Хобсбаум Э. - Эпоха крайностей_ Короткий двадцатый век (1914—1991) - 2004. Хобсбаум Э. - Эпоха крайностей_ Короткий двадцатый век (1914—199. Независимая
Скачать 19.71 Mb.
|
553 ний, вызвали экономический бум второй половины двадцатого века — и не только в развитых странах. Без новейших открытий генетики Индия и Индонезия не сумели бы обеспечить продуктами питания быстро растущее население своих стран. К концу двадцатого века в сельском хозяйстве и медицине стали широко использоваться достижения биологии. И все эти порожден- ные фундаментальными открытиями высокие технологии были совершенно непонятны для рядовых граждан даже наиболее развитых стран. Теперь едва ли несколько десятков или, в лучшем случае, сотен человек на всем земном шаре с самого начала понимали возможное практическое применение какого-либо научного открытия. Когда в 1938 году немецкий физик Отто Ган открыл деление атомного ядра, даже наиболее сведущие в этой области ученые, в частности великий Нильс Бор (1885—1962), сомневались, что у этого открытия может быть практическое применение в мирное или военное время—по крайней мере, в ближайшем будущем. И если бы физики, догадавшиеся, как использовать деление ядра на практике, не поделились своими соображениями с военными и политиками, те так и остались бы в неведении. Ведь чтобы понять значение этого открытия, требовалась кандидатская степень по физике, а для политиков это маловероятно. Знаменитая работа Алана Тюринга 1935 года, заложившая основы современной компьютерной теории, по сути являлась умозрительным исследованием по математической логике. В годы Второй мировой войны Тюринг и некоторые другие ученые получили возможность извлечь практическую пользу из этой теории, применив ее для дешифровки. Но когда работа Тюринга была опубликована, ее прочитало всего несколько математиков и никто не обратил на нее внимание. Даже в своем собственном колледже этот неуклюжий и бледный гений, в то время младший научный сотрудник и любитель оздоровительных пробежек (после своей смерти Тюринг стал культовой фигурой в гомосексуальной среде), не пользовался особым уьаженчем — по крайней мере, я ничего такого не припомню*. Но даже в тех случаях, когда ученые решали проблемы общемирового значения, только горстка интеллектуалов могла разобраться в специфике их деятельности. В частности, автор этой книги работал в Кембридже в то * Тюринг покончил жизнь самоубийством в 1954 году из-за обвинений в гомосексуализме. Гомосексуализм в то время рассматривали как преступление и патологическое состояние одновременно. Считалось, что от него можно избавиться при помощи медицинских или психологических методов. Тюринг не вынес принудительного «лечения». Он стал не столько жертвой криминализации гомосексуальности в Великобритании до гдбо-х. годов, сколько жертвой неспособности примириться с собой. Его наклонности не создавали ему никаких проблем ни в школе, ни в Королевском колледже в Кембридже, ни в компании эксцентриков в Битчли, где он во время войны занимался дешифровкой перед переездом в Манчестер. Только человек, совершенно беспомощный в бытовых вопросах, мог сообщить в полицию, что его ограбил очередной любовник. В результате полиция задержала сразу двух преступников. 554 Времена упадка время, когда Крик и Уотсон занимались расшифровкой структуры ДНК (двойной спирали). Это открытие было немедленно признано одним из наиболее значительных научных прорывов века. И хотя я был лично знаком с Криком, ни я, ни большинство других сотрудников Кембриджа и не подозревали об этих невероятных исследованиях. А между тем открытие вызревало всего в нескольких десятках метров от нашего колледжа, в лабораториях, мимо которых мы с коллегами ходили каждый день, и в пабах, где мы пили пиво. И дело даже не в том, что нас не интересовали подобные проблемы. Просто те, кто этим занимался, не считали нужным нам о них рассказывать. Ведь мы ничем не могли им помочь и даже не сумели бы правильно оценить их трудности. Во второй половине двадцатого века самые сложные и непостижимые научные открытия практически сразу превращались в технологии. В частности, изобретение транзистора (1948 год) явилось побочным продуктом исследований в области физики твердого тела, а