Хирш Матиас - «Это моё тело… и я могу делать с ним что хочу». [.. Матиас Хирш Это мое тело и я могу делать с ним что хочу. Психоаналитический взгляд на диссоциацию и инсценировки тела
Скачать 1.55 Mb.
|
ОбрезаниеОбрезание крайней плоти мужского члена также является актом, символизирующим отделение. Оно может совершаться в разном возрасте (van Gennep, 1909, S. 75), и тут нужно различать два принципиальных значения: либо оно соответствует принятию в (религиозную) общину, тогда оно совершается в младенчестве или в детском возрасте, либо оно является частью ритуала возмужания и тогда происходит в подростковом возрасте. Обрезание в исламской культуре служит принятию в религиозную общину (ван Геннеп), но включает и компоненты, символизирующие взросление. Один пациент‑турок вспоминал большой шумный семейный праздник по поводу его обрезания в возрасте восьми лет. Одна картина того праздника переполняла его особой гордостью: его поставили на стол, и все собравшиеся на праздник кричали и хлопали в ладоши, чествовали его, когда он показывал перевязанный бинтом пенис. Каждый год рождается 700 000 турецких мальчиков. Все они должны ложиться под нож, потому что иначе это позор. Даже Министерство культуры Турции рекомендует не отказываться от обрезания как «самого важного из религиозных и нравственных обычаев», т. е. эта рекомендация имеет «юридическую силу» (Wandt, 2006). Но реальность обрезанного мусульманского мальчика может быть совсем другой, когда, отождествляя себя с агрессором, он соглашается с тем, что произошло, и даже с гордостью вспоминает это. В сельских, более бедных районах Турции процедура все еще осуществляется парикмахерами или дервишами, обычно без анестезии. «Это очень болезненно и становится травмой на всю жизнь для многих мужчин», – говорит Эзкан. Поэтому Министерство здравоохранения Турции направляет своих служащих для проведения операции. Левенд <сын успешного специалиста по обрезаниям Эзкана> обрезал своего пятилетнего брата Мурата в возрасте семи лет. Теперь он уролог (!) и разрабатывает учебный курс для своей гильдии в Стамбульском университете. «Во время операции все еще слишком много ошибок», – говорит он (там же). Взгляд многих мальчиков во время этой процедуры выражает беспокойство и ужас (хотя сама процедура в последнее время все чаще выполняется под местной анестезией), которые сохраняются в эмоциональной жизни некоторых из них в долгосрочной перспективе (Franz, 2006, S. 125). Франц чрезвычайно критически подходит к психодинамическому пониманию исламского ритуального обрезания, четко идентифицируя себя с мальчиками. Он предполагает двойное значение ритуала: с одной стороны, это ритуал возмужания, и он празднуется с большой помпой как день радости, в то время как мальчика награждают мужскими атрибутами (меч, ружье) и переодевают в генерала или султана). С другой стороны, процедура осуществляется задолго до полового созревания и, по меньшей мере, потенциально травматична (так что не сможет быть и речи о «мужественности»), поэтому происходит вынужденная идентификация с (патриархальным) агрессором для сохранения патриархальных социальных структур. По крайней мере, среди некоторых мужчин, подвергшихся обрезанию, эта психодинамическая идея Франца проявилась в своем травмирующем воздействии. Женщины скрывают тело в общественных местах и не должны выглядеть как сексуальное существо, но дома – с открытым лицом – воспринимаются мальчиком именно так, к тому же при отсутствующем отце они выстраивают тесную связь с матерью (тем более что ребенок мужского пола идолизируется). Это псевдоэдипальная ситуация соблазнения: мальчик легко фантазирует о том, что он – предпочитаемый объект материнской любви, быть может, даже сексуальный объект. Но мать этого наследного принца допускает обрезание – это ужасное, травмирующее псевдоэдипальное предательство! По словам Франца, ввиду этой динамики женщина становится опасной для мужчин в исламской культурной сфере: ей не разрешается появляться в качестве сексуального существа, потому что за ее соблазном последует предательство, уничтожение. Насколько справедливо спекулятивное предположение Франца о том, что интернализация с «доисламским» ритуалом обрезания (который не упоминается в Коране!) способствует склонности к насилию и, в крайних случаях – к терроризму смертников, еще предстоит выяснить. Мачеевский (Maciejewski, 2003) предполагает, что обрезание младенцев в иудаизме потенциально имеет травмирующий эффект, так же как препубертатное обрезание может иметь травматический эффект в исламской культуре. Если психоанализ понимает миф о продырявленных лодыжках Эдипа как кастрацию, у истоков «еврейского Эдипа» стоит соответствующая травма, а именно обрезание, которое остается в памяти тела и прячется за выдвинутой Фрейдом на передний план общечеловеческой травмой Эдипа (который в конечном итоге должен был убить родителей). Но это «не общее эдипальное желание смерти» (Maciejewski, 2003, S. 539), т. е. желание убить или кастрировать отца, Мачеевский скорее имеет в виду, что обрезанный мальчик намеревается отомстить отцу особым образом: согласно закону Талиона20, он понесет то наказание за то, что навлек на мальчика, – он будет кастрирован (там же). На мой взгляд, за все еще практикуемым ритуалом, который при ближайшем рассмотрении должен казаться атавистическим и абсурдным для современных западноевропейцев, скрыта древняя динамика соперничества отца и сына и защита от него. Не может быть совпадением, что еврейское жертвоприношение первенца, которого требовал Господь, было предложено в возрасте восьми дней: первородный мальчик был убит на восьмой день после рождения, так же как он – позже – обрезался на восьмой день после родов. Развитие детской жертвы, т. е. жертвоприношения первенца (тут можно вспомнить «ужасное» намерение Ирода убить всех первенцев, которого, согласно мифу, удалось избежать младенцу Иисусу), в жертвоприношение животных и вплоть до жертвования крайней плоти убедительно описывает Франц. На восьмой день после рождения совершали архаичное жертвоприношение первенца (Исх. 22:29–20: «Не медли <приносить Мне> начатки от гумна твоего и от точила твоего; отдавай Мне первенца из сынов твоих; то же делай с волом твоим и с овцою твоею <и с ослом твоим>: семь дней пусть они будут при матери своей, а в восьмой день отдавай их Мне»), которое в Израиле впоследствии превратилось в жертвоприношение животных в центральном святилище Иерусалимского храма, осуществляемое священниками (Franz, 2006, S. 120). Более того, в истории первого обрезания, упомянутого в Ветхом Завете, существует связь между детской жертвой и обрезанием. Запланированное Моисеем и начатое им жертвоприношение его сына Гирсы предотвратила мать ребенка Ципора: зная мидианитский ритуал обрезания мальчиков, она превратила задуманное Моисеем жертвоприношение