Главная страница

Хобсбаум Э. - Эпоха крайностей_ Короткий двадцатый век (1914—1991) - 2004. Хобсбаум Э. - Эпоха крайностей_ Короткий двадцатый век (1914—199. Независимая


Скачать 19.71 Mb.
НазваниеНезависимая
АнкорХобсбаум Э. - Эпоха крайностей_ Короткий двадцатый век (1914—1991) - 2004.pdf
Дата30.05.2018
Размер19.71 Mb.
Формат файлаpdf
Имя файлаХобсбаум Э. - Эпоха крайностей_ Короткий двадцатый век (1914—199.pdf
ТипДокументы
#19802
страница50 из 57
1   ...   46   47   48   49   50   51   52   53   ...   57
5 О О Времена упадка
нейтрально заряженные нейтроны. К этому времени появились теоретические предположения о существовании других элементарных частиц, в частности с нулевой массой и нейтрально заряженного нейтрино. Число этих субатомных частиц, как правило, быстро распадающихся и нестабильных, постоянно росло, в частности, из-за появившегося после Второй мировой войны метода бомбардировки в высоковольтных ускорителях. К концу 1950-х годов таких частиц насчитывалось уже более ста, и это был не предел. Ситуация еще больше осложнилась в начале
1930-х годов благодаря открытию, что помимо электрических сил, связывающих воедино ядро и электроны, в атоме действуют две новые и непонятные силы. Так называемое «сильное взаимо- действие» связывало нейтрон и положительно заряженный протон в атомном ядре, а так называемое «слабое взаимодействие» вызывало определенные виды распада частиц.
Но в неразберихе естественно-научных концепций двадцатого века остался нетронутым один важный и преимущественно эстетический критерий. Хотя неопределенность поставила под вопрос все остальные критерии истинности, эстетический критерий приобретал все большее значение.
Подобно поэту Китсу, исследователи верили, что «в прекрасном — правда, в правде — красота»
(перевод Г. Кружкова), хотя и несколько по-иному, чем Ките. Красивая теория (которая, кстати, уже сама по себе являлась вероятным доказательством истинности) должна быть изящной, экономной и универсальной. Она должна объединять и упрощать, как это делали все великие теории прошлого. Научные революции Галилея и Ньютона показали, что небом и землей управляют одни и те же законы. Революция в химии свела бесконечное разнообразие материальных форм к девяноста двум системно связанным между собой элементам. Открытия физики девятнадцатого века продемонстрировали, что электричество, магнетизм и оптические явления имеют одну и ту же природу. И тем не менее новая революция в науке привела не к упрощению, а к усложнению. Великолепная теория относительности Эйнштейна, которая описывала гравитацию как проявление искривления времени и пространства, привнесла в наши представления о природе мучительный дуализм: «с одной стороны, существует сцена — искривленное пространство и время, гравитация; с другой стороны, существуют актеры — электроны, протоны и электромагнитные поля, и между ними нет никакой связи» (Steven Weinberg,
1979, Р- 43) • Последние сорок лет своей жизни Эйнштейн, этот Ньютон двадцатого века, работал над созданием «единой теории поля», которая бы объединила электромагнетизм с гравитацией, но безуспешно. А затем появилось еще два явно не связанных друг с другом класса сил природы, очевидно не имевших никакого отношения к электромагнетизму и гравитации. И потому уве- личение числа элементарных частиц, каким бы многообещающим оно ни было, могло быть только временной, предварительной истиной. Ведь при всем
Маги и их ученики
изяществе деталей в наших представлениях о новом атоме не было той красоты, какой отличались прежние представления об атоме. Даже самые убежденные прагматики той эпохи, для которой единственным критерием истинности гипотезы являлась ее объяснительная способность, иногда мечтали о благородной, прекрасной и универсальной «теории всего на свете», если восполь- зоваться фразой кембриджского физика Стефена Хокина. Но создание такой теории отступало все дальше и дальше, хотя начиная с 19бо-х годов у физиков в очередной раз появилась надежда на создание такой теории. И действительно, к началу 1990-* многие физики были убеждены, что наконец-то достигли некоего элементарного уровня и что все многообразие элементарных частиц можно свести к достаточно простой и связной совокупности.
Между тем на неопределенном пространстве между такими различными дисциплинами, как метеорология, экология, неядерная физика, астрономия, динамика жидкостей, и различными
областями математики (разрабатываемыми сначала в Советском Союзе и несколько позже — на
Западе, и не в последнюю очередь благодаря небывалому развитию компьютеров, являвшихся одновременно аналитическим инструментом и объектом вдохновения) возникла очередная возможность синтеза с не совсем удачным названием «теория хаоса». Ее открытием стала не столько непредсказуемость результатов абсолютно детерминистских научных методов, сколько совершенно универсальный характер форм и парадигм природы в ее самых различных и очевидно не связанных между собой проявлениях*.
