостного права как нравственную, а злоупотребления неограниченной властью над крепостными — как проблему частного порока. Смысл сказки сводится к следующему. Жил да был мужичок, и был у него кафтан. Со временем кафтан износился, мужику понадобился новый. Но «свирепый приказчик» вместо нового кафтана велел мужика высечь, другой «от скорости не молвил, кому и из чего шить мужику кафтан». Наконец, «по смене разных приказчиков сыскался один добрый человек, велел шить мужику новый кафтан», но портные «зачали спорить о покрое, а мужик между тем на дворе дрожит, ибо тогда случилися крещенские морозы». Дворецкий попробовал дать в помощь портным четырех мальчиков, «коих хозяин недавно взял с улицы, где они с голода и с холода помирали». Однако вместо помощи вышла лишняя неразбериха, поскольку «мальчики умели грамоте, но были весьма дерзки и нахальны», и начали требовать себе те кафтаны, которые у них были, когда им было по 5-и лет, а сейчас им по 15-и лет. В результате «мужик без кафтана на улице почти замерз» [8].

    Смысл этой аллегории заключается в попытках Екатерины II объяснить причины неуспеха Комиссии о сочинении проекта нового уложения: мужик — русский народ, кафтан — свод законов (уложение, конституция), приказчики и дворецкий — русские монархи вплоть до Екатерины, спорящие портные — Комиссия, четыре мальчика — депутаты от четырех территорий с традиционным местным самоуправлением (Украина, Смоленщина, Лифляндия и Эстляндия). И неуспех всего мероприятия по пошиву кафтана мужику объясняется каждый раз именно нравственными свойствами его участников — свирепостью приказчика, несговорчивостью портных, дерзостью и наглостью четырех мальчиков, с которыми не в силах справиться добрый дворецкий. В качестве основной политической проблемы русской жизни крестьянский вопрос во «Всякой всячине» принципиально не рассматривается.

    Совершенно иначе подошли к нему новиковские журналы «Трутень» и «Живописец». При том, что подспудно именно крестьянский вопрос является лейтмотивным в обоих изданиях, специально ему посвящены следующие публикации: в «Трутне» «Рецепт для г-на Безрассуда» и так называемые [Копии с отписок] — имитация документа, переписки помещика со старостой и крестьянами своей деревни; в «Живописце» — [Письма к Фалалею] — переписка провинциального помещика с сыном, служащим в Петербурге и «Отрывок путешествия в *** И. Т.». Поскольку эти публикации подписаны псевдонимами, вопрос атрибуции их текстов является до сих пор дискуссионным. «Рецепт для г-на Безрассуда» бесспорно принадлежит Новикову, тексты же Копий с отписок и Писем к Фалалею наиболее распространенное исследовательское мнение атрибутирует Д. И. Фонвизину, а текст «Отрывка...» — А. Н. Радищеву [9].

    Первая же публикация, открывающая обсуждение крестьянского вопроса в журналах Новикова, «Рецепт для г-на Безрассуда», придает ему характерный правовой разворот:

    Безрассуд болен мнением, что крестьяне не суть человеки, но <...> крепостные его рабы. <...> Безрассудный! разве забыл то, что ты сотворен человеком, неужели ты гнушаешься самим собою во образе крестьян, рабов твоих? <...> От сей вредной болезни рецепт: Безрассуд должен всякий день по два раза рассматривать кости господские и крестьянские до тех пор, покуда найдет он различие между господином и крестьянином (135—136).

    Новиков переводит крестьянский вопрос из сферы частных нравственных извращений на более высокий философско-идеологический уровень естественного права, которым каждый человек обладает от рождения: права на жизнь и средства к поддержанию жизни. Естественное право предполагает свободу человека во всем, что касается удовлетворения его естественных потребностей. Понятно поэтому, что общефилософский аспект рассмотрения проблемы крепостного права был чреват серьезными политическими выводами.