сына в обрезание Гирсы и вручила Моисею кровавую крайнюю плоть его сына – мол, хватит. Эта крайняя плоть Моисея удовлетворила, так же как Господа удовлетворил баран на горе Мориа вместо Исаака, которого собирался принести в жертву его отец Авраам, или олимпийские боги удовлетворились плечом Пелопса (там же). Подобно Мачеевскому, Франц видит в обрезании младенцев конвергенцию традиционной практики обрезания как обряда обретения мужественности и традиционной ханаанейско‑финикийской жертвы Молоха (жертвы первородства). Обрезание запечатывает завет с Господом, патриархальным Богом, который требует признания и подтверждения своей иерархической власти посредством жертвы. Это жест подчинения, предотвращения возможного бунта и лишения власти со стороны сына, который и приносится в жертву. И пусть это только первенец – остальные в его лице предупреждены. Крайняя плоть – это pars pro toto, которой Господь доволен, но символическая сила, психологический эффект сохраняется. Так сошлись смерть и жизнь, и Вурмсер указывает на символическую двусмысленность крови в связи с обрезанием. Кровь очищается в форме искупления или символической кастрации через обрезание. Кровь священна и опасна, чиста и нечиста, она жизнь и смерть. <…> Кровь одновременно означает рождение и убийство, душу и ум, тело и сексуальность, грех и искупление и глубокое единство жестокости и любви, агрессии и сексуальности, удовольствия и страдания (Wurmser, 2001, S. 21). Беттельгейм (Bettelheim, 1954) видит в обрезании, производимом в юношеском возрасте, ритуальную инсценировку полового созревания, которое связано с демонстрацией головки полового члена и выражается через циркумцизию. Это ритуал сепарации, позитивный знак, разрешение со стороны общества молодому человеку нести ответственность за себя и вести половую жизнь. С сожалением он интерпретирует обрезание в еврейской культуре в младенческом возрасте не как знак отделения и независимости, поскольку оно производится в возрасте наибольшей зависимости, ритуал расценивается Беттельгеймом как «символ связи с Богом» (там же, S. 205). Инициация в пубертате превращает ребенка в мужчину, а еврейское общество делает его навсегда ребенком, которого Бог принимает к себе при условии, если ребенок следует его требованиям. <…> Обрезание, которое было инструментом наибольшей гордости для мужчин, может стать механизмом его обесценивания до положения беспомощного подданного (Bettelheim, 1954, S. 205 и далее). Интересно, что обряд обрезания вдохновлен двумя противоположными устремлениями: привязанностью к патриархальной социальной системе и в то же время сепарацией, инициацией, т. е. позволением перейти во взрослую жизнь и нести за себя ответственность. Как и в исламской культуре, тут есть и то и другое, поскольку обрезание происходит в препубертате, но точно не в подростковом возрасте, когда уже можно говорить о «мужественности». И даже в Ветхом Завете первоначальное обрезание мальчиков совпадает с приверженностью патриархальной системе, с заветом Господа. По мнению ван Геннепа (van Gennep, 1909, S. 76), обрезание относится «к категории всех тех практик, которые – с помощью ампутаций, изувечений или разрезаний какой‑нибудь части тела – видимым для всех образом меняют личность человека». При этом обрезание крайней плоти соответствует удалению зуба в Австралии, отсечению концевой фаланги мизинца (Южная Африка), срезанию мочки уха, проделыванию отверстия в мочке уха, перегородке носа, девственной плеве, татуированию, нанесению шрамов или особенной стрижке, и это указывает на то, что изувеченный индивид отсоединяется с помощью ритуалов сепарации от недифференцированной толпы людей (это представление лежит в основе обрезания, проделывания отверстий и т. д.) и в то же время начинает принадлежать к определенной группе, и так как операция оставляет неизгладимые следы, интеграция окончательна… Если принять во внимание также удаление клитора и внешних половых губ, рассечение девственной плевы и промежностное сечение, а также субинцизию, то можно заметить, что с человеческим телом обращаются как с куском дерева: что выступало – отрезается, перегородки пробиваются, гладкие поверхности царапаются – и все это иногда с большой долей фантазии, как это происходит в Австралии. Обрезание относится к увечьям, которые вызывают стойкие изменения и таким образом выражают окончательный личностный переход. Не существует пути для выхода из сообщества, как и пути возврата обратно в детство. Про инициацию в центральной Австралии рассказывают: «Он (посвящаемый) должен быть по‑настоящему отрезан от своего прошлого, так, чтобы он никогда не мог вернуться в него обратно. Связь с матерью будет внезапно прервана, и с этого момента он принадлежит к группе мужчин» (van Gennep, 1909, S. 78). Это похоже на принцип и приводит к возможным травматическим последствиям: тесная связь ребенка с матерью грубо обрывается, как мы это наблюдали в динамике исламского обрезания. В книге «Символические раны» Беттельгейм (Bettelheim, 1954) рассматривает в основном субинцизию в австралийских племенах, т. е. надрезание уретры на нижней стороне пениса в ходе обряда инициации. Он интерпретирует субинцизию как символическую реализацию желания юноши быть женщиной, у которой кровоточат гениталии и которая также не может больше управлять струей мочи, и как выражение зависти мужчины, связанного древними амбивалентными отношениями мальчика со своей матерью. Хотя Беттельгейм не сопоставляет это, на наш взгляд, ужасное увечье пениса напрямую со страхом кастрации, он все же создает психоаналитическую конструкцию, которая базируется на теоретическом предположении (зависть к деторождению). Я даже полагаю, что в субинцизии проявляется амбивалентность в отношении взросления и становления мужчиной, это символическая проба идентичности другого пола на пути принятия собственной идентичности. В таком же духе ван Геннеп (van Gennep, 1909, S. 88) пишет о масаи: после обрезания мальчикам не разрешается четыре дня выходить из хижины. Когда они снова появляются на людях, они передразнивают девочек, часто носят женскую одежду и разрисовывают себе лицо белым цветом. Голову они украшают маленькими чучелами птиц и страусовыми перьями. Когда рана заживает, их заново стригут, и как только их волосы становятся достаточно длинными, чтобы их можно было заплести в косички, они становятся morani, что означает «воин» (van Gennep, 1909, S. 88). Когда посвящаемые медлят сделать последний шаг, они еще раз в игровой форме переключаются на идентичность другого пола. Это не амбивалентность юноши в отношении матери, а амбивалентность ребенка в отношении взросления, как это формулирует и сам Беттельгейм (Bettelheim, 1954, S. 73). Таким образом, ритуал помогает принять гендерные роли. Мутиляция гениталийЗдесь речь пойдет о чудовищном ритуале. Перед