точнее, электромагнитных свойств анизотропных кристаллов (через 8 лет исследователи получили Нобелевскую премию по физике). Лазер (1960) появился не в результате исследований по оптике, а в процессе работы над созданием вибраций молекул в резонансе с электрическим полем (Bernal, 1967, р- 5бз). Создатели лазера в свою очередь получили Нобелевские премии по физике, так же как и — с большим опозданием — советский ученый (работавший также в Кембридже) Петр Капица (1978)- Капице была присуждена Нобелевская премия за исследования в области низкотемпературной сверхпроводимости. Во время Второй мировой войны американцы и англичане поняли, что значительная концентрация ресурсов может в рекордно короткие сроки решить самые сложные технологические проблемы *. После войны это переросло в соперничество высоких технологий— какими бы дорогостоящими ни являлись подобные проекты. Соперничество велось прежде всего в военной сфере, а также в некоторых других областях, повышавших национальный престиж (в частности, в сфере космических исследований). В итоге повысился интерес к практическому применению результатов любых фундаментальных исследований. Ведь фундаментальная наука, как оказалось, обладает значительным практическим потенциалом. Яркий пример тому — использование лазеров. Лазеры появились в 1960 году в результате лабораторных исследований, а уже к началу 198о-х началась продажа компакт-дисков. Биотехнологии нашли еще более широкое практическое применение. Комбинирование ДНК, т. е. комбинирование генов одного вида с генами другого вида, было впервые опробовано на * Теперь более или менее ясно, что нацистской Германии не удалось создать атомную бомбу не потому, что немецкие ученые не знали, как ее создать, или не пытались это сделать, а потому, что немецкая военная машина не пожелала выделить на эти цели необходимые ресурсы. Немцы отказались от этой идеи и сконцентрировались на разработке менее дорогостоящих ракет, что обещало быструю отдачу. Маги и их ученики 555 практике в t973 году. Через двадцать лет биотехнологии превратились в наиболее финансируемую область медицины и сельского хозяйства. Благодаря колоссальному росту информационного потока научные открытия все быстрее превращались в технологии. И люди стали использовать высокие технологии, совершенно не понимая принципов их работы. Образцом современного высокотехнологичного устройства являлся набор кнопок (или клавиатура) с полной «защитой от дурака». Достаточно нажать несколько кнопок—и запускается независимый, самообучающийся и по возможности самостоятельный технологический процесс. Ограниченных и ненадежных навыков или интеллектуальных способностей обычного человека уже не требуется. И действительно, подобные устройства были часто запрограммированы на то, чтобы целиком и полностью обходиться без человеческого вмешательства. Участие человека требовалось только в случае ошибок в работе механизма. Типичный пример подобного снижения роли «человеческого фактора»—кассы супермаркетов 90-х годов двадцатого века. Кассиру нужно лишь определить номинал банкнот и монет местной валюты и ввести в кассовый аппарат количество покупаемых товаров. Автоматический сканер переводит код покупки в ее стоимость, суммирует стоимость всех товаров, вычитает ее из суммы банкнот, предложенных покупателем, и сообщает кассиру сумму сдачи. Технологический процесс, стоящий за этими операциями, чрезвычайно сложен и основан на согласованной работе тонкого оборудования и сложного программирования. Но при отсутствии поломок для работы на этом высокотехнологичном чуде двадцатого века от кассира требуется только умение различать количественные числительные, внимательность и развитая способность целенаправленно бороться со скукой. Даже грамотность не является обязательной. Для большинства кассиров безличные силы, сообщающие покупателю, что сумма покупки составляет 2 фунта 15 пенсов, а кассиру—что сумма сдччи с банкноты достоинством в ю фунтов составляет 7 фунтов 85 пенсов, совершенно неинтересны и непонятны. Для работы на кассовом аппарате не нужно знать его устройство. «Ученики магов» перестали страшиться своего невежества. Работа кассира в супермаркете наглядно иллюстрирует практический аспект взаимоотношений человека и машины