Главная страница

Хобсбаум Э. - Эпоха крайностей_ Короткий двадцатый век (1914—1991) - 2004. Хобсбаум Э. - Эпоха крайностей_ Короткий двадцатый век (1914—199. Независимая


Скачать 19.71 Mb.
НазваниеНезависимая
АнкорХобсбаум Э. - Эпоха крайностей_ Короткий двадцатый век (1914—1991) - 2004.pdf
Дата30.05.2018
Размер19.71 Mb.
Формат файлаpdf
Имя файлаХобсбаум Э. - Эпоха крайностей_ Короткий двадцатый век (1914—199.pdf
ТипДокументы
#19802
страница32 из 57
1   ...   28   29   30   31   32   33   34   35   ...   57

355
лицензии. Кстати, в 1965 году французская легкая промышленность впервые выпустила женских брюк больше, чем юбок (Veillon, p. 6). Молодые аристократы начали в разговоре проглатывать окончания слов, подражая речи лондонских рабочих, хотя в Великобритании отличительной чертой представителей высшего класса всегда была их безупречная речь*. Респектабельные молодые люди и девушки начали копировать то, что некогда было модно в среде отнюдь не респектабельной—у рабочих, солдат и им подобных, а именно использование непристойных выражений в разговорной речи. Литература тоже старалась не отставать: один блестящий театральный критик обогатил радиоэфир словомуис/с. Впервые в истории сказки Золушка стала королевой бала, так и не надев роскошного наряда.
Это изменение вкусов в сторону простонародности у молодежи среднего и высшего классов западного общества, аналогии с которыми можно было найти в странах третьего мира, например с чемпионатом по самбе, устроенным бразильскими интеллектуалами **, могло иметь некоторую связь с вспыхнувшим несколько лет спустя массовым увлечением студентов, принадлежащих к среднему классу, революционной политикой и идеологией. Мода часто бывает пророческой.
Также почти наверняка у молодежи мужского пола эту тенденцию подкрепило появление в возникшей атмосфере либерализма гомосексуальной субкультуры, имевшей весьма важное значение, поскольку она породила новые течения в моде и искусстве. Хотя, возможно, простонародный стиль был просто удобным способом демонстрации отказа от ценностей прежних поколений или, точнее, языком, с помощью которого молодежь искала способы общения с миром, в котором правила и ценности их отцов стали лишними.
Принципиальное отрицание социально обусловленной морали новой молодежной культурой наиболее явно проступало в моменты его интеллектуального проявления, как
Б мгновенно ставшем знаменитым плакате, появившемся в Париже в майские дни 1968 года- «Запрещено запрещать», и высказывании американского поп-радикала Джерри Рубина о том, что нельзя доверять тем, «кто не мотал срок в тюрьме» (Wiener, 1984, Р- 204). Вопреки первому впечатлению, это были не политические декларации в традиционном или даже узком смысле, направленные на отмену репрессивных законов. Не это являлось их целью. Это были публичные заявления о личных чувствах и желаниях. Как гласил майский плакат 1968 года, «Я принимаю мои желания за реальность, потому что верю в реальность моих желаний» (Katsiaficas, i9&7>
* Молодые люди в Итоне начали это делать в конце 1950-х, по словам заместителя ректора этого элитарного заведения.
** Шику Буарке де Оланда, культовая фигура бразильской поп-музыки, был сыном видного прогрессивного историка, являвшегося лидером в период культурного и интеллектуального расцвета своей страны в 193°- е
годы.
356
•'Золотая эпоха-
р. roi). Даже тогда, когда такие желания объединялись в публичных манифестациях, группах и движениях, даже если грозили массовыми восстаниями, а иногда и выливались в них, в основе все же лежал субъективный фактор. Лозунг «личное—это политика» стал кредо нового феминизма и, возможно, самым устойчивым результатом периода торжества радикализма. Его смысл за- ключался не только в том, что политические убеждения имеют личные мотивации и пристрастия и что критерием политического успеха является степень его воздействия на людей. По мнению некоторых, это просто означало: «Я назову политикой все, что меня беспокоит». Как гласил заголовок одной книги 1970-х годов, «Тучность—это проблема феминизма» (Orbach, 1978].