ним, с нашей западноевропейской точки зрения, любая научная нейтральность этнологии, согласно которой явления должны рассматриваться без оценки, уже не кажется подобающей: Число женщин, подвергшихся обрезанию в Африке оценивается в 80–100 миллионов человек. Это почти каждая третья. Самая мягкая форма женского обрезания – это почти ритуальный пирсинг или процарапывание клиторального капюшона, более жесткая – частичное или полное удаление клитора, которое также может сочетаться с частичным или полным удалением внутренних половых губ… Хуже всего так называемое фараоново обрезание, при котором удаляется клитор, малые половые губы и внутренние слои больших половых губ, с дальнейшим сжатием остатков внешних половых губ шипами, так что они срастаются над влагалищем. Отверстие для испускания мочи и менструальной крови становится размером с рисовое или кукурузное зерно (Kunath, Frankfurter Rundschau, 5 сентября 1995). Автор этой газетной статьи не может найти ни религиозного, ни социального смысла в своих исследованиях и потрясенно спрашивает: «Почему они это делают?». Обрезанная таким образом женщина страдает от чудовищных болей каждый день – при мочеиспускании и во время полового акта – для последнего она должна быть «открыта» мужчиной посредством насильственной пенетрации или ножа. Часто влагалище снова «закрывают» после родов, и никто не восстает против этого: «Это всегда было так, это часть нормальной жизни…», – говорят потерпевшие. Подлинная свидетельница жуткой практики обрезания в Сомали, имеющей место еще в конце XX века (и до сих пор), Варис Дирие (Dirie, 1998) описывает в своей книге «Цветок пустыни», как, будучи ребенком из сомалийской кочевой семьи, она стала всемирно известной моделью. Но в самом начале главы об обрезании, или «мутиляции гениталий» («становлении женщиной»), ясно, что простого осуждения этого вмешательства, которое с непредвзятой точки зрения воспринимается как жестокое покушение на физически‑психологическую целостность ребенка, не происходит. Все потому, что крайне жестокий ритуал, который также возмущает нас из‑за его социальной функции, поскольку делает женщину практически собственностью семьи навязанного ей мужа, является частью соответствующей социальной организации. С ней идентифицируют себя все вовлеченные в традицию – как мужчины, так и женщины, т. е. матери, которые сами стали жертвами и сделали жертвами своих дочерей. Потому что обрезание делают женщины, а матери при этом помогают. И даже дочери, как дети, отождествляют себя с агрессором. Они хотят сделать это, даже если до этого тайно стали свидетелями таких практик. Настал момент, когда мою самую старшую сестру Аман обрезали. Как и все младшие братья и сестры, я ревновала и завидовала тому, что ее приняли во взрослый мир, который оставался закрытым для меня. <…> Отец начал беспокоиться, потому что Аман достигла брачного возраста, но пока все не «улажено», она не могла выйти замуж. В Сомали все убеждены, что то, что у девочек между ног, плохо, что хотя мы рождаемся с этими частями нашего тела, они являются чем‑то нечистым. Эти части необходимо удалить: отрезают клитор, большие и малые половые губы, а рану зашивают, оставляя только шрам, где раньше были наши гениталии. Детали обряда остаются загадкой – девочке их не объясняют. Ты только знаешь, что с тобой происходит что‑то особенное, когда приходит твоя очередь. Поэтому девочки в Сомали с нетерпением ждут церемонии, которая превращает их из ребенка в женщину. Первоначально процедура проводилась, как только они достигали полового созревания и могли сами иметь детей. Но с течением времени девочек стали обрезать во все более молодом возрасте – отчасти потому, что они сами на этом настаивали, ждали своего особого момента, как ребенок в индустриальном мире ждет дня рождения или Рождества. Когда я услышала, что старая цыганка пришла обрезать Аман, я попросила поставить меня в очередь. Аман была моей красивой старшей сестрой, моей ролевой моделью, и я хотела все, что она хотела или чем она обладала. За день до большого события я потянула мать за рукав. «Мама, давай возьмем нас обеих, – умоляла я. – Пожалуйста, мама, давай сделаем это завтра с нами обеими». <…> Стоимость обрезания – один из самых больших расходов, которые приходится нести семье. Тем не менее это считается целесообразным, потому что без этого вмешательства у дочерей нет хороших перспектив на брачном рынке. С неповрежденными гениталиями они считаются непригодными для брака, как нечистые шлюхи, которых никто не будет рассматривать в качестве женщины (Dirie, 1998, S. 62, 64, 66 и далее, 88). Девочка становится свидетелем обрезания старшей сестры. Она шокирована. С того дня я боялась ритуала, который должны были исполнить и со мной, чтобы я стала женщиной. Я попыталась изгнать ужасные образы из своей головы, и со временем воспоминание о муках испарилось и на лице моей сестры. Наконец я глупо заговорила, а я и была глупой, о том, что тоже хочу стать женщиной и принадлежать к общине моих старших сестер. <…> Когда мне было около пяти лет, я подошла к маме: «Мама, пожалуйста, найди эту женщину для меня. Пожалуйста, когда уже наконец‑то?». Я подумала, что мне нужно через все это пройти – нужно сделать эту загадочную вещь со мной (там же). Девочку обрезают, как и ее сестер. Одна из сестер, Халемо, умирает «постоперативно», после этой процедуры жуткой «интимной хирургии». В возрасте 13 лет Варис должна была выйти замуж, отец нашел для нее 60‑летнего мужчину. «Он не оставит тебя, позаботится о тебе. И кроме того, – объявил папа с гордой усмешкой, – ты знаешь, сколько он платит за тебя?» – «Сколько?» – «Пять верблюдов! Он дает мне пять верблюдов». Папа похлопал меня по руке: «Я так горжусь тобой». У Варис были хорошие отношения с матерью (несмотря на предательство и совершение обрезания) и отцом, которого она любила, для которого дочери были «принцессами», за которых он готов был умереть. Поэтому предложение о принудительном браке было таким же несдержанным родительским обещанием любить ребенка, как до этого обрезание. По крайней мере в случае семейной травматизации аспект отношений не может быть отделен от травмирующего вмешательства. Экстремальный пример – сексуальное насилие над ребенком в семье, поскольку его совершает отец (или близкий родственник), с которым существовали долговременные, жизненно важные отношения. Покушение жестоко предает эти отношения. Ференци (Ferenczi, 1933) первым обратил внимание на этот динамический фактор, а Сабурен (Sabourin, 1985) рассматривает это как предательство любовных отношений между взрослым и ребенком, нарушение обещания быть хорошими родителями, что становится главным травмирующим фактором. Конечно, мы сразу предполагаем, что вмешательство в тело ребенка или нападение на него должно быть травматичным само по себе. Существуют