    Оригинальный поворот крестьянского вопроса — экономический — предлагают Копии с отписок. Переписка крепостных с барином насквозь пронизана мотивом денег. Первая отписка, от старосты Андрюшки государю Григорию Сидоровичу, целиком посвящена отчету о взимании оброка:

    Указ твой господский мы получили и денег оброчных со крестьян на нынешнюю треть собрали: с сельских ста душ сто двадцать три рубли двадцать алтын; с деревенских пятидесяти душ шестьдесят один рубль семнадцать алтын; <...> а больше собрать не могли: крестьяне скудные, взять негде <...> (141).

    Во второй отписке неплательщика Филатки тема денег тоже является главной: «По указу твоему господскому, я, сирота твой, на сходе высечен, и клети мои проданы за бесценок, также и корова, и деньги взяты в оброк <...>»; в «Копии с помещичьего указа» ей подводится окончательный итог. В каждом из шестнадцати пунктов указа так или иначе присутствует отсылка к этой основе взаимоотношений помещиков с крестьянами:

    Приехав туда, старосту <...> высечь нещадно за то, что он <...> запускал оброк в недоимку <...>; а сверх того взыскать с него штрафу сто рублей. <...> неплательщиков же при собрании всех крестьян сечь нещадно. <...> По просьбе крестьян корову у Филатки оставить, а взыскать за нее деньги с них <...> За грибы, ягоды и проч. взять с крестьян деньгами (155—157).

    Так проблема крепостного права предстает в Копиях с отписок в качестве основной экономической проблемы русской жизни. Характерно, что экономическая невыгода крепостного землепользования, которой впоследствии Радищев посвятит целую главу в своем «Путешествии из Петербурга в Москву», уже в публицистике сатирических журналов Новикова приобретает свои первичные очертания. Оголтелое вымогание денег не дает помещику Григорию Сидоровичу понять простейшую экономическую истину, хорошо внятную его крестьянам: прежде чем получить прибыль, нужно вложить капитал. Эту истину, в отличие от своего барина, хорошо понимает крепостной Филатка:

    Прикажи, государь, в недоимке меня простить и дать вашу господскую лошадь: хотя бы мне мало-помалу исправиться и быть опять твоей милости тяглым крестьянином. <...> Ты сам, родимый, человек умный, и ты сам ведаешь, что как твоя милость без нашей братии крестьян, так мы без детей да без лошадей никуда не годимся (155).

    Если учесть, что автором Копий с отписок скорее всего является Фонвизин (предположить это позволяет псевдоним «Правдин», которым подписана корреспонденция), то в переписке помещика с крестьянами отчетливо просматриваются истоки одного из политэкономических афоризмов комедии «Недоросль»:

    Простаков. То правда, братец: весь околоток говорит, что ты мастерски оброк собираешь.

    Г-жа Простакова. Хотя бы ты нас поучил, братец батюшка; а мы никак не умеем. С тех пор, как все, что у крестьян ни было, мы отобрали, ничего уже содрать не можем. Такая беда! (Д. I, явл. 5)

    В том же роде имитации подлинного документа, что дает персонажу возможность самораскрытия и очень характерно для творческой манеры будущего драматурга, написаны и фонвизинские Письма к Фалалею. Эта публикация, открывающая духовный облик провинциальных помещиков через их эпистолярный стиль, события жизни и отношение к этим событиям, ставит проблему крепостного права в ее моральном аспекте. Однако от нравственных сентенций «Всякой всячины» фонвизинское понимание моральных аспектов крепостного права сильно отличается. Характерная фонвизинская теорема крепостного права как палки о двух концах, одинаково нравственно калечащей и крепостных, и крепостников бесконтрольной абсолютной властью сильного над слабым, будет всесторонне развернута в «Недоросле». Но уже в публицистике сатирических изданий намечаются общие очертания «огрубелого зверства», царящего в душах помещиков и уподобляющего их животным:

    Не испугайся, Фалалеюшка, у нас не здорово, мать твоя Акулина Сидоровна лежит при смерти. <...> А занемогла она. друг мой, от твоей охоты: Налетку твою кто-то съездил поленом и перешиб крестец; так она, голубушка моя, как услышала, так и свету божьего невзвидела: так и повалилась! А после как опомнилась, то пошла это дело розыскивать; и так надсадила себя, что чуть жива пришла <...>. Знать, что, Фалалеюшко, расставаться мне с женою, а тебе и с матерью, и с Налеткою, и она не лучше матери. Тебе, друг мой, все-таки легче моего: Налеткины щенята, слава богу, живы: авось-таки который-нибудь удастся по матери: а мне уж эдакой жены не наживать (363—364).