Теория хаоса ознаменовала новый поворот классической концепции причинности. Она разорвала связь между причинностью и предсказуемостью; суть этой теории заключалась не в том, что события происходили случайно, а в том, что следствия из точно указанных причин не являлись предсказуемыми. Все это вызвало огромный интерес у палеонтологов и историков. Ведь это означало, что цепь исторических или эволюционных событий абсолютно последовательна и объяснима, но ьот только postfactum. Т. е. ничего нельзя точно предсказать с самого начала, потому что если бы все повторилось вновь, то любое изменение на ранней стадии, каким бы незначительным и неважным оно ни казалось в момент своего появления, привело бы к «повороту эволюции в совершенно иное русло» (Gould, 1989, Р- 5-0- У этого подхода могут быть далеко идущие политические, экономические и социальные следствия.
* Развитие теории хаоса в 197°-е и igSo-e годы имеет много общего с «романтической» научной школой, появившейся в начале девятнадцатого века. Эта школа возникла преимущественно в Германии («Натурфилософия») как реакция на «классическую» науку Франции и Великобритании. Интересно, что два выдающихся новатора в этой новой области исследования (Файгенба-ум и Либхабер — см. Gieick, p. тбз, /97) вдохновлялись страстным антиньютоновским «Учением о цвете» Гете, а также его же трактатом «Опыт о метаморфозе растений», который можно рассматривать как антиэволюционный (см. также главу 15).
57О Времена упадка
Мир квантовой физики казался во многом абсурдным. Но при исследовании атома представления повседневной жизни (которой жили даже физики) не были затронуты напрямую. А вот закрыть глаза на другое потрясающее основы открытие оказалось уже не так легко. Речь идет о невероятном факте, предсказанном теоретиками на основе теории относительности, но обнару- женном в результате наблюдений только в 1929 году. Американский астроном Хаббл показал, что вселенная расширяется с головокружительной скоростью. Это расширение, примириться с которым оказалось сложно многим ученым (некоторые из них создавали альтернативные теории
«стабильного состояния» космоса), было подтверждено результатами других астрономических наблюдений в гдбо-е годы. Теперь было уже невозможно не рассуждать о том, куда это расширение приведет Вселенную (и нас вместе с ней), когда и каким образом оно началось и что собой представляет история Вселенной, начавшейся с «Большого взрыва». Все это привело к бурному развитию космологии, самой популярной области науки двадцатого века. Естественные науки принялись изучать свою историю. Исключением являлась разве что геология и связанные с ней дисциплины, принципиально не занимавшиеся подобными вопросами. В результате эксперимент (т. е. воспроизведение явлений природы) в точных науках отошел на
ВТОРОЙ план.
Ну как можно воспроизводить события, неповторимые по определению? Так что «расширение
Вселенной» внесло в умы ученых и простых людей еще большую сумятицу.
Эта сумятица утвердила тех, кто жил в «эпоху катастроф» и размышлял о подобных вещах, в убеждении, что старому миру пришел конец или, по крайней мере, его ожидают радикальные преобразования, а наступающая эпоха еще не приняла отчетливых очертаний. Великий Макс
Планк был абсолютно уверен, что существует связь между кризисом в науке и повседневной жизни:
Мы переживаем поистине уникальный исторический момент. Нам довелось ощутить на себе самый настоящий кризис сенов. Во всех областях нашей духовной и материальной жизни мы достигли критического поворотного пункта. Это относится не только к ситуации, сложившейся в обществе, но и к фундаментальным ценностям личной и общественной жизни (...) Храм науки заполонили борцы с традициями. Вряд ли найдется хоть одна научная аксиома, которую бы сегодня кто-нибудь не оспаривал. В то же время почти у каждой абсурдной теории имеются последователи и сторонники.
(Plank, 1933, р- 64)
Вполне естественно, что немец, представитель среднего класса, воспитанный на определенности девятнадцатого столетия, выражает подобные мысли в эпоху Великой депрессии и прихода к власти
Гитлера.
Маги и ихученики 571
Тем не менее большинство ученых не испытывали ни малейшего уныния. Они бы вполне
согласились с Резерфордом, заявившим в 1923 году Британской ассоциации: «Мы живем в героическую эпоху физики» (Howarth, 1978, р. 92). Каждый номер научного журнала, каждый коллоквиум—а большинство ученых все еще совмещали сотрудничество и соперничество—
приносили новые, увлекательные и глубокие результаты. Научное сообщество все еще оставалось достаточно небольшим (и особенно небольшим было число ученых, работавших в таких передовых областях, как ядерная физика и кристаллография), так что почти все молодые исследователи надеялись совершить фундаментальные открытия. Ученым завидовали.
Несомненно, те из нас, кто учился в Кембридже, откуда вышло больше тридцати британских лауреатов Нобелевской премии первой половины двадцатого века (а это и была британская наука того времени), прекрасно знали, что бы мы стали изучать, если бы лучше разбирались в математике.
И действительно, ученые ожидали от будущего только дальнейших триумфов и интеллектуальных прорывов. И потому мирились с фрагментарностью, несовершенством и неточностью сегодняшних теорий. Ученые считали все это временным явлением. И действительно, к чему страшиться будущего исследователям, ставшим лауреатами Нобелевской премии в двадцать с не- большим лет? * Но с другой стороны, как можно было этим мужчинам (и немногим женщинам), своей работой утверждавшим ценность пошатнувшейся идеи прогресса, оставаться равнодушными к эпохе кризисов и катастроф, в которую они жили?