всепоглощающие опыты насилия, из которых все выходят травмированными, такие как пытки или заключение в концентрационном лагере. С другой стороны, есть факторы, которые смягчают возможную травму, такие как жизнеспособные отношения (как раз Варис Дирие жестоко и внезапно предали мать и отец, но она сохранила хорошие отношения, по крайней мере, с матерью), или твердые убеждения, такие как религиозные верования или принадлежность к политическим движениям. Точно так же я считаю, что идентификация с социальной и, следовательно, семейной системой может выдержать страшные вещи без обязательной травматизации в клиническом смысле. Предположим, что у дочери из такой исламско‑африканской семьи нет альтернативы, кроме как продолжать традицию, которая для нее ужасна, что у нее нет информации о других способах жизни как женщины: потеря отношений, принадлежности к семье и культурной общине, возможно, окажет такое же или даже большее травмирующее воздействие. И маленькая девочка Варис Дирие хотела перенести обрезание, хотя была очень потрясена после того, как стала свидетелем обрезания своей старшей сестры. Когда мы сталкиваемся с примерами жестоких практик, мы должны с осторожностью судить или осуждать их со своей «евроцентрической» точки зрения. Конечно, нас шокируют экстремальный пирсинг губы в некоторых племенах Амазонии, «губы‑тарелки» эфиопского племени Мурси (Süddeutsche Zeitung, 2 октября 2008) или вытягивание шеи у некоторых бирманских племен, как и искалеченные «ноги лотоса» в Китае. Кстати, последние имели ту же функцию, что и калечение женских половых органов: женщине не только не разрешали, она просто не могла совершать самостоятельные шаги. Брак был возможен только тогда, когда девушка с ужасно искалеченными – по нашим понятиям – ногами достигала патриархального идеала красоты. Нас также шокирует то, что в ходе культурной истории во всем мире люди приносили в жертву собственных детей – от Древней Греции до ацтеков, но разве такая жертва не считалась меньшим злом перед лицом зла более крупного, например произвола природы или немилости богов? (см.: Hirsch, 2006b) Наконец, мы также жертвуем нашими детьми ради «более высоких целей», например, в военное время. Но это не значит, что культуры, которые практикуют ужасные, с нашей точки зрения, обряды, отрезаны от «цивилизованного» мира. Недаром, когда Варис Дирие наконец переехала в Лондон, родственники строго запретили ей смотреть телевизор. Таким образом, если принадлежность к обществу является, так сказать, наивысшим благом для ребенка или молодого человека, идентификация смягчается глобализированными СМИ и растущей мобильностью, так что возникают серьезные конфликты, особенно среди людей исламской культуры, столкнувшихся с западными миром. Теплится надежда, что в один прекрасный день можно добиться глобального признания основных прав человека (и особенно прав ребенка), но путь к этому может быть долгим и кровавым. БольПобои часто входят в ритуал инициации. Ван Геннеп (van Gennep, 1909, S. 81 и далее) пишет об ударах у зуни в Нью‑Мексико, у навахо, в Конго и Новой Гвинее, а также в связи с принятием в тайные союзы на Меланезийских островах. Удары болезненны, и боль играет определенную роль при всех инициациях: выдергивание зубов, обрезание, субинцизия и нанесение татуировок – все это очень болезненно. Так как при этом часто течет кровь, я убежден, что при помощи всех этих разнообразных обрядов символизируется рождение. Одновременно с этим всегда присутствует боль расставания. Таким образом, психическая боль превращается в физическую. Вурмсер (Wurmser, 2001; см. выше) уже указал на многозначность крови как символа рождения и смерти или убийства. Во всяком случае и у нас были и есть аналогичные обряды: например, церемония посвящения в рыцари, конечно, сильно ослабленная с точки зрения болезненности, или оплеуха, которую отвешивает мастер ученику, чтобы сделать его подмастерьем. Все еще, казалось бы, символическими, но по‑настоящему связанными с кровью и болью можно назвать атавистические ритуалы «бьющих связей». Их удивленно описывал Марк Твен в XIX веке как пораженный этнолог, но, как обычно, делал это с насмешкой. Они все еще существуют в нашем обществе XXI века. Одно я знаю наверняка: в Германии шрамов тоже хватает среди молодежи, и они тоже очень уродливы. Они пересекают лицо вдоль и поперек суровыми красными рубцами, они остаются надолго, они неизгладимы (Twain, 2010). Здесь мы видим человека, который может переносить боль, даже если за этим он скрывает страх перед женщинами и жизнью. Боль, похоже, имеет какое‑то отношение к самопознанию, формированию идентичности. Иногда в группах пациенты, которые пережили побои, сравнивали себя с теми, кто должен был выжить в своих семьях с непостижимыми атмосферными угрозами и противоречивыми требованиями: «Я был в порядке, я знал, каково это, знал, что меня избивали, никто не утверждал обратное!». Избитый, по крайней мере, знает, кто он. Любой, кто хочет почувствовать, что такое избиение в иллюзорно педагогической, а фактически извращенной садистской структуре школы‑интерната, может почитать «Обособление» (1991) и «Безразличие» (1996) Георга‑Артура Гольдшмидта. Интересно, что Гольдшмидт различает прусские избиения, подчиняющие ребенка, и французскую эротически‑садистскую их форму, которая признает ребенка партнером в злой игре – избиение заставляет его существовать, «розги знакомят его с собой» (Goldschmidt, 1991, S. 33 и далее), как автор сообщает о своем собственном горьком опыте. Гольдшмидт учит нас, что в случае мазохизма необязательно должен присутствовать драйв страдания, наоборот, садомазохистские отношения могут представлять спасение от угрозы уничтожения и чрезмерной травматической пустоты (Hirsch, 2002b, S. 221). В некотором роде практика самоповреждения подростков также может быть понята как попытка «познакомиться с самим собой». Но подросток делает это в одиночестве, в то время как зачастую кажущаяся жестокой практика инициации является социально приемлемой и общедоступной и символически дает подросткам безопасную идентификацию как члена их группы, так что они не остаются наедине с проблемами идентичности. Напротив, патологическое поведение в отношении тела в нашей культуре – это одинокая попытка создать своего рода псевдоидентичность в состояниях неизбежной дезинтеграции, т. е. неизбежного психотического распада, особенно в подростковом возрасте. Нонконформистская, мятежная форма изменения тела, еще не патологическая и временная, встречается в группах (тут можно вспомнить некоторые прически, татуировки, пирсинг) и обеспечивает своего рода переходную идентичность для подростка. По мере того как личность развивается, эти знаки теряют функцию и смысл. Мы уже наблюдали важность волос в нашей культуре. В рамках обрядов перехода их отсечение символизирует