    Характерный сатирический прием Фонвизина — зоологизация человеческих образов, определяет поэтику Писем к Фалалею на всех уровнях художественной структуры вплоть до синтаксиса. Сама конструкция фразы с попеременным использованием существительных жена, мать, собака и указательного местоимения она порождает колебание смысла и полную невозможность установить, к кому относится данное высказывание. По сравнению с прямыми отождествлениями человека и животного («как Сидоровна была жива, так отец твой бивал ее, как свинью, а как умерла, так плачет, как будто по любимой лошади» — 367) подобная лукавая двойная вибрация смыслов, несомненно, представляет собой более высокий уровень владения художественным словом. В определенной мере этот прием символизирует сам принцип работы с художественными текстами в макроконтексте новиковских изданий — принцип комбинации самостоятельных текстов в новое смысловое целое.

    Наконец, подлинным апофеозом выступлений журналов Новикова по проблеме крепостного права является «Отрывок путешествия в *** И. Т.», предположительно принадлежащий перу А. Н. Радищева. В «Отрывке...», который можно рассматривать как первый эскиз будущего «Путешествия из Петербурга в Москву», просматривается характерный признак радищевской повествовательной манеры: трехкомпонентная структура мирообраза, который складывается из описания (очерковая бытовая картинка), аналитического элемента (авторский обобщающий комментарий) и эмоции (подчеркнутый субъективизм, патетические интонации в авторском повествовании). Именно эмоциональная насыщенность, открытое проявление авторского пафоса придает картине жизни крепостной деревни в «Отрывке...» и повышенное обобщающе-символическое значение — это образ России в целом — и философскую глубину аналитического исследования коренной проблемы русской жизни.

    В «Отрывке...» подспудно затронуты все аспекты проблемы крепостного права, актуальные для русской публицистики 1769—1774 гг. Само описание деревни Разоренной скрыто содержит в себе экономический аспект проблемы. Нравственные последствия рабовладения для крепостных и крепостников, низведенных страхом и властью до уровня животных, очевидны в ряде эпизодов «Отрывка...»:

    О блаженная добродетель любовь ко ближнему, ты употребляешься во зло: глупые помещики сих бедных рабов изъявляют тебя более к лошадям и собакам, а не к человекам! (295)

    Вскоре после того пришли два мальчика и две девочки <...> и столь были дики и застращены именем барина, что боялись подойти к моей коляске. <...> Вот плоды жестокости и страха: о вы, худые и жестокосердые господа! вы дожили до того несчастия, что подобные вам человеки боятся вас как диких зверей! (297).

    Но все-таки главный аспект проблемы крепостного права в «Отрывке...» — тот, с которого новиковские издания начинали ее обсуждение: это неприятие крепостного права как основы государственного устройства России с точки зрения правового сознания, руководствующегося просветительской концепцией естественного права. Этот уровень проблемы раскрывается в центральном композиционном эпизоде «Отрывка...», в так называемой «аллегории трех младенцев» — описании картины, увиденной путешественником в крестьянской избе:

    Пришед к лукошкам, прицепленным веревками к шестам, в которых лежали без всякого призрения оставленные младенцы, увидел я, что у одного упал сосок с молоком; я его поправил, и он успокоился. Другого нашел обернувшего лицом к подушонке <...>; я тотчас его оборотил и увидел, что без скорыя помощи лишился бы он жизни <...>; скоро и этот успокоился. Подошед к третьему, увидел, что он был распеленан; <...> солома, на которой он лежал, также его колола, и он произносил пронзающий крик. Я оказал и этому услугу, <...> спеленал его <...>, поправил солому <...>: замолчал и этот (296).