И они конечно же не остались в стороне. «Эпоха катастроф» явилась поэтому одной из редких эпох наибольшей политизированности ученых. И это произошло не только потому, что, как продемонстрировала массовая эмиграция европейских ученых по расовым или идеологическим соображениям, неприкосновенность ученых уже не являлась само собой разумеющейся. Как бы то ни было, типичный британский ученыл тузо-х годов состоял в левой кембриджской «Антивоенной группе» ученых. Он только утверждался в своем радикализме, если знал о неприкрытых радикальных симпатиях своих более знаменитых коллег, от членов Королевского научного общества до лауреатов Нобелевской премии: Бернала (кристаллография), Галдейна (генетика),
Нидхэма (химическая эмбриология) **, Блэкетта (физика), Дирака (физика) и математика Г. X.
Харди, считавшего, что двадцатый век знает только двух великих людей, сопоставимых с его любимым австралийским игроком в крикет Доном Брэдманом,—Ленина и Эйнштейна. Типичного американского
* Революцию в физике 1924—1928 годов совершили люди, родившиеся в igoo—1902 годах, Гейзенберг, Паули, Дирак, Ферми,
Джолио. Шредингеру, Бройлю и Максу Борну было по тридцать с небольшим.
** Нидхэм впоследствии стал известным историком науки в Китае.
Времена упадка
ученого 1930-х годов во время «холодной войны» нередко ждали неприятности политического характера за его довоенный (и не •только) радикализм. Пример тому — Роберт Оппенгеймер (1904
— 1967), главный создатель атомной бомбы, или химик Лайнус Полинг (1901—1994), лауреат двух Нобелевских премий, за достижения в химии и в борьбе за мир, а также Ленинской премии.
Как правило, типичный французский ученый 193°- х
годов симпатизировал Народному фронту и активно поддерживал движение Сопротивления во время Второй мировой войны, что делали очень немногие французы. Типичный ученый-беженец из Центральной Европы враждебно относился к фашизму при всем своем равнодушии к подобным вопросам. Ученые, оставшиеся или не сумевшие покинуть фашистские государства или СССР, конечно же не остались в стороне от политики своих стран, хотя бы потому, что политика им навязывалась, как приветствие «Хайль
Гитлер» в Германии. Великий физик Макс фон Лое (1897 — 1960) нашел способ не отдавать салют — выходя из дома, он всегда нес что-то в обеих руках. В отличие от гуманитарных или общественных наук, такая политизация была нетипична для естественных наук. Предмет исследования естественных наук не требует (за исключением некоторых разделов биологии) и не предполагает никакой мировоззренческой позиции в отношении человека, хотя часто предполагает определенную позицию в отношении существования Бога.
Ученые оказались политизированными и по еще одной причине. Они с полным основанием считали, что простые люди, включая политиков, имеют лишь смутное представление о тех невероятных возможностях, которыми располагает современная наука (при условии ее адекватного использования). Мировой экономический кризис и приход Гитлера к власти явились косвенным тому доказательством. (Напротив, идеологическая поддержка советского марксизма в отношении естественных наук ввела в заблуждение многих западных ученых того времени, поверивших, что Советский Союз намерен реализовать свой научный потенциал.) Технократия и радикализм сошлись в одной точке, потому что на том этапе именно «левые», с их идеологической
приверженностью науке, рационализму и прогрессу (консерваторы метко окрестили их
«сайентистами») *, осознавали и поддерживали «Социальную функцию науки», если процитировать название широко известной книги-манифеста своего времени (Bernal, 1939), автором которой (что неудивительно) был блестящий и воинствующий физик-марксист. Вполне естественно, что правительство французского Народного фронта (1936 — 1939) учредило пост помощника государственного секретаря по научно-исследовательским делам (который получила лауреат Нобелевской премии Ирен Жо-
* Это слово впервые появилось во Франции в 1936 году (Guerloc, 1951, р. $3 — 94).
Маги и ихученики 573
лио-Кюри), а также создало механизм, до сих пор являющийся основным инструментом финансирования французских научных исследований — НЦНИ (Национальный центр научных исследований). И действительно, все более очевидной становилась, по крайней мере для самих ученых, необходимость не только государственного финансирования научных исследований, но и их организации со стороны государства. Британский правительственный научный отдел, в котором в 1930 году работало 743 человека, уже не отвечал потребностям времени. Через тридцать лет количество сотрудников возросло до семи тысяч человек (Bernal, 1967, р. 93^)-
Пик политизированности в науке пришелся на Вторую мировую войну. Это был первый конфликт со времен французской революции, когда ученых систематически и централизованно мобилизовали для военных целей. По-видимому, союзники преуспели в этом несколько больше, чем Германия, Италия и Япония, поскольку изначально не рассчитывали на быструю победу за счет имеющихся в непосредственном распоряжении ресурсов и методов (см. главу i). Трагедия состояла еще и в том, что применение атомной бомбы также стало детищем антифашизма.