отделение от предыдущего состояния. Как отрезание волос означает сепарацию, так сами волосы означают связь: можно подумать о пряди волос, которую невесты отрезали для мужчин, уходящих на войну. Сохранение волос малыша, как и его молочных зубов, должно предполагать отделение его от младшего возраста, так же как «дикари» сохраняют пуповину и крайнюю плоть. Ведь каждый шаг ребенка на пути сепарации – это шаг родителей на пути к концу их жизни. В этом контексте мне было очень интересно, что шаг взросления может потребовать ритуального согласия родителей. Однако среди масаи в Кении мальчика или девочку нельзя обрезать, пока его отец не завершит церемонию «перехода забора», выражая признание своего нового статуса «старика», ведь отныне его будут называть «отец… (имя ребенка)» (van Gennep, 1909, S. 87). Параллель с современным нанесением самоповреждений можно обнаружить в самобичевании в конце Средних веков (ср.: Favazza, 1996, S. 38 и далее). Группы людей, ощущающих себя избранными, вводят себя в трансоподобное состояние, в котором они, распевая песни, бичуют себя кнута ми, снабженными маленькими ножами или крючками. Они идут через города, часто каются при этом в своих грехах. Народ их славит, потому что считается, что они предотвратят эпидемии и другие бедствия. Самобичевание было не индивидуальной патологической симптоматикой, но групповым феноменом, в котором нарциссические механизмы выделяли группу и ее вождя из массы населения. Но что означает Средневековье? Даже сегодня шииты публично бичуют себя на фестивале Ашура, вспоминая смерть внука Мухаммада Хусейна, который был убит суннитами в 680 году в битве при Кербеле (Süddeutsche Zeitung, 30 октября 2007). Самобичевание, по‑видимому, выражает скорбь, это воспроизведение в собственном теле «национальной травмы», которая символически инсценируется и одновременно преодолевается. Татуировки и пирсингМужчины чаще набивают татуировки, женщины с большей вероятностью делают пирсинг (Brähler, 2009). Мужчина, 46 лет, отдаст свое тело в качестве рекламной площадки (татуировки) на всю жизнь по всему миру. Отправляйте сообщения (объявление в Süddeutsche Zeitung, 15–16 июля 2006). Как мы видим, с помощью татуировки свое тело можно сделать инструментом коммуникации. Линдси Лохан, 19 лет, актриса, пытается облегчить свою астму с помощью татуировки. Поэтому у нее на запястье написано breathe («дыши»), как она рассказала журналу InStyle. «Даже когда я расстроена или сержусь на кого‑то, я смотрю на нее и думаю: сделай глубокий вдох! Кроме того, мне нравится показывать татуировку моим друзьям, когда они нервничают» (Süddeutsche Zeitung, 27–28 мая 2006). Пенсионерка Мэри Волфорд, 80 лет, набила у себя на груди татуировку‑завещание «Не оживлять». «Люди могут легко счесть меня сумасшедшей», – сказала пожилая жительница штата Айова, США. <…> «Нужно идти в ногу со временем», – добавила изобретательная дама. Однако врачи и юристы сомневаются, что такая татуировка будет юридически обязательным препятствием для врачей в отделении неотложной помощи (Süddeutsche Zeitung, 20–21 мая 2006). Увлеченная поклонница музыки Гленн Гулдс набила на животе ноты центрального мотива своего любимого струнного квартета. Изменения тела, такие как татуировка и пирсинг, а также некоторые прически маркируют принадлежность к определенным группам. Сегодня нанесение букв, изображений и символов на кожу больше не ограничивается такими группами, как моряки и другие кочевники или заключенные (Stirn, 2002). Такая мода появилась уже в XIX веке. Татуировки всегда были либо культурно необходимы или приемлемы, либо осуждались (Ruhs, 1998). Привлекательность татуировки среди современных подростков, по‑видимому, определяется необходимостью демаркации даже после смутного самоопределения, при котором речь иногда идет только о принадлежности к определенной группе. Среди молодежи больше нет существенных различий между юношами и девушками, среди людей старше 40 гораздо больше мужчин с татуировками (Brähler, 2009). Такие ассоциации, как агрессивность и антисоциальность (Favazza, 1996, S. 153), уже необязательно возникают: многие молодые люди сегодня находят татуировки выражением нежного, почти поэтичного или эзотерического самоопределения. И можно задаться вопросом, насколько ясно подросток понимает, что, запечатлев на видимой части тела свое ощущение жизни в настоящий момент, он сделал что‑то почти необратимое, что останется с ним навсегда. У «примитивных народов» татуировки обозначают сохраняющиеся навсегда знаки принадлежности к полу и группе, в противоположность разрисовыванию или ношению масок и переодеванию: последние варианты обратимы и всегда могут быть модифицированы при различных ритуалах инициации (van Gennep, 1909, S. 78). В этом отношении некоторые родители сегодня хотят, чтобы их ребенок‑подросток выбрал себе менее долговременный символ связи с какой‑то идеей или группой, например, прическу (хотя выступают агрессивно и против этого, так как прически являются символом мятежа и агрессивной сепарации) или окрашивание. Пирсинг тоже обратим, и мы уже привыкли видеть более или менее бросающиеся в глаза кольца и другие металлические детали на лицах подростков. Все началось с протестного движения панков (Stirn, 2002), которые начинали с безопасных английских булавок, прокалывая ими кожу, и эти модифицирующие тело действия чаще всего имеют безобидный характер. Это соответствует привычке, ставшей уже совершенно незаметной, прокалывать дырки в мочках ушей, чтобы украсить их драгоценностями. Но границы бунтарского протеста против мира взрослых непостоянны, так же как и границы деструктивных самоповреждений. Например, можно вспомнить о таких проблемных участках тела, как гениталии и пупок. В Германии 0,5 мужчин и 0,4 женщин носят пирсинг в области гениталий. Прежде всего молодые женщины (14–34 года) имеют татуировки и пирсинг: 12,2 из 14–24‑летних и 12,3 из 25–34‑летних носят эти ювелирные изделия тела, по сравнению с 5,5 и 6 мужчин соответственно. У очень молодых женщин (14–24 лет) значительно больше модификаций такого типа: у 45,8 есть татуировка и/или пирсинг, по сравнению с 23,5 мужчин этой возрастной группы (Brähler, 2009). «Косметическая хирургия»22‑летняя актриса Скарлетт Йоханссон считает пластические операции нормальными. «Я не хочу быть старой ведьмой», – рассказала она Daily Mirror. «Если вы довольны собой, это сексуально, но если нет, сделайте с этим что‑нибудь», – сказала она. Уже сегодня я делаю все, чтобы соответствовать идеалу красоты. «У меня невероятно большая коллекция макияжа. Это совершенно вышло из‑под контроля», – сказала она (Süddeutsche Zeitung, 27 марта 2007). Жюли Дельпи: «Для меня ботокс – это беспокойный, невротический, почти безумный способ борьбы со стареющим телом. Мне нравится становиться старше!» (Süddeutsche Zeitung, 25 июня 2009). Доктор