    Если бы автор «Отрывка...» остановился на этом описании, изображение трех покинутых в избе младенцев осталось бы просто бытовой картинкой, которая, безусловно, вызывала бы сочувствие читателя к обездоленным, но не превышала бы статуса частного жизненного факта. Но те размышления, на которые путешественника наводит зрелище мучений невинных младенцев, поднимают этот частный факт до высоты идеологического тезиса и философского обобщения:

    Смотря на сих младенцев и входя в бедность состояния сих людей, вскричал я: — Жестокосердный тиран, отъемлющий у крестьян насущный хлеб и последнее спокойство! посмотри, чего требуют сии младенцы! У одного связаны руки и ноги: приносит ли он о том жалобы? — Нет: он спокойно взирает на свои оковы. Чего же требует он? — Необходимо нужного только пропитания. Другой произносил вопль о том, чтобы только не отнимали у него жизнь. Третий вопиял к человечеству, чтобы его не мучили (296).

    Так бытописательная картинка приобретает у Радищева смысл аллегорический: три младенца, лишенные средств к поддержанию жизни, становятся символом русского крепостного крестьянства, лишенного своих естественных прав русским гражданским законодательством. Юридическое, гражданское право — это гарант права естественного, законодательное обеспечение его осуществления для каждого члена общества. Но русское законодательство, отдающее жизнь и смерть, тело и душу крестьянина в полную власть помещику, лишает огромную часть нации ее естественного права.

    Именно в этом выводе, который неуклонно следует из радищевской аллегории, заключается основной пафос «Отрывка...». Пожалуй, можно сказать, что «Отрывок...», единственная из всех публикаций сатирических изданий по крестьянскому вопросу, ставит его как политическую и юридическую проблему русской государственности, соединяет в одном тексте бытовой и бытийный, конкретный и абстрактный уровни русской реальности. Этот универсализм в постановке проблемы придает «Отрывку...» смысл кульминации в полемике сатирических журналов по крестьянскому вопросу. И эта кульминация является не только идеологической, но и эстетической, поскольку «Отрывок...» отличается и последовательностью публицистической мысли, и явным синтетизмом стилевых традиций, которые наметились в публицистике новиковских изданий и генетически восходят к старшим жанровым традициям русской литературы XVIII в.: сатирической и одической типологии художественной образности.

    Одический и сатирический мирообразы

    в публицистике «Трутня» и «Живописца»

    Обе центральные проблемы «Трутня» и «Живописца» — сатирическое обличение власти и крестьянский вопрос, впервые поставленный Новиковым в его журналах как проблема безграничной и бесконтрольной власти одних людей над другими, изначально глубоко и прочно связаны между собой как лицевая и оборотная стороны одного и того же понятия абсолютной власти, определяющего государственное устройство России и ее частный быт. Именно это понятие в своих бытовой и идеологической вариациях подспудно организует скрытую мысль изданий Новикова и материализуется в качественно новом с точки зрения своей эстетической природы сквозном образе «Трутня» и «Живописца» — тиране-помещике.

    Эта контаминация двух разных эстетических сфер (ибо образ тирана находился до сих пор в компетенции высокой трагедии, а помещик безраздельно принадлежал сатирико-комедийной традиции) появляется уже в листе 6 «Трутня»:

    Змеян увещевает, чтобы всякий помещик <...> был тираном своим служителям, <...> чтоб они были голодны, наги и босы и чтоб одна жестокость содержала сих зверей в порядке и послушании (61).

    Характерной приметой этого образа является постоянная акцептация атрибутов высшей, почти божественной власти, ставящая между помещиком и царем, помещиком и божеством знак почти полного равенства:

    Безрассуд <...> не удостоивает их наклонением своей головы, когда они по восточному обыкновению пред ним по земле распростираются. <...> Бедные крестьяне любить его как отца не смеют, но, почитая в нем своего тирана, его трепещут. <...> Они и думать не смеют, что у них есть что-нибудь собственное, но говорят: это не мое, но божие и господское (135).

    Такое совмещение бытового и бытийного статусов властителя в одной литературной маске дает неограниченные возможности их ассоциативного варьирования и столь же неограниченную способность их к взаимной подмене, ибо полное тождество принципа самовластия и абсолютного произвола открывает над низшим уровнем власти высший и наоборот. Любопытно, что в развитии образа тирана-помещика на страницах «Трутня» и «Живописца» задействованы и обе стилевые традиции, с которыми он ассоциативно связан: сатирико-комедийный бытописательный и одо-трагедийный риторический мирообразы в равной мере окружают персонажей, воплощающих образ-контаминацию.