Обычная война между национальными государствами вряд ли подвигла бы ведущих физиков, многие из которых бежали от фашизма, призывать правительства Великобритании и США к созда- нию атомной бомбы. Последующий ужас ученых, их отчаянные попытки в последнюю минуту предотвратить применение бомбы, а также их сопротивление созданию водородной бомбы прежде всего свидетельствуют о накале политических страстей. И действительно, самыми яростными противниками атомного оружия после Второй мировой войны стали те члены научного со- общества, которые принадлежали к политизированному поколению эпохи борьбы с фашизмом.
Тем временем война убедила западные правительства, что финансирование научных исследований в невиданных ранее масштабах следует признать оправданным, а в будущем даже совершенно необходимым. Ни одно государство, за исключением США, не сумело бы изыскать два миллиарда долларов (в ценах военного времени) для создания атомной бомбы во время войны. Верно и то, что до 1940 года ни одно правительство не смело и думать о том, чтобы направить даже небольшую часть этих денег на некий умозрительный проект, основанный на невразумительных расчетах безумных ученых. Но после войны государственные расходы на научные исследования стали поистине беспредельными или, скорее, пределом стала доходность экономики. В i97O-e годы правительство США финансировало две трети американских научных исследований, причем объем финансирования составлял почти пять миллиардов долларов в год. Число ученых и инженеров при этом достигло одного миллиона человек (Holton, 1978, р. 227—228).
5 74 Времена упадка III
Ученые охладели к политике после Второй мировой войны. К началу 1950-х годов радикализм практически исчез из научных лабораторий. Для ученых Запада уже не было тайной, что советским научным сотрудникам в обязательном порядке навязывались некоторые странные и безосновательные представления. Даже самые верные приверженцы коммунизма не сумели переварить теории Лысенко. Многие западные ученые постепенно понимали, что режимы советского типа не являются привлекательными ни с материальной, ни с моральной точки зрения.
При этом, несмотря на мощную пропаганду, «холодная война» между Западом и советским блоком не разожгла даже отдаленного подобия тех политических страстей, которые бушевали в ученой среде в эпоху борьбы с фашизмом. Причиной тому стала прежде всего традиционная близость либерального и марксистского рационализма. К тому же СССР в отличие от нацистской
Германии никогда не казался Западу серьезной угрозой—даже если считалось, что он стремится завоевать Запад (на этот счет, впрочем, существовали серьезные сомнения). Большинство западных ученых просто считали СССР, страны советского блока и коммунистический Китай дурными государствами (а ученых этих стран—достойными сожаления), но никак не империями зла, жаждущими крестового похода на Запад.
Научные сотрудники развитых стран Запада какое-то время оставались равнодушными к
политике. Они наслаждались своими интеллектуальными победами, а также значительными средствами, которые теперь выделялись на науку. К тому же щедрая финансовая поддержка со стороны правительств и крупных корпораций воспитала ученых нового типа. Они не задавались вопросом о целях своих спонсоров и не задумывались о возможных последствиях более широкого применения полученных результатов — в частности, для военных нужд. В крайнем случае занятые в подобных проектах ученые выступали против запрета на опубликование результатов своих исследований. И действительно, большая часть огромной армии кандидатов наук, работаю- щих в НАСА (Национальном управлении по аэронавтике и исследованию космического пространства), учрежденном в 1958 году с целью соперничества с СССР, интересовалась целями своей деятельности так же мало, как и любая другая армия. В конце 1940-х годов многие ученые все еще мучительно сомневались, участвовать или нет в военной правительственной программе биологических и химических исследований *. Но уже через несколько лет подобные учреждения не сталкивались с проблемами при наборе персонала.
* Я помню замешательство моего друга биохимика (в прошлом пацифиста, впоследствии коммуниста), которому предложили работу в соответствующей британской организации.
Маги и ихученики 5"75
Во второй половине двадцатого века наука оказалась более политизированной именно в странах советской сферы влияния. И потому неслучайно крупнейшим советским (и международным) глашатаем диссидентства стал Андрей Сахаров (1921—1989) — физик, один из создателей водородной бомбы. Советские ученые par excellence принадлежали к новому, большому, образованному и технически грамотному среднему классу. Появление этого класса можно считать крупнейшим достижением советской системы—и этот класс очень хорошо понимал всю ее слабость и ограниченность. Советский Союз больше нуждался в советских ученых, чем Запад — в западных. Только силами научных сотрудников отсталая советская экономика—между прочим, в качестве сверхдержавы— противостояла мощи США. Благодаря работе ученых Советскому
Союзу удалось на какое-то время обогнать Запад в такой высокотехничной области, как космические исследования. В результате СССР запустил первый искусственный спутник Земли
(i957)> осуществил первый пилотируемый полет мужчины и женщины в космос (1961, 1963) и первый выход человека в открытый космос. Вполне естественно, что советские ученые, сконцентрированные в научно-исследовательских институтах или специальных «научных городках», умные и сплоченные, получившие после смерти Сталина некоторую свободу, критично относились к советской системе, в рамках которой, впрочем, социальный статус ученого был выше статуса любой другой профессии.