Лозунг мая 1968 года «Когда я думаю о революции, мне хочется заниматься любовью» привел бы в замешательство не только Ленина, но даже Руфь Фишер, воинствующую молодую венскую коммунистку, чью борьбу за сексуальную свободу Ленин резко критиковал (Zetkin, 1968, р. 28 ff).
И наоборот, даже для самого политически сознательного неомарксиста-ленинца 1960— 1970-х годов описанный Брехтом агент Коминтерна, который подобно путешествующему коммивояжеру
«занимается любовью, думая совсем о другом» («Der Liebe pflegte ich achtlos»Brecht, 1976, II, p.
722), был бы совершенно непонятен. Для них, безусловно, главное заключалось не в том, чего собирались достичь революционеры своими действиями, а в том, чем они занимались и что при этом чувствовали. Занятие любовью и занятие революцией нельзя было четко разделить.
Таким образом, личное и социальное освобождение шли рука об.' руку, причем самыми очевидными способами расшатать основы государства, родительскую власть, законы и обычаи являлись секс и наркотики. Что касается первого, т. е. секса, то он, во всех своих многообразных
формах, отнюдь не был новостью. Меланхоличный консервативный поэт, написавший, что «по- ловые отношения начались в 1963 году» (Larkin, 1988, р. 167), имел в виду не то, что секс не был известен до 19бо-х годов, а то, что секс изменил свою общественную природу после выхода романа «Любовник леди Чаттерлей» и выпуска первой долгоиграющей пластинки «Beatles». Там, где все это раньше запрещалось, продемонстрировать свой протест против старых обычаев было несложно. Но там, где раньше к этому относились терпимо, официально или неофициально, как, например, к лесбийским отношениям, такая демонстрация должна была быть из ряда вон выходящей. Поэтому стала важна публичная приверженность к вещам, до сих пор запрещенным или нетрадиционным («coming out» *\ Однако наркотики, употребление которых до этого ограни- чивалось немногочисленными субкультурами высшего и низшего общества и отдельными маргиналами, почти не испытали на себе либерального влия-
* Открытое противодействие общественной морали (англ.).
Культурная революция 357
ния законодательства. Они распространялись не только как знак протеста, поскольку ощущения, которые они давали, тоже могли иметь большую притягательность. Употребление наркотиков официально считалось незаконным деянием, так что сам факт курения марихуаны (наркотика, наиболее популярного среди западной молодежи и менее вредного, чем алкоголь или табак) являлся демонстрацией не только неповиновения тем, кто его запрещал, но и превосходства над ними. На диких побережьях, где встречались в 1960-6 годы американские фанаты рока и студенты-радикалы, зачастую стиралась граница между стремлением накуриться травки и желанием строить баррикады.
Расширение сферы публично разрешенного поведения, включая сексуальное, породило поступки, до этого считавшиеся неприемлемыми или даже асоциальными, и несомненно, сделало их более заметными. Так, в США публичное появление гомосексуальной субкультуры в двух городах- законодателях моды — Сан-Франциско и Нью-Йорке — произошло в середине тдбо-х годов, но политический оттенок оно приобрело здесь лишь в igyoe годы (Duberman et ai, 1989, р- 4бо).
Однако главным в этих изменениях было то, что, прямо или косвенно, они отвергали исторически установившийся порядок человеческих взаимоотношений в обществе, который выражали, санкционировали и символизировали социальные нормы и запреты.
Еще более важным являлось то, что подобный отказ от прежних ценностей происходил не во имя какой-либо другой модели общества (хотя новому способу борьбы за свободу личности были даны идеологические обоснования теми, кто чувствовал, что он нуждается в подобных ярлыках) *, а во имя неограниченной свободы индивидуальных желаний. Он допускал царство эгоистического индивидуализма до крайних пределов. Парадоксально, но эти бунтари против устоев и запретов разделяли исходные посылки, на которых было построено общество массового потребления, или, по крайней мере, психологические мотивации, которые ть, кто продавал потребительские товары и услуги, находили самыми эффективными для их продажи.