    Ориентация на ораторское слово явственно обнаруживается в стилистике «Отрывка путешествия в *** И. Т.», в котором по правилам риторики выстроен ряд фрагментов, непосредственно касающихся проблемы тиранической власти помещика над крестьянами: в повествование о путешествии автора в деревню Разоренную вклинивается стилизованная под звучащее слово прямая монологическая речь, сложенная из риторических вопросов и восклицаний, обильно уснащенная аллегориями, архаизмами, инверсиями и повторами, не оставляющими никаких сомнений относительно той стилевой традиции, к которой она тяготеет:

    О господство! Ты тиранствуешь над подобными себе человеками. О блаженная добродетель любови к ближнему, ты употребляешься во зло <...>. Удалитесь от меня, ласкательство и пристрастие <...>: истина пером моим руководствует! <...> Вскричал я: жестокосердный тиран, отьемлющий у крестьян насущный хлеб и последнее спокойство! Посмотри, чего требуют сии младенцы! У одного связаны руки и ноги; приносит ли он о том жалобы? — Нет, он спокойно взирает на свои оковы <...>. Помещики, — сказал я, — вы никакого не имеете попечения о сохранении здоровья своих кормильцев! (294—296).

    Напротив, бытовой аспект проблемы дает на страницах «Трутня» и «Живописца» многочисленные пластические образы тиранов-помещиков, которые явно ориентированы на устное разговорное просторечие:

    Что это у вас, Фалалеюшка, делается, никак с ума сошли все дворяне? <...> Что за живописец такой у вас проявился! Какой-нибудь немец, а православный этого не написал бы. Говорит, что помещики мучат крестьян и называет их тиранами, а того, проклятый, и не знает, что в старину тираны бывали некрещеные и мучили святых; <...> а наши мужики ведь не святые; как же нам быть тиранами? (336).

    По сравнению с широко представленным на страницах «Трутня» и «Живописца» бытовым аспектом проблемы власти, который реализован в многочисленных сатирических персонажах — «тиранах своих рабов» и пластических нравоописательных картинах чрезвычайной стилевой яркости, идеологический аспект (т. е. применение понятия тирании к верховной государственной власти) занимает в журналах Новикова несравненно меньше места, что и понятно. Собственно, он возникает лишь единожды, в самом начале «Трутня», но этот ассоциативный перенос мгновенно освещает корень проблемы:

    Госпожа Всякая Всячина написала, что пятый лист «Трутня» уничтожает. И это как-то сказано не по-русски: уничтожить, то есть в ничто превратить, есть слово самовластию свойственное; а таким безделицам, как ее листки, никакая власть неприлична; уничтожает верхняя власть какое-нибудь право другим. <...> сих же листков множество носится по рукам, и так их всех ей уничтожить не можно (69).

    На обоих уровнях проблемы власти — бытовом и бытийном — тирания осмысляется как род болезни: не случайно и сама формула «тиран-помещик» родилась в знаменитых пародийных «Рецептах» и «Лечебниках» Новикова [10]. Мотив болезни высшего уровня власти особенно заметен в полемических материалах «Трутня»:

    Совет ее [«Всякой всячины»] чтобы мне лечиться, не знаю, мне ли больше приличен, или сей госпоже. Она, сказав, что на пятый лист «Трутня» ответствовать не хочет, отвечала на оный всем своим сердцем и умом, и вся желчь в оном письме сделалась видна. Когда же она забывается и так мокротлива, что часто не туда плюет, куда надлежит, то кажется, для очищения ее мыслей и внутренности небесполезно ей и полечиться (69).

    Констатация патологического состояния верховной власти в «Трутне» и «Живописце» влечет за собой естественную попытку постановки диагноза:

    Для чего человек, который заражен самолюбием, <...> не берет он книги в руки? Он бы тут много увидел, чего ласкатели никогда не говорят (119—120).