IV
Но какое влияние оказали все эти политические и идеологические перипетии на развитие естественных наук? Очевидно, что гораздо меньшее, чем на науки гуманитарные и общественные, не говоря уже о различных идеологиях и философиях. На естественные науки повлияла разве что эмпирическая методология, ставшая общепринятой в эпо;:у эпистемологической неопределен- ности: гипотезы верифицируются — или, в терминологии Карла Поппера (1902—1994), которой следовали многие ученые,— фальсифицируются опытом. И это ставило границы влиянию идеологий. Интересно, что экономика, хотя и подчиняющаяся критериям логичности и последовательности, процветала на Западе в качестве своеобразной теологии. Можно даже утвер- ждать, что она превратилась в самое авторитетное течение светской теологии—ведь экономическая теория может быть сформулирована (и часто формулируется) в обход эмпирической проверки. А вот в физике подобное вряд ли возможно. И потому несложно проследить зависимость конфликтующих между собой школ экономической мысли и модных экономических течений от современных событий и идеологических дебатов—а например, для космологии такую связь установить не удастся.
Времена упадка
И все же развитие естественных наук отражало свое время, несмотря на эндогенный характер многих важных исследований. В частности, беспорядочный рост количества элементарных частиц
(особенно в начале 1950-х годов) заставил теоретиков обратиться к поиску упрощений.
(Изначально) произвольный характер этих новых и предположительно «конечных» частиц (из которых, как теперь считалось, состоят протоны, электроны, нейтроны и т. д.) явствует из самого их названия, пришедшего в голову физику из романа «Поминки по Финнегану» Джеймса Джойса: кварки (1963)- Через какое-то время кварки разделили на четыре подкласса; у каждого кварка имелся свой соответствующий антикварк. Кварки назвали «верхним», «нижним», «странным» и

«очарованным», при этом каждый кварк обладал «ароматом». Понятно, что все эти слова не использовались в своем прямом значении. На основе теории кварков появились удачные научные прогнозы. В результате удалось обойти молчанием тот факт, что к началу 1990-х годов существованию кварков не было обнаружено никакого экспериментального подтверждения*.
Предоставим физикам судить, были ли результаты этих новых исследований упрощением лабиринта элементарных частиц или же появлением нового уровня сложности. Впрочем, скептически настроенному (хотя и восхищенному) стороннему наблюдателю стоит вспомнить о титанических усилиях, затраченных в конце девятнадцатого столетия на поддержание научного убеждения в существовании «эфира», пока открытия Эйнштейна и Планка не отправили его в музей псевдонаучных теорий наряду с «флогистоном» (см. Эпоха империи, глава ю).
Отсутствие непосредственной связи подобных теоретических построений с реальностью, которую они объясняли,— а в распоряжении ученых оставался разве что метод фальсифицируемости гипотез — открыло все эти построения внешнему влиянию. Естественно, что в век господства технологий формированию таких построений в значительной степени способствовали ме- ханические аналогии. Речь идет прежде всего о методах коммуникации и контроля над живыми организмами и машинами, которые после 1940 года привели к созданию теории, известной под различными названиями,— кибернетика, общая теория систем, теория информации и т. д. После
Второй мировой войны, и особенно после изобретения транзисторов, с головокружительной скоростью начали развиваться компьютеры. С появлением компьютеров в распоряжении ученых оказались огромные возможности для механического моделирования того, что раньше считалось исключительными физическими и психическими особенностями живых организмов, включая
* Джон Мэддокс утверждает, что слово «обнаружено» можно понимать по-разному. Были установлены эффекты, производимые кварками, но, по-видимому, кьарки встречаются не по отдельности, а только парами или тройками. Физики озабочены не существованием кварков как таковых, а тем, что кварки никогда не пребывают в одиночестве.
Маги и ихученики 577
человеческий. Так что неудивительно, что в конце двадцатого века ученые считали мозг по преимуществу сложной системой обработки информации. Во второй половине двадцатого века нередко обсуждался вопрос, возможно ли (и если да, то каким образом) отличить человеческий мозг от «искусственного интеллекта» — иначе говоря, какие функции человеческого мозга нельзя воспроизвести в компьютере. И потому вполне естественно, что компьютерное моделирование подстегивало соответствующие исследования. Скорее всего, изучение нервной системы (т. е. электрических нервных импульсов) вообще не принесло бы ощутимых результатов без открытий электроники. Но все это были по своей сути редукционистские аналогии, которые, возможно, покажутся людям будущего такими же устаревшими, какими нам сегодня кажутся механистические представления о движении человеческого тела, принятые в восемнадцатом веке.
Впрочем, аналогии весьма полезны для создания конкретных моделей. К тому же на мировоззрение ученых не мог не повлиять их образ жизни. Ведь мы живем в век, когда, по словам одного известного ученого, «конфликт между сторонниками постепенных изменений и приверженцами теории катастроф проник во все сферы человеческой деятельности» (Steve Jones,
1992, p. 12). И потому вполне естественно, что этот конфликт проник в науку.