Подразумевалось, что теперь мир состоит из нескольких миллиардов человеческих существ, характеризуемых их индивидуальными желаниями, включая те, которые до этого запрещались или не одобрялись, но теперь были разрешены — не потому, что стали приемлемы с точки зрения морали, а потому что их разделяли слишком многие. Так, до начала 199°- х
годов, несмотря на официальную либерализацию, наркотики не были разрешены.
* Однако почти не наблюдалось попыток возрождения единой идеологии, утверждавшей, что спонтанная, неорганизованная, антиавторитарная борьба за свободу личности породит новое справедливое и не нуждающееся в государстве общество, т. е. анархизма Бакунина и Кропоткина, хотя он был гораздо ближе к идеям большинства революционных студентов 1960 и 1970-х годов, чем модный тогда марксизм.
358
«Золотая эпоха»
Они продолжали запрещаться с различной степенью строгости и малой степенью эффективности, поскольку с конца грбо-х годов рынок кокаина стремительно увеличивался, главным образом среди процветающего среднего класса Северной Америки и, немного позже, Западной Европы.
Это обстоятельство, как и, несколько ранее, рост потребления героина (среди представителей менее обеспеченных классов в основном также в Северной Америке), впервые сделало нарушение закона по-настоящему крупномасштабным бизнесом (Arlacchi, 1983, Р- 215, 208).
IV
Таким образом, культурную революцию конца двадцатого века лучше всего представить как победу индивидуума над обществом или, скорее, как разрыв связей, которые до этого объединяли людей в социальные структуры. Ибо такие структуры состояли не только из отношений между
человеческими существами и форм их организации, но также из идеальных образцов и ожидаемых моделей поведения людей; их роли были установлены, хотя и не всегда записаны. Отсюда частые моральные травмы и незащищенность, когда прежние нормы поведения были либо уничтожены, либо утратили свои мотивации, а также непонимание между теми, кто переживал эту потерю, и теми, кто был слишком молод, чтобы знать что-либо, кроме общества с распавшимися связями.
Исходя из этого, один бразильский антрополог в 1980-6 годы проанализировал переживания мужчин среднего класса, воспитанных в средиземноморской культуре с ее традициями чести к
стыдливости. В это время участились случаи грабежей, и мужчины стали подвергаться нападениям многочисленных групп грабителей, требовавших от них денег и угрожавших насилием их подругам. В таких обстоятельствах джентльмену следует защитить женщину, даже ценой жизни, а леди—предпочесть смерть бесчестию. Однако в реальной обстановке больших городов в конце двадцатого века было непохоже, что сопротивление, оказанное джентльменом, может спасти кошелек или женскую честь. Разумным поведением при таких обстоятельствах было отступление, чтобы помешать агрессорам нанести реальные увечья или даже совершить убийство.
Что касается чести женщины, которая по традиции должна была быть девственницей до брака, а после него сохранять верность мужу, то что именно следовало здесь защищать в igSo-e годы, когда так изменились взгляды на сексуальное поведение как мужчин, так и женщин? Тем не менее, как показали исследования этого антрополога, все эти соображения не облегчали нравственных страданий участников. Даже менее экстремальные ситуации могли породить неуверенность и угрызения совести — например,
Культурная революция 359
обычное любовное свидание. В результате альтернативами прежним нормам поведения, какими бы они ни были неразумными, могли оказаться не новые разумные нормы и обычаи, а полное отсутствие правил и полная несогласованность в том, что следует делать.