Манг: «Я не хочу менять 60‑летнего, но заставляю его выглядеть снова на 40. Речь идет об омолаживании, а не об изменении типа» (Leader: журнал для предпринимателей, август 2009, S. 13). Дисморфофобия, т. е. страх того, что тело или его части уродливы, автоматически приводит наше общество, по аналогии с медицинской моделью мышления, к вопросу «Что я могу сделать?». Реалистично поставленный вопрос звучал бы следующим образом: «Что со мной случилось? Кто я или к чему пришел, раз я проецирую свои экзистенциальные страхи на свое тело и думаю, что оно уродливо, хотя все окружающие считают, что оно в полном порядке?» Этого вопроса избегают, жизненные проблемы отрицаются, а дефект видится в теле, и там же он и должен быть исправлен. (Многие транссексуалы также уверены, что операция наконец придаст им правильную гендерную идентичность.) И тот, кто подвергает себя операциям, наверняка найдет врача, который вступит с ним в тайное нарциссическое соглашение и который находит удовлетворение в том, чтобы быть полубогом, создающим новые человеческие тела. Само собой, существуют и объективные показания для пластических хирургических мероприятий, которые, однако, численно незначительны, и я имею в виду не их. Некоторые корректировки тела также полезны, особенно если они служат для оптимизации функций соответствующей части тела. Сегодня никто не сможет возражать против коррекции положения зубов у детей, подростков и даже взрослых, даже если тут граница с чисто косметической коррекцией очень подвижна. Также трудно различить, в какой степени мотивация для исправления тела основана на свободной воле, социальном давлении (моде) или патологическом увлечении телом. Итак, речь идет о том, где заканчивается право на собственное тело, насколько вы можете «делать с ним все что хотите». На самом деле при косметических вмешательствах речь идет о самоповреждении с помощью врача в качестве соучастника. Динамика тут такая же, как и при тайном самоповреждении: втихомолку «создается» болезнь, так называемый синдром Мюнхгаузена. Когда большая часть населения западной страны, такой как США, подвергает себя косметическим хирургическим вмешательствам, то говорить стоит не о дисморфофобии, а, скорее, о коллективной иллюзии осуществимости всего, что стало само собой разумеющейся нормой. В наше время случается, что родители дарят своей дочери на окончание колледжа операцию по увеличению или уменьшению груди. В телепрограмме на эту тему (Arte, 2001) такие родители рационально говорят: «Но она настолько этого хотела, и мы, как родители, придаем значение тому, чтобы наш ребенок мог свободно принимать решения…» – «Свободно принимать решения»? Вряд ли. В этой передаче съемочная группа сопровождает стройную, пропорционального телосложения 18‑летнюю девушку на пути к хирургу‑косметологу, который с непередаваемым самодовольством подтверждает необходимость увеличения груди и обещает идеальный результат. Очнувшись от наркоза и только открыв глаза, девушка спрашивает хирурга, все ли прошло хорошо, и он с гордостью отвечает: «Yes, now you have a real B‑cup!», – т. е. теперь у нее настоящий второй размер груди. Когда в более позднем возрасте человек полагает, что тело должно оставаться молодым, он противится тому, что жизнь идет к концу, противится смерти. Страх смерти всегда означает страх перед неправильно или не совсем удовлетворительно прожитой жизнью и отсутствием надежды что‑то исправить перед лицом смерти. Как будто изменение тела может все повернуть вспять. Задачей здесь было бы поменять жизнь или учиться принимать более или менее неизбежную работу горя в связи с тем, что она (жизнь) случается лишь один раз и в чем‑то она хороша, а в чем‑то удалась меньше. Термин «пластическая хирургия» лучше всего подходит для восстановления внешнего вида тела после несчастного случая или ухудшения состояния. «Косметическая хирургия» означает, скорее, роскошное предприятие, с медицинской точки зрения не обоснованное, именно косметическое. «Косметическая хирургия» и «эстетическая хирургия» являются родовыми понятиями и, на мой взгляд, скрывают то, что действительно означают: массовую потребность в хирургической коррекции форм тела, которые не соответствуют индивидуальному или социальному идеалу. Основная проблема заключается в том, что можно определить старение по естественным изменениям тела, потому что само старение не может быть остановлено. Но все же кажется, что оперируемый, по крайней мере, временно приобретает ощущение «возрождения», чувствует себя фактически омоложенным. У Тома Джонса, 62‑летнего классика эстрады, сняли части кожи с головы, чтобы его поклонникам не пришлось видеть его с растущей лысиной. Как сообщает Star, это последняя к настоящему моменту попытка «Тигра» Джонса использовать все средства против старения. Он уже шлифовал зубы, выправлял нос и удалял жир с подбородка. Он не находит ничего особенного в хирургии волос: «Они просто удаляют части кожи с головы, где волосы становятся реже. И затем снова сшивают все вместе» (Süddeutsche Zeitung, 12 февраля 2003). Другая группа людей, мечтающих об операции, – это подростки, которые испытывают дисморфофобную тревогу о том, что тело может быть искажено или деформировано, отнюдь не как тайное мучение (надеюсь, преодолимое). Они без колебаний заявляют, что что‑то не так, и это нужно исправить с медицинской помощью. По‑видимому, общество, родители и, конечно же, развивающаяся область медицины все больше подыгрывают им. Никто не спрашивает о реальных страхах, которые беспокоят людей той или иной возрастной группы, о тех самых разных, скрытых страхах быть таким, какой есть, которые смещаются на тело и с которыми решают бороться медицинским вмешательством. Виагра, ботокс и прозак сегодня стали фармакологической троицей антивозрастной религии (Süddeutsche Zeitung, 29–30 марта 2008). Для успокоения детей, демонстрирующих необычное поведение, тут можно добавить риталин. Опять же нужно внимательно обратить внимание на границы между тем, что с медицинской точки зрения разумно и необходимо, с одной стороны, и психологическим бременем изуродованного тела, а также попыткой воплотить нереалистичный идеал красоты, независимо от лежащих в основе истинных бессознательных фантазий и страхов. Вот только невероятно большие цифры свидетельствуют о том, что лишь небольшая часть хирургических вмешательств необходима с медицинской точки зрения. Уже в 1988 году 116 000 подростков в возрасте до 18 лет прошли косметическую операцию в США, а 25 из всех прооперированных были подростками (Frankfurter Rundschau, 15 февраля 1992). В Германии планируют провести 500 000 операций за 2008 год (Süddeutsche Zeitung, 24 апреля 2008). Доктор Манг, известный косметический хирург, ожидает в 2009 году даже миллион операций в Германии (Leader, журнал для предпринимателей, август 2009). В 