В буржуазном девятнадцатом веке наука развивалась в рамках парадигмы улучшения и прогресса, преемственности и постепенности. Ход истории, каким бы он ни был, не знал скачков.
Геологические сдвиги и эволюция жизни на Земле протекали не за счет катастроф, а за счет незначительных изменений. Даже вероятный в отдаленном будущем конец Вселенной должен был наступить постепенно, в результате незаметного, но неизбежного превращения энергии в теплоту в соответствии со вторым законом термодинамики («тепловая смерть Вселенной»). Но в двадцатом веке наука разработала совершенно иную картину мира.
Вселенная возникла пятнадцать миллионов лет назад в результате сверхмощного взрыва и, если верить современным космологическим теориям, закончит свое существование так же драматично.
Жизнь звезд и планет во Вселенной полна катаклизмов. Интересно, что новые, сверхновые, красные гиганты, белые карлики, черные дыры и т. д. до 2о-х годов двадцатого века считались только периферийными астрономическими явлениями или вообще не признавались. Многие геологи долго отвергали теорию массивных горизонтальных сдвигов, а именно движения континентов по всему земному шару на протяжении истории Земли, несмотря на достаточно серьезные свидетельства в пользу такой теории. Насколько можно судить по необыкновенно ожесточенной полемике с главным сторонником «дрейфа материков» Альфредом Вегенером, многие геологи не принимали новую теорию в основном по идеологическим соображениям. Как бы то ни было, отрицание невоз-

19-2294 5 7 О Времена упадка
можности континентальных сдвигов из-за непонимания соответствующих геологических механизмов так же малоубедительно a priori (учитывая все свидетельства в пользу противоположного), как и аргумент лорда Келвина. Лорд Келвин утверждал, что геологическая датировка возраста Земли неверна, поскольку физика, как ее понимали в девятнадцатом веке, сильно его преуменьшала. Но в бо-е годы двадцатого века немыслимое раньше стало общим местом геологии: земной шар представляет собой постоянное (иногда очень быстрое) движение гигантских плит («глобальная тектоника») *.
Не менее важно, что в бо-е годы двадцатого века из палеонтологии в гео-' логию и теорию эволюции вернулось представление о прямых катастрофических изменениях. И опять-таки prima
facie evidence было давно известно: каждый школьник знает об исчезновении динозавров в конце мелового периода. Но такова была сила дарвинистского убеждения—эволюция происходит не в результате катастроф (или творения), а посредством медленных и незаметных изменений, начавшихся с момента возникновения жизни на Земле,—что этот явный биологический катаклизм почти не обсуждался. Считалось, что геологический возраст Земли достаточно велик для проявления любых известных нам эволюционных изменений. Стоит ли удивляться, что в эпоху многочисленных катаклизмов эта непоследовательность эволюции начала привлекать к себе пристальное внимание. Приведем еще один пример. Геологи и палеонтологи, сторонники теории катастроф, считают наиболее вероятным механизмом подобных изменений бомбардировку из открытого космоса, т. е. столкновение Земли с одним или несколькими очень крупными ме- теоритами. В соответствии с некоторыми расчетами каждые триста тысяч лет к Земле приближается астероид, достаточно крупный для уничтожения цивилизации на Земле.
Столкновение с таким астероидом эквивалентно пример но восьми миллионам Хиросим.
Подобные сценарии всегда казались частью доисторического прошлого; и ни один солидный ученый не стал бы всерьез задумываться над такими вопросами до наступления эпохи атома.
Теории постепенных эволюционных изменений, время от времени прерываемых относительно внезапными изменениями, в 1990-^ годы считались достаточно спорными, но теперь обсуждение велось уже внутри научного сообщества. Даже неискушенный наблюдатель не мог не заметить появление в самой далекой от повседневной жизни области двух математических теорий—теории катастроф (в 1960-6 годы) и теории хаоса (в 1980-6 годы). Первая из них, воз-
* Prima facie свидетельства состояли прежде всего в том, что а) «подходят» друг другу по форме очертания удаленных континентов—прежде всего западного побережья Африки и восточного побережья Южной Америки; б) в этих случаях существует сходство геологических пластов, а также в) в географической дистрибуции определенных типов наземных животных и растений. Я прекрасно помню свое удивление категорическим отказом коллег-геофизиков в 195°'
х годах— незадолго до возникновения глобальной тектоники — объяснять подобные явления.
Маги а ихученики 579
никшая в 19бо-е годы во Франции в процессе исследований по топологии, объясняла ситуации, возникающие при переходе от постепенных изменений к внезапным разрывам, иначе говоря, она объясняла взаимодействие непрерывных и прерывистых изменений. Вторая теория (зародившаяся в Америке) моделировала неопределенные и непредсказуемые ситуации, в которых очевидно незначительные события (порхание бабочки) могут привести к значительным результатам
(урагану) где-то в другом месте. Жителям последних десятилетий двадцатого века нетрудно понять, почему представления о хаосе и катастрофах занимали умы ученых в целом и математиков в частности.