В большинстве стран мира старые социальные структуры и обычаи, хотя и подрываемые в течение четверти века беспрецедентными социальными и экономическими изменениями, были расшатаны, но еще не разрушены. Это являлось удачей для большей части человечества, особенно для бедных, поскольку наличие сети родственных, общественных и соседских связей было важно для экономического выживания и особенно для успеха в изменяющемся мире. В большинстве стран третьего мира эта сеть действовала как сочетание информационной службы, обмена рабочей силой, фонда труда и капитала, механизма накопления сбережений и системы социальной безопасности. Безусловно, именно наличие сплоченных семей объясняло экономические успехи в некоторых частях света, например на Дальнем Востоке.
В более традиционных обществах эти связи были расшатаны главным образом потому, что успехи коммерческой экономики подорвали веру в справедливость прежнего общественного строя, основанного на неравенстве; желания граждан стали более эгалитарными, а рациональные оправдания неравенства были подорваны. Так, богатство и расточительность индийских раджей
(как и известное освобождение от налогов имущества британской королевской семьи, не вызывавшее возражений вплоть до 1990-* годов) не рождали зависти и возмущения у их подданных, как происходило в соседних государствах. Они были знаковыми фигурами и играли особую роль в общественном строе (а может быть, даже в космическом порядке) и, как верили их подданные, поддерживали и стабилизировали государство, а также являлись его символами. В
Японии простые граждане с еще большей терпимостью относились к привилегиям и роскоши своих деловых магнатов, поскольку рассматривали их богатство не как атрибуты личного процветания, а главным образом как следствие их привилегированного положения в экономике.
Англичане подобным же образом смотрели на атрибуты роскоши членов британского кабинета министров (лимузины, официальные резиденции и т. д.), отбирающиеся сразу же после того, как они перестают занимать пост, к которому эти атрибуты служат приложением. Реальное распределение доходов в Японии, как мы знаем, было гораздо более справедливым, чем в западных обществах. Однако в 1980-6 годы даже сторонние наблюдатели вряд ли могли не заметить, что во время десятилетнего экономического бума концентрация личного благосостояния в руках небольшой группы магнатов и его публичная демонстрация сделали контраст между условиями жизни простых японцев (гораздо более скромными, чем у жителей Запада, занимающих сходное положение) и условиями жизни богачей еще более разительным.
ЗбО
«Золотая эпоха»
Возможно, впервые богатых больше не могли в достаточной мере защитить так называемые
законные привилегии, полученные на службе государству и обществу.
На Западе десятилетия социальной революции вызвали в обществе гораздо большие разрушения.
Крайности такого распада наиболее ясно видны в идеологическом дискурсе западного fin de siede
*, особенно в публичных утверждениях, которые, не претендуя на аналитическую глубину, были понятны широким массам населения. Например, тезис (одно время бытовавший в некоторых феминистских кругах) о том, что домашняя работа женщин должна оплачиваться по рыночным расценкам, или утверждение о правомерности реформы закона об абортах с точки зрения неограниченного и абстрактного «права на выбор» личности (женщины) *
А
. Распространяющееся влияние неоклассической экономики, которая в подвергшемся секуляризации западном обществе все активнее вытесняла теологию, а также влияние индивидуалистической по духу американской юриспруденции (как следствие культурной гегемонии США) поддерживали подобную риторику.
Она нашла свое политическое воплощение в словах британского премьер-министра Маргарет
Тэтчер: «Нет общества, есть только отдельные индивидуумы».
Какие бы издержки ни содержала теория, практика зачастую изобиловала не меньшими крайностями. В igyo-e годы в англосаксонских государствах социальные реформаторы, справедливо потрясенные (что периодически случается с исследователями) последствиями содержания в больницах людей с умственными отклонениями, время от времени довольно успешно проводили кампании в защиту их прав и требовали, чтобы как можно большее их'чис-ло было освобождено из лечебниц и передано на «попечение общины». Но в крупных городах Запада больше не имелось сообществ, которые могли бы о них заботиться. Не было больше семей с многочисленными родственниками. Эти люди никому не были нужны. В результате по улицам больших городов стали бродить бездомные нищие с пластиковыми пакетами. Они жестикули- ровали и разговаривали сами с собой. Были они счастливы или нет, зависело от точки зрения, но в конечном итоге они перекочевали из больниц, откуда их выгнали, в тюрьмы, которые в США стали главным вместилищем социальных проблем американского общества, особенно его чернокожей части. В 1991 году 15% всего контингента заключенных США — самого большого в
* Конец века (фр.