2007 году было зарегистрировано 16 миллионов таких операций в США (Süddeutsche Zeitung, 28 марта 2008). В Германии 15 прооперированных – мужчины, в США их уже более 30 (Süddeutsche Zeitung, 28 апреля 2009). Самое удивительное – число среди них молодых людей, ведь, в целом, старшие смотрят на красивые тела молодых людей и думают, что же нужно изменить. В США 500 000 человек в возрасте до 34 лет удаляют морщины с помощью ботокса (Süddeutsche Zeitung, 24 августа 2008), в общей сложности это 3,2 миллиона в США и 50 000 в Германии. Только одна фармацевтическая компания имела оборот в 1,1 миллиарда долларов США на продажах ботокса в 2007 году (Süddeutsche Zeitung, 29–30 марта 2008). Никто не думает о возможных побочных эффектах или даже смерти. Однако 22 женщин и 8 мужчин среди «пациентов» жалуются на негативные последствия. На 5000 липосакций приходится один летальный исход (Süddeutsche Zeitung, 24 апреля 2008). «Общество» создает тенденции, и его члены следуют за ними. Когда бы они ни возникли, в какой‑то момент они становятся социально приемлемыми. Ботокс‑вечеринки проводятся в США, а теперь и в Европе, а в Будапеште в 2009 году состоялся первый конкурс красоты «Мисс Пластика», в котором принимали участие только женщины, подвергшиеся косметическим операциям (что подтверждалось медицинским осмотром). Первый приз, кондоминиум в Будапеште, выиграла 22‑летняя девушка с увеличенной грудью, второй, маленькую машину, – молодая женщина с оперированным носом. Многие женщины (и среди них много молодых девушек) могут любить свою грудь только после того, как она была хирургически изменена. Как еще можно объяснить огромное количество «косметических операций» на груди. Ошибочно полагать, что США, Голливуд – лидер по числу таких манипуляций с телом: Бразилия – номер один, за ней – Аргентина. Сейчас там на вечеринках проводят лотереи, главный приз в которых – оперативное изменение тела счастливого победителя. Однажды главный приз выиграл молодой человек. Счастливчик Паласиос сразу же передал приз своей подруге Ромине. Разыгрывалась бесплатная пластическая операция, и пара заранее решила, что в случае успеха одного из них она сделает себе las lollas. Lollas в Аргентине означает грудь. Ромина Кастилия получит первое обновление в возрасте 20 лет (Burghardt, 2008). Так называемые развивающиеся страны, похоже, не хотят отставать от индустриально развитых стран в этом отношении. 24‑летний Хао Лулу, модная журналистка в Китае, хочет изменить себя с ног до головы – следующие полгода она проведет делая пластические операции. В эти дни врачи в клинике эстетической хирургии в Пекине удалили ей нависающие веки и уменьшили нос. Запланированы операции на животе, ягодицах, груди, ногах и коже, как сообщает газета Beijing Weekend. Хао, которую поддерживает неназванный спонсор, надеется на качественный прорыв в своей кинокарьере, говорится в China Daily. Однако новая внешность сохранится от трех до пяти лет, по словам ведущего врача (Süddeutsche Zeitung, 25 июля 2003). «Бредовая пластическая хирургия … – обычная практика в западных культурах», – лаконично и слегка насмешливо говорит Фавацца (Favazza, 1996, S. 85). Таким образом, можно думать о коллективном дисморфофобном бреде, когда в такой степени и с таким упрямством тела 18‑летних девочек и, конечно же, более взрослых женщин переделываются под стандарт. Индустрия развлечений изобретает всевозможные слоганы, под которыми вращается лотерейный барабан. Кафе в Сан‑Хуане рекламирует себя под девизом Yo quiero mis lollas – «Мне нравятся мои груди». Владельцы дискотеки в Кордове называют вечеринки Bailando por mis gommas – «Танцуя за мои резинки», т. е. за силиконовые имплантаты. Еще один фестиваль носит название Sin gommas no hai paraiso – «Нет рая без резинок». Это отсылка к колумбийской мыльной опере Sin tetas no hai paraiso – «Без груди нет рая», в которой 17‑летняя скромная девушка пытается заработать деньги на то, чтобы сделать себе более конкурентоспособные формы (Burghardt, 2008). Социальные тенденции также позволяют или требуют изменений в других областях, мода постоянно меняется, пирсинг и татуировки теперь «социально приемлемы». Что меняется, кто это инициировал и почему многие добровольно следуют этому, трудно понять. Об этом рассуждает представитель мира бизнеса и финансов, который следил за развитием тенденции в зрелом возрасте. «Что‑то в окружающем мире изменилось за последние десятилетия», – считает Клаус Фишер. «Как‑то стало больше эстетики, не могу описать это точно», – говорит банкир из Пфальца. Этот 57‑летний мужчина, вероятно, имеет в виду помешательство на фитнесе и загаре в солярии или глянцевых фотографиях 90‑х годов, на которых мы вдруг увидели политиков на утренней пробежке. Вероятно, он также ссылается на многие фильмы о липосакции или отчеты пластических хирургов в Нью‑Йорке и Лондоне о том, что теперь почти все их пациенты – финансовые менеджеры. Во всяком случае, это «что‑то» заставило Фишера сделать себе но. (Süddeutsche Zeitung, 28 апреля 2009). И социальные тенденции также могут выворачиваться наизнанку. Когда сегодня в Голливуде задают вопрос «Где вы сделали свою грудь?», можно быть уверенными, что речь идет об уменьшении груди (Süddeutsche Zeitung, август 2006), хотя десять лет назад речь гарантированно шла об увеличении груди. Все больше и больше знаменитостей, которые не скрывали свои искусственные изменения, хотят восстановить старые формы (и говорят об этих интимных желаниях в СМИ). «Возвращение к природе», – шутит газета Süddeutsche Zeitung. В США эта тенденция стала такой распространенной, что появилось новое слово: undo‑plasty – реверсивная пластическая хирургия. В 2007 году в США провели более 16 миллионов косметических операций, и это привело к тому, что все больше и больше женщин имели губы Анджелины Джоли, вздернутые носы и объемную грудь. Идеал красоты превратился в обыденность. Теперь каждый хочет снова быть собой, что опять же вызывает удовлетворенные улыбки на лицах пластических хирургов (Süddeutsche Zeitung, 28 марта 2009). Косметический хирург Доктор Манг говорит: «Из Америки к нам приезжают все больше голливудских звезд, которые хотят снова выглядеть нормальными. Они хотят хорошо себя чувствовать в своей коже, и это просто невозможно с их подтянутой кожей и глазами, которые больше ничего не выражают» (Leader, журнал для предпринимателей, август 2009, S. 13). Интимная хирургияНеожиданный термин «красота» сегодня все чаще применяется и к женским гениталиям. Теперь можно сказать, что ни одна часть тела не табуирована настолько, чтобы взгляд общества на ней не остановился. И индивид адаптируется к тенденции, которая содержит не только новые требования, но и новые возможности. Проблема мотивации к «эстетической хирургии» перемещается между полюсами: с одной стороны, это «инструмент