    Таким образом, болезнь верховной власти, диагностируемая как «неограниченное самолюбие» (неограниченное самовластие) имеет своими причинами невежество и склонность к лести. Что же касается болезни низшего уровня власти, то она однозначно диагностирована через симптом злоупотребления ею: формула, впервые высказанная устами Правдина, корреспондента «Трутня», без всяких изменений переходит и в журнал «Живописец»:

    Тут описан помещик, не имеющий ни здравого рассуждения, ни любви к человечеству, ни сожаления к подобным себе, и, следовательно, описан дворянин, власть свою и преимущество дворянское во зло употребляющий (327).

    В корне как будто иной болезни власти низшего уровня — то же самое невежество. Как гласит редакторское примечание Новикова к публикации «Отрывка путешествия в *** И. Т.», « <...> не осмелился бы я читателя моего поподчивать с этого блюда, потому что оно приготовлено очень солоно и для вкуса благородных невежд горьковато» (298). Этот общий диагноз порождает в публицистике новиковских журналов мотив «худого воспитания» и его следствий: фигуры учителя, недостойного своей профессии и его «худовоспитанника» — ключевые в портретной галерее порочных персонажей «Трутня» и «Живописца».

    Любопытно, что оба направления, в которых открывается патология русской власти, подтверждены и оттенены в новиковских журналах публикацией бесспорно фонвизинского текста. Если авторство «Копий с отписок», «Писем к Фалалею» и других материалов «Трутня» и «Живописца», атрибутируемых Фонвизину, представляется до некоторой степени дискуссионной проблемой, то «Слово на выздоровление <...> Великого Князя Павла Петровича» («Живописец», 1773; № 3—4) безусловно принадлежит перу автора «Недоросля».

    Рекомендации Павлу Петровичу «быть властелином над страстями своими» и помнить, что «тот не может владеть другими со славою, кто собой владеть не может», конкретизируют понятие «страсти» самодержца очень четко: «Внимай одной истине и чти лесть изменою» (391). Слово «самолюбие» не произнесено, но недвусмысленно подразумевается, особенно в сопоставлении с панегириком Екатерине, который имеет не столько констатирующий, сколько рекомендательный характер: «Блаженна та страна, где царь владеет и сердцами народа, и своим собственным!» (389). На примере же отношений графа Н.И. Панина и его царственного воспитанника в «Слове» Фонвизина развернута идея истинного воспитания, соединяющего просвещение ума с воспитанием добродетельного сердца:

    Но ты, который благим воспитанием вселил в него сие драгоценное нам чувство, муж истинного разума и честности превыше нравов сего века <...>! Ты вкоренил в душу его те добродетели, кои составляют счастие народа и должность государя! <...> Любя его нежно, насадя в душе его добродетель, просветя разум его, явя в нем человека и уготовляя государя <...> (390).

    «Слово» Фонвизина, в сопоставлении с многочисленными сатирическими материалами «Трутня» и «Живописца», вновь актуализирует оппозицию бытописательной пластики отрицания и идеологизированной риторики утверждения. Для создания образа идеала в нем вновь мобилизованы установки панегирического ораторского слова; сама же добродетель явлена не в облике, но исключительно в сфере идеи и образа мыслей. В отличие от изобразительного слова пластической бытовой картины мира, слово речи Фонвизина имеет интеллектуально-идеологический характер и самоценно в своей выразительной функции формулировки принципов и понятий.

    Так в публицистике новиковских журналов снова сталкиваются и противостоят друг другу два мирообраза, созданные разными художественными средствами: портретное бытописание факультативным изобразительным словом и ораторское говорение словом самоценно значимым.

    Эскизные пластические образы бытовых звероподобных тиранов-помещиков и подспудный бытовой образ самовластительной тиранки-монархини, больных невежеством от худого воспитания и самолюбием (самовластием) от склонности к лести; господа-рабы и рабы-крепостные соседствуют в листах «Трутня» и «Живописца» с Правдиным, Правдулюбовым, Чистосердовым и т.п.; густой бытовой колорит «Копий с отписок» и «Писем к Фалалею» — с патетикой «Отрывка путешествия в *** И. Т.» и «Слова на выздоровление...», оригинальные прозаические сатиры — с панегирической ораторией и торжественной одой.