),
** Законность этого требования необходимо четко отделять от аргументов, приводимых в его защиту. Отношения мужа, жены и детей в семье даже символически не имеют ни малейшего сходства с отношениями продавцов и покупателей на рынке, так же как и решение иметь или не иметь ребенка зависит исключительно от того, кто принимает это решение. Это очевидное утверждение прекрасно согласуется с желанием изменить роль женщины в семье или с ее правом на аборт.
Культурная революция 3 01
мире (426 заключенных на юо тысяч населения)—составляли умственно неполноценные (Walker,
1991; Human Development, 1991, Р- 32. Fig. 2.10).
Особенно сильно новый моральный индивидуализм подорвал такие традиционные западные институты, как семья и Церковь, резкий упадок которых произошел в последней трети двадцатого века. Основы католического общества рушились с поразительной скоростью. В 1960-6 годы посещаемость месс в Квебеке (Канада) снизилась с 8о до 2о%, а традиционно высокая рож- даемость во французской Канаде упала ниже средней рождаемости по стране (Bernier/Boily, 1986).
Освобождение женщин или, скорее, их стремление взять в свои руки контроль над рождаемостью, включая аборты и право на развод, глубоко вогнали клин между Церковью и семьей (см. Эпоху
капитала'), что становилось все более очевидным даже в самых ортодоксальных католических странах, таких как Ирландия, папская Италия и (после падения коммунизма) даже Польша.
Стремление получить профессию священника и тяга к другим формам религиозной жизни резко снизились, так же как и желание давать обет безбрачия, реального или официального. Одним словом, хорошо это или плохо, но моральный и материальный авторитет Церкви рухнул в пропасть, разверзшуюся между проповедуемыми ею правилами жизни и морали и жизненными реалиями конца двадцатого века. Те западные церкви, которые имели меньшее влияние на своих прихожан, включая даже некоторые старейшие протестантские секты, приходили в упадок еще быстрее.
Материальные последствия ослабления традиционных семейных связей были, возможно, еще более серьезными, поскольку, как мы видели, семья являлась не только средством воспроизводства, но также и инструментом социального сотрудничества. В качестве такого инструмента на ранней стадии она была важна для поддержания как аграрного, так и промышленного сектора экономики, не только локальной, но и мировой. Отчасти это происходило оттого, что в бизнесе не было приду* гано никакой адекватной безличной структуры до того, как в конце девятнадцатого века концентрация капитала и развитие большого бизнеса не породили современную корпоративную организацию, ту самую «видимую руку» («visible hand») (Chandler,

1977), которой суждено было стать дополнением к «невидимой руке» Адама Смита *. Но еще более важной причиной являлось то, что рынок сам по себе не может гарантировать наличия главного элемента в любой системе частного предпринимательства—доверия и его правового эквивалента — выполнения контрак-
* Операционная модель крупного предприятия до эпохи корпоративного («монополистического») капитализма была сформирована не частными предпринимателями, а государством или военной бюрократией—сошлемся, к примеру, на униформу путейных служащих. И действительно, зачастую руководство такими предприятиями осуществлялось непосредственно государством или специальными некоммерческими учреждениями, как, например, руководство почтой и большей частью телеграфных и телефонных служб.
362
«Золотая эпоха»
тов. Для этого требовалась или власть государства (о чем политические теоретики индивидуализма семнадцатого века прекрасно знали), или родственные и общественные связи.