V
С /0-х годов двадцатого века окружающий мир вторгается в лаборатории и научные семинары уже не так прямо, но все так же властно. Оказывается, распространение новых технологий, влияние которых на окружающую среду многократно возросло благодаря значительному экономическому росту во всем мире, может привести к фундаментальным и, вероятно, необратимым изменениям на планете Земля или, во всяком случае, на Земле как месте обитания живых организмов. Такая перспектива представлялась еще более грозной, чем возможность ядерной катастрофы, занимавшей умы и воображение людей во время долгой «холодной войны». Ведь атомную мировую войну между СССР и США можно было предотвратить, что и произошло на самом деле.
А вот избавиться от побочных продуктов научного прогресса было уже гораздо сложнее. Так, в
1973 году химики Роуланд и Молина впервые отметили, что фреоны (часто используемые в холодильниках и аэрозолях) истощают озоновый слой. Этого нельзя было заметить раньше, поскольку выброс в атмосферу подобных химических соединений (фреон-п и фреон-12) до начала гд^о-х годов не достиг h сорока тысяч тонн. (А вот с 1960 по 1972
B
атмосферу попало уже более
з,б миллиона тонн этого вещества.) * К началу 199°- х
весь мир знал о существовании озоновых дыр.
Самым важным в этой связи являлся вопрос, насколько быстро будет протекать истощение озонового слоя и через какое время Земля окажется не в силах пополнять запасы озона естест- венным путем. При этом считалось, что если избавиться от фреонов, озон обязательно появится снова. «Парниковый эффект», т. е. неконтролируемое повышение температуры в атмосфере из-за выброса различных газов (предмет серьезного обсуждения начиная с 1970-х годов), уже в igSo-e годы оказался в центре внимания ученых и политиков (Smil, 1990). Это была вполне реальная опасность, хотя и несколько преувеличенная.
* UN World Resources, 1986, Table n.i, p. 319-
Времена упадка
Примерно в это же время слово «экология», созданное в 1873 году для обозначения области биологии, занимавшейся взаимодействием организмов с окружающей средой, приобретает известное нам квазиполитическое значение (Е. М. Nicholson, 1970) *• Таковы были естественные последствия экономического бума (см. главу 9).
Все эти страхи хорошо объясняют, почему политики и идеологи в 1970-6 годы предприняли повторное наступление на естественные науки. Под ударом оказались даже те науки, в которых обсуждалась возможность ограничения научных исследований по практическим или моральным соображениям.
В прошлый раз такие вопросы всерьез обсуждались в конце эпохи теологической гегемонии.
Неудивительно, что необходимость наложить ограничения на научные исследования рассматривалась прежде всего для тех областей знания, которые имели (или казалось, что имели) непосредственное отношение к человеческим проблемам. Здесь речь идет прежде всего о генетике и эволюционной биологии. Ведь в течение каких-нибудь десяти лет после Второй мировой войны в молекулярной биологии произошли революционные изменения, открывшие универсальный механизм наследственности — «генетический код».
Революция в молекулярной биологии не стала полной неожиданностью. После 1914 года считалось само собой разумеющимся, что феномен живого должен и может быть объяснен с позиций физики и химии, а не с позиций особой сущности живых организмов **. И действительно, биохимические модели возможного происхождения жизни на Земле из солнечного света, метана, аммиака и воды появились уже в 1920-6 годы (в основном по антирелигиозным соображениям) в Советской России и Великобритании, причем к обсуждению этого вопроса привлекались серьезные научные крути. Кстати, богоборчество продолжало и дальше воодушевлять исследователей: примером тому могут служить Крик и Лайнус Полинг (Olby, 1970,
р. 943). Наибольшие успехи биологии принесла биохимия, а также физика. Выяснилось, что моле- кулы белка можно кристаллизировать, а значит, и изучать кристаллографически. Было установлено, что некое вещество, а именно дезоксирибонуклеи-новая кислота (ДНК), играет важную и, возможно, центральную роль в наследственности. Не исключено, что оно является носителем генетической информации, так как его отдельные участки соответствуют определенным ге-
" «Экология (...} также является главной интеллектуальной дисциплиной и инструментом, позволяющим нам надеяться, что в человеческой эволюции возможны изменения, что человеческая история может принять новое направление, а человек прекратит по-варварски обращаться с окружающей средой, от которой зависит его собственное будущее'».
** «Каким образом события пространства и времени, имеющие место в рамках пространственной границы живого организма, можно объяснить при помощи законов физики и химии?» (Е. Schrodinger, 1944, Р- ^)
Маги и ихученики
58i нам. Вопрос, каким образом ген «вызывает синтез другой подобной себе структуры, в которой воспроизводятся даже мутации исходного гена» (Muller, 1951, Р- 95), иначе говоря, в чем заключается механизм наследственности, серьезно разрабатывался уже в конце 193«-х годов.
После войны стало ясно, что, по словам Крика, «грядут великие события». Открытие Криком и
Уотсо-ном двойной спирали ДНК и объяснение «воспроизводства гена» при помощи изящной химико-механической модели ничуть не проигрывают от того факта, что в начале igso-x годов сходные результаты были получены другими исследователями.