    Если монарх у Новикова становится сатирически осмеиваемым и потому — совершенно бытовым образом, то образ частного человека в его нравственных и интеллектуальных свойствах поднимается до нематериальных идеологических высот, практически совпадая с его высоким словом. В сатирической публицистике «Трутня» и «Живописца» рождаются положительные герои екатерининской эпохи, защитник угнетенных Правдин и идеолог чести и добродетели Стародум. Сохраняя статус частных людей, эти герои выходят за пределы бытового мирообраза новиковских сатир: с чисто эстетической точки зрения они представляют собой вариацию одо-трагедийной типологии художественной образности.

    Если теперь попытаться определить основное значение сатирических журналов Новикова для дальнейшей эволюции идеолого-эстети-ческих факторов русской литературы XVIII в., то оно будет заключаться в следующем. Во-первых, это новое отношение к самой проблеме русской государственности и власти: именно Новиков как редактор «Трутня» и «Живописца» сумел впервые увидеть зеркальный отблеск ее уродства в уродливых лицах ее самых мелких и незначительных носителей. А отсюда уже остался один шаг к тому, чтобы за высокой идеей богоданной государственной власти рассмотреть искаженное гримасой чисто человеческого несовершенства частное лицо самодержца. И та простая истина, что монарх — человек, явилась русскому сознанию впервые в своем сатирическом варианте, хотя позже ей предстояло перейти в одический ряд.

    Во-вторых, для подготовки поэтики русской литературы последующих лет неоценимое значение имел особенный, ассоциативно-непрямой способ выражения публицистической мысли специфически художественными средствами: компоновкой разнородных материалов, рождающей на стыке разных частных смыслов новый и обширнейший, — принцип, основанный на игре прямого значения высказывания с косвенно подразумеваемым, которая нередко превращается в игру утверждения и отрицания, обнаруживающую за одой и панегириком сатиру и хулу, претворяющую смех в слезы и творящую из жизнеподобной реальности абсурд, где все не то, чем кажется. Во многом подобная эстетическая изощренность — результат не зависящей от намерений редактора умственной эквилибристики, продиктованной социальным статусом и неограниченными репрессивными возможностями оппонента. Но своего эстетического смысла этот результат, тем не менее, не теряет: оба издания Новикова представляют собой текстовые единства абсолютно нового для русской литературы XVIII в. качества: не прямое декларативное высказывание, а косвенно-ассоциативное выражение авторской мысли, которая нигде не высказана, но с математической неизбежностью рождается в сфере рецепции, вне журнального текста и над ним из столкновения смыслов разных публикаций.

    Наконец, в-третьих, это диапазон охвата русской жизни от крепостного Филатки до Екатерины II, от Безрассудов и Змеянов до Правдулюбова и Правдина, повязанных между собою одной и той же проблемой уродливой русской власти, под которой одни стонут, другие, осуществляя ее на практике, «секут нещадно», а третьи анализируют ее «употребление во зло» в ораторско-публицистическом слове, открывая глубинные причины ее уродливого тиранического характера. Все это сделало русскую сатирическую журналистику Новикова необходимым переходным звеном в национальной литературной традиции: колоссальный качественный эстетический скачок в литературе 1780—1790-х гг. немыслим без новиковских идеологе-эстетических открытий. И глубоко не случайно то, что двое писателей из плеяды гигантов литературы конца века, Фонвизин и Радищев, были сотрудниками новиковских журналов, а третий — Крылов, наследовал традиции новиковской публицистики в своих периодических изданиях.

    Однако до того как станет очевидна эта эстетическая преемственность поздней прозы XVIII в. по отношению к сатирической публицистике 1769—1774 гг., аналогичный процесс взаимопроникновения бытового и бытийного мирообразов развернется еще в двух новых жанровых моделях русской литературы переходного периода: романе и лиро-эпической поэме, которые далеко не случайно оказываются параллельными на этой стадии жанрового развития русской литературы XVIII в. До того как русская литература обогатилась оригинальными романом и лиро-эпической поэмой в своих чистых жанровых разновидностях, синкретическая идея стихотворного эпоса, соединяющего роман со стихотворной формой, нашла свое воплощение в «Тилемахиде» Тредиаковского, открывшей эту линию жанровой эволюции русской литературы в первой половине 1760-х гг.

    1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   25


    написать администратору сайта