конца двадцатого века. Для работы с чудесами современной техники нам больше не требуется их понимать или изменять, даже если известно, как они устроены. Кто-то другой сделает или уже сделал это за нас. Мы даже можем считать себя специалистами в оп- ределенной области — если сумеем починить, спроектировать или сконструировать какой-либо механизм. Но перед большинством других высокотехнологичных механизмов мы остаемся невежественными и неумелыми обывателями. И даже если мы понимаем устройство того или иного механизма и положенные в его основу научные принципы, теперь это совершенно излиш- Времена упадка не. Игроку в покер не нужно знать технологический процесс производства карт. Офисный служащий, отправляющий факс, совершенно не представляет, почему некий аппарат в Лондоне воспроизводит текст, введенный в другой такой же аппарат в Лос-Анджелесе. Чтобы отправить факс, не нужно быть специалистом в области электроники. Наука конца двадцатого столетия через насыщенную высокими технологиями ткань повседневности ежечасно являла миру свои чудеса. Наука сделалась такой же необходимой и вездесущей, как Аллах для правоверного мусульманина. Ведь даже в самых удаленных уголках земного шара теперь использовались транзисторные радиоприемники и электронные калькуляторы. Точно неизвестно, когда способность науки добиваться сверхъестественных результатов вошла в коллективное сознание урбанизированных слоев про-мышленно развитых стран. Но это произошло никак не позже взрыва первой атомной бомбы в 1945 году. И именно в двадцатом веке наука изменила мир и наше представление о нем. Как и следовало ожидать, научные достижения двадцатого века способствовали распространению определенных идеологий. Ведь наука прежде всего демонстрирует могущество человеческого разума (в девятнадцатом веке научные достижения также привели к торжеству ряда светских идеологий). В двадцатом веке ожидалось ослабление сопротивления науке со стороны традиционных религиозных учений, этого оплота борьбы с наукой в девятнадцатом веке. Но в двадцатом веке не просто снизилось значение традиционных религий, как мы увидим это в дальнейшем. В развитых странах религиозная практика стала не менее зависима от научно- технического прогресса, чем любая другая сфера человеческой деятельности. Еще в начале двадцатого века епископ, имам или праведник проповедовали так, словно Галилей, Ньютон, Фарадей или Лавуазье никогда не существовали — ведь в то время можно было обходиться исключительно технологиями пятнадцатого века. Даже технологии девятнадцатого века не были несовместимы с теологией или священными текстами. Но закрывать глаза на конфликт между наукой и Священным Писанием в эпоху, когда Ватикан использует спутниковую связь или устанавливает подлинность Туринской плащаницы при помощи метода радиоуглеродной датировки; когда речи ссыльного аятоллы Хомейни распространяются в Иране на аудиокассетах; когда мусульманские страны обзаводятся ядерным оружием,—уже гораздо сложнее. Использование достижений научно-технического прогресса достигло невиданных ранее масштабов. Например, в Нью-Йорке/m de siecle продажу высокотехнологичных электронных или фототоваров в основном контролируют хасиды. Хасидизм—ответвление восточного мессианского иудаизма, известного (помимо строгой приверженности ритуалам и национальному костюму польских евреев восемнадцатого века) своим убеждением в превосходстве экзальтированных эмоций над Маги и их ученики 55"7 рациональным мышлением. Верховенство науки было отчасти официально признано. Ортодоксальные протестанты в США, отвергавшие эволюционизм как противоречащий Священному Писанию (где сказано, что мир в его современном виде был создан за шесть дней), требовали, чтобы учение Дарвина было исключено из школьной программы или, во всяком случае, сопровождалось изучением «науки о сотворении мира». И тем не менее отношения человека с наукой в двадцатом веке можно назвать весьма непростыми, хотя наука являлась величайшим достижением человека и человек теперь зависел от науки. Наука развивалась на фоне вспышек подозрительности и страха, иногда перераставших в яркое пламя ненависти и неприятия. И на этом неопределенном пространстве между наукой и антинаукой, среди ищущих Истину в