Революционное открытие структуры ДНК, «крупнейший прорыв в биологии» (J. D. Вегпа/), оказавший первостепенное влияние на науки о жизни во второй половине двадцатого века, касался в основном генетики и, поскольку дарвинизм в двадцатом веке был основан исключительно на генетике, теории эволюции*. Впрочем, щекотливый характер этих проблем известен, ведь научные модели в этих областях нередко несут идеологическую подоплеку— мы помним долг

Дарвина Мальтусу (Desmond/ Moore, глава :8). К тому же научные модели часто становятся основой политических теорий (стоит только вспомнить «социальный дарвинизм»). Еще один пример—концепция «расы». Из-за расистской политики нацизма либерально настроенные интеллектуалы (к которым принадлежало большинство ученых) практически отказались от этой концепции. Многие ученые по вполне понятным причинам опасались, что обнародование результатов систематических исследований в области генетически обусловленных различий между человеческими сообществами спровоцирует расистские настроения. В целом на Западе, в рамках пришедшей на смену фашизму идеологии демократии и равенства, возродился старый спор о том, что играет более важную роль в формировании человека: «природа или воспитание» либо наследственность или среда. Очевидно, что человека формируют и наследственность ч среда, и гены и культура. При этом консерваторы с готовностью принимали общество неустранимого, т. е. генетически определенного, неравенства. В свою очередь «левые», приверженные идее равенства, полагали, что неравенство преодолимо через социальное переустройство, поскольку неравенство в конечном счете является порождением среды. Естественно, разгорелся спор по поводу интеллектуальных способностей детей; этот спор затронул политическую проблему: долж- но ли быть школьное образование всеобщим? В результате оказался напрямую затронутым не только вопрос расы (который, впрочем, постоянно обсу-
* Этот прорыв также «касался» в первую очередь механико-математического варианта экспериментальных научных дисциплин. Вот почему это открытие не всегда вызывало энтузиазм у исследователей, изучавших те науки о жизни, где открытия не так легко переводятся на язык формул или носят экспериментальный характер,—в частности, в зоологии и палеонтологии (сМ. R .С. Lewontin. The Generic Basis of Evolutionary Change').
Времена упадка
ждался), но и гораздо более серьезные вопросы. Глубина подобных вопросов стала очевидной в связи с возрождением феминистского движения (см. главу ю). Некоторые феминистки утверждали, что все умственные различия между мужчинами и женщинами носят по преимуществу культурный характер—иначе говоря, обусловлены средой. В частности, модная замена термина «пол» на термин «гендер» подразумевала, что «женщина» — категория не столько биологическая, сколько социальная. Ученый, решившийся на исследование подобных щекотливых вопросов, попадал на своеобразное политическое «минное поле». Даже те, кто сознательно шел на подобные исследования, как, например, гарвардский социобиолог Э. Уилсон (р. 1929), уклонялись от прямых высказываний на эту тему *.
Обстановка еще больше накалилась из-за того, что сами ученые, особенно работавшие в социальных областях наук о живой природе — теории эволюции, экологии, этологии, или социального поведения животных, и т. д.,— зачастую использовали антропоморфные метафоры или переносили свои выводы на человеческое поведение. Социобиологи и популяризаторы их исследований утверждали, что (мужские) черты, сформировавшиеся в течение тысячелетий, когда примитивный человек был вынужден приспосабливаться к жестким условиям среды обитание
(Wilson, ibid.), все еще оказывают решающее воздействие на наше социальное поведение. Это возмутило не только женщин, но и профессиональных историков. Теоретики эволюции теперь рассматривали естественный отбор, в свете великой биологической революции, как борьбу за выживание «гена-эгоиста» (Dawkins, 1976). Даже сторонники жесткого дарвинизма недоумевали, какое отношение генетический отбор имел к спорам о человеческом эгоизме, конкуренции и сотрудничестве. Наука снова оказалась под прицелом критиков, хотя на этот раз—и это важно— решающая атака не велась сторонниками традиционных религий, за исключением разве что незначительных фундаменталистских групп. Духовенство смирилось с гегемонией лабораторий и искало теологического утешения в научной космологии. И действительно, теории «Большого взрыва» вполне
* «На основе доступной мне информации я могу сделать следующий вывод. В том, что касается качества и масштабов генетического разнообразия, влияющего на поведение, homo sapiens является типичным видом мира животных. И если такое сопоставление правомерно, то психическое единство человечества должно перейти из статуса догмы в статус гипотезы, подлежащей проверке. Высказать подобные идеи в США сегодня достаточно непросто; к тому же все вышесказанное в определенных научных кругах считается наказуемой ересью. Но если социальные науки стремятся к абсолютной честности, им все же придется посмотреть правде в глаза (...) Ученым все-таки следует изучить вопрос генетически обусловленного поведенческого разнообразия, а не хранить заговор молчания из благих побуждений» (Wilson. Biology and the Social Sciences,
1977,
P- 133).
Прямой смысл этого замысловатого отрывка такой: существуют расы, и эти расы по генетическим причинам не равны в определенных, подлежащих исследованию областях.
Маги и ихученики
1   ...   46   47   48   49   50   51   52   53   ...   57


написать администратору сайта