Так, международной торговлей, банковским делом и финансами—отраслями, приносившими большие прибыли и связанными с большими рисками,—наиболее успешно руководили имеющие родственные связи группы предпринимателей предпочтительно одинаковых религиозных убеждений, например евреи, квакеры или гугеноты. Фактически даже в конце двадцатого века такие связи были все еще необходимы в криминальном бизнесе, который был не только противозаконным, но находился вне сферы деятельности закона. В ситуации, где ничто больше не гарантировало исполнение контрактов, это могли сделать только родственные связи или угроза смерти. Именно поэтому наиболее удачливые семьи калабрий-ской мафии состояли из большого числа братьев (Ciconte, 1992, р. 361—362). Однако теперь подрывались даже эти неэкономические групповые связи и солидарность, как и моральные устои, существовавшие вместе с ними. Они были старше современного буржуазного индустриального общества, но смогли к нему адаптироваться и составляли его существенную часть. Старый моральный словарь прав и обязанностей, взаимных обязательств, грехов и добродетелей, самопожертвования, принципов, наград и наказаний не мог быть переведен на новый язык. Поскольку старые устои и институты перестали быть составной частью управления обществом, которое связывало людей друг с другом и обеспечивало социальное взаимодействие и воспроизводство, большая часть возможностей для упорядочения социальной жизни людей исчезла. Они были просто сведены к выражению личных предпочтений и к требованию того, чтобы закон прислушался к этим предпочтениям*. Воцари- лись неуверенность и непредсказуемость. Стрелка компаса больше не указывала на север, карты оказались бесполезны. В большинстве развитых стран это становилось все более очевидным начиная с 19бо-х годов, находя свое идеологическое выражение в ряде теорий, от крайнего либерализма свободного рынка до постмодернизма и подобных ему направлений, которые пыта- лись обойти проблему оценок и ценностей или, скорее, свести их к единому знаменателю неограниченной свободы личности.
Первоначально преимущества массовой социальной либерализации представлялись неоспоримыми всем, кроме самых закоренелых реакционеров, а ее Цена минимальной; к тому же казалось, что она не предполагает экономической либерализации. Волна процветания, нахлынувшая на обитателей циви-
* В этом состоит разница между языком права (юридического или конституционного), который стал главным для общества неподконтрольного индивидуализма (во всяком случае, в США), и старой моральной идиомой, по которой права и обязанности являются двумя сторонами одной медали.
Культурная революция лизованных частей света, усиленная все более всеобъемлющими и щедрыми системами социальной защиты, заслонила социальные проблемы. Быть единственным родителем (т. е. главным образом матерью-одиночкой) все еще означало жить в бедности, но в современных государствах «всеобщего благоденствия» это также гарантировало прожиточный минимум и крышу над головой. Пенсионная система, службы социального обеспечения и опеки над престарелыми заботились об одиноких стариках, чьи дети не могли или не хотели думать о своих родителях. Аналогичным образом осуществлялись и другие функции, некогда бывшие частью семейных обязанностей, например перенесение заботы о детях с матерей на общественные детские ясли и детские сады, чего давно уже требовали социалисты, озабоченные нуждами работающих матерей.
И трезвые расчеты, и историческое развитие, казалось, указывали то же направление, что и различные виды прогрессивной идеологии, включая все те, которые критиковали традиционную семью за то, что она увековечила подчиненное положение женщин, детей и подростков. Кроме того, их объединяла борьба за свободу личности. В материальном отношении государственное
обеспечение было несомненно лучше, чем позволяли возможности большинства семей по причине их бедности или по другим причинам. То, что дети в демократических государствах, переживших мировые войны, были более здоровыми и питались лучше, чем раньше, доказывало эту точку зрения. То, что государства «всеобщего благоденствия» выжили в богатых странах в конце двадцатого века, несмотря на систематические атаки правительств-«рыночников» и их идеологов, подтверждало это. Кроме того, избитым выражением среди социологов и социальных антропологов стало то, что роль семьи «уменьшается по мере укрепления государственных институтов». Так или иначе, она уменьшалась на фоне «роста экономического и социального индивидуализма в индустриальных обществах» (Goody, 1968, р. 402 — 403).
1   ...   28   29   30   31   32   33   34   35   ...   57


написать администратору сайта