угнетения, которому клиенты пассивно поддаются», с другой – это «инструмент обретения собственной идентичности» (Borkenhagen, 2003, S. 45). В прежние времена грудь была скрыта от глаз общественности, а сегодня кажется, что изображения девственных стилизованных половых губ легко доступны в средствах массовой информации. СМИ также обвиняют в новом идеале красоты. Одна из причин бума косметической интимной хирургии – больше изображений полностью или частично обритых женских гениталий в медиа. В последние годы мода на частичное бритье гениталий преобладает среди немецких женщин до 30. Из‑за увеличения медийной представленности обнаженных женских гениталий в журналах, фильмах и Интернете общественное внимание сосредоточилось на этой, в основном интимной, области тела. Это сформировало идеал красоты гениталий, который следует общей норме красоты среди молодежи: для этого нужны гениталии, которые выглядят как у маленькой девочки и похожи на верхнюю часть булочки, а внешние половые губы покрывают внутренние (Borkenhagen et al., 2009, S. A500). Существуют операции с разными целями: либо малые половые губы удаляются, либо большие переделываются так, чтобы покрывать малые. Цель – чисто эстетически‑косметическая. Большее сексуальное желание обещает следующая процедура: так называемая «дизайнерская вагина» является результатом оперативного сужения влагалища. Той же самой цели служат методы манипулирования клитором. Критика отмечает некоторые моменты: в СМИ замалчивают риски (каждая крупная операция содержит риск летального исхода), как и побочные эффекты, которые могут быть значительными и не до конца исследованными. Очевиден материальный мотив врачей, которые делают «быстрые деньги» с такими новыми потребностями. Прежде всего создается впечатление, что потребность в оперативной коррекции как таковой уже имеет свое оправдание («формирование идентичности»), и никто не задается вопросом, были ли бессознательные более глубокие проблемы идентичности перенесены на тело или части тела и должен ли такой «надрез» восполнить нарциссические дефициты или помочь побороть тревогу идентичности. Растущая потребность в другой форме «интимной хирургии» обусловлена не эстетическими, а социокультурными мотивами. Речь о хирургическим восстановлении «девственности», реконструкции девственной плевы (гименоррафии). «Нью‑Йорк таймс» цитирует 23‑летнюю студентку марокканского происхождения, которой провели операцию: «В моей культуре не быть девственницей – значит быть грязной. Прямо сейчас девственность важнее жизни для меня» (Wild et al., 2009, S. A340). Основным мотивом становится страх быть объявленной вне закона, отвергнутой семьей или даже попасть под угрозу «убийства чести». Нужно избежать «позора» из‑за отсутствия «крови на простыне», если девушку не идентифицируют как девственницу (там же, S. A341). Авторы спрашивают: «Должно ли совершаться вмешательство без медицинского показания, но без большого шанса на осложнения? Следует ли оперировать, если вмешательство находится в контексте социальных норм, которые человек может не разделять?» (там же, S. A340). Тот же вопрос возникает в случае абортов («Мой живот принадлежит мне!»), потому что за редким исключением нет медицинского показания – есть, скорее, социальное, обоснование которого врач может не понимать. Ритуалы приема пищиЕсли пост внутри сообщества практикуется по определенным правилам, как ритуал, то, конечно, он может принести пользу и привести к духовному очищению, а также поможет удостовериться в принадлежности к религиозной или светской группе. Так называемый священный пост может также вызывать измененные состояния сознания. Когда мы имитируем поведение «примитивных народов», у нас быстро встает вопрос о гарантированных основаниях принадлежности к группе. У таких народов изменения тела и галлюциногенные наркотики представляют собой средства, которые служат проявлением и составной частью существующей групповой культуры и вместе с этим идентичности. Этого индивиду нашего, крайне неритуализированного общества никогда не достичь с помощью аналогичных средств. Про ритуализированные параллели с булимическими нарушениями пищевого поведения я сам слышал при посещении ашуаров, племени индейцев в джунглях Амазонки. Вся семья встречается там только один раз в день утром, в остальном каждый делает, что считает нужным, и ест, когда чувствует голод. Утром все сидят вместе, и каждый рассказывает о себе, о своих проблемах или конфликтах, мечтах, планах. При этом никто ничего не ест, но все пьют очень много чая из определенного растения (нам сказали, примерно четыре литра), который вызывает рвоту. Ашуары чувствуют себя после этих встреч очищенными и освобожденными, что можно приписать как разговорам, так и рвоте, так как и то и другое может иметь очищающий эффект (говоря нашим языком, освобождать от давления Супер‑Эго). Подобное поведение замечено Гарве (Garve 2002, S. 79) среди «колышкогубых людей» (Зоэ или Ботуру на Рио‑Купинапанема, бразильская Амазонка), но здесь оно имеет место в рамках обширных ежегодных празднований после сбора урожая: каждый из мужчин племени получает ферментированный напиток из сладкого картофеля или маниоки. «Примерно трехлитровая чаша пустеет с невероятной скоростью, все выпивают почти одним большим глотком. Брюшная стенка вспучивается, глазные яблоки вылезают как при глаукоме и становятся стекловидными. Затем следует массовая рвота. По‑видимому, ритуал внутреннего очищения. Это занимает много времени, пока все полностью не опустеют. Затем снова и снова одно и то же зрелище, пока все <…> не напились до состояния транса и их не вырвало». В отличие от одинокой булимички, здесь рвота происходит в полной гармонии с группой. Что будет называться тучностью, конечно, зависит от существующего общественного идеала тела. Например, в мусульманских странах при известных условиях ценится то, что заставляет нас морщить лоб или качать головой. Наш идеал стройности стал складываться с 60‑х годов, когда Твигги как идеал фигуры стала мешать росту потребления, вызванному «экономическим чудом». Некоторые авторы считают Твигги, а также идеал кукол Барби ответственными за значительное увеличение частоты анорексических расстройств пищевого поведения. Но, по моему мнению, одного только образца или социального идеала недостаточно, чтобы быть причиной серьезных расстройств, хотя пациент будет использовать это как один из факторов для целей своей болезни. По сравнению с господствующим идеалом тела полный человек не имеет шансов на успех. Часто за симптоматикой, наряду с оральной жаждой, с помощью которой он тщетно стремится восполнить совсем другой – эмоциональный – дефицит, скрыто желание установить защитный барьер в отношениях с другими. Однако пациент все равно часто переживает сильный стыд в контакте с людьми вследствие своей полноты. |