абсурде и пророков мира фикций, во второй половине двадцатого века бурно развивается англо-американский литературный жанр — фантастика. Жанр фантастики был предвосхищен Жю-лем Верном (1828—1905), а его родоначальником еще в конце девятнадцатого века стал Герберт Уэллс (:866—1946). Более легкомысленная фантастика (в основном популярные космические теле- и киновестерны), с космическими капсулами вместо лошадей и смертоносными лучами вместо шестимиллиметровых кольтов, продолжала традицию фантастических приключений—с антуражем в стиле хай-тек. Более серьезная фантастика второй половины двадцатого века придерживалась менее оптимистического или, во всяком случае, неоднозначного взгляда на человечество и его будущее. Противники науки, относившиеся к ней со страхом и подозрением, выдвигали четыре основных аргумента: наука слишком сложна для понимания; ее практические и моральные следствия непредсказуемы и, возможно, гибельны; наука подчеркивает беспомощность человека; она подрывает авторитет власти в обществе. Кроме того, наука опасна по самой своей природе, по- скольку вмешивается и естественный порядок вещей. Первые два аргумента выдвигались как учеными, так и обычными людьми; последние два разделяли только непосвященные. Обычные люди боролись с ощущением собственного бессилия, выискивая необъяснимые с точки зрения современной науки феномены. Как сказал Гамлет, «много в мире есть того, что вашей философии не снилось» (перевод Б. Пастернака). Обычные люди принципиально отказывались признавать, что эти феномены когда-нибудь будут объяснены официальной наукой, и верили в необъяснимое в основном из-за его абсурдности. Ведь в непредсказуемом и не подлежащем познанию мире все кажутся одинаково беспомощными. Чем значительнее прогресс науки, тем пронзительнее тоска по всему необъяснимому. После Второй мировой войны (кульминацией которой стало испытание атомной бомбы) американцы (1947), а затем и перенимавшие их культурную моду англичане начали отмечать многочисленные появления «неопознанных летающих объектов». Все это явно вдох- Времена упадка новлялось фантастической литературой. НЛО якобы принадлежали внеземным цивилизациям, отличным от нашей и превосходящим ее. Самые настойчивые наблюдатели видели существ странной формы, выходящих из «летающих тарелок», а одному или двум землянам даже посчастливилось в летающих тарелках прокатиться. Появление НЛО отмечалось по всему миру, но дистрибутивная карта приземлений инопланетян выявила бы явное предпочтение, оказываемое Соединенным Штатам и Великобритании. Скептицизм в отношении существования НЛО объяснялся завистью недалеких ученых, не способных разобраться в феноменах, превосходящие их ограниченные способности, или даже заговором тех, кто специально держит обычных людей в интеллектуальном рабстве, скрывая от них высшую мудрость. И это была не просто вера в магию и чудеса. Такая вера характерна для традиционных обществ, где сверхъестественное вмешательство в реальность — дело привычное. Сверхъестественное вмешательство вызывает у традиционного сознания меньше удивления, чем, например, появление в небе аэроплана или телефонный разговор. Вера в необъяснимое не была и постоянным человеческим изумлением перед жуткими, непонятными и удивительными явлениями. (Стоит только вспомнить об огромном количестве популярной литературы, появившейся после изобретения книгопечатания, от старинных пространных гравюр на дереве до современных глянцевых журналов из супермаркетов.) Вера в необъяснимое являлась прежде всего свидетельством полного неприятия науки. Враждебное отношение к науке иногда носило вполне осознанный характер. Например, американские маргиналь- ные правозащитники яростно протестовали против добавления в питьевую воду фтора. (Обнаружилось, что при добавлении в воду этого элемента значительно сокращается заболеваемость кариесом.) Ожесточенная борьба велась не только во имя свободы выбора, но и — со стороны наиболее радикаль- ных групп — против якобы существовавшего гнусного замысла нанести вред здоровью людей посредством обязательной интоксикации. Здесь неприятие науки как таковой слилось со страхом перед ее практическими последствиями. Стэнли Кубрик ярко продемонстрировал это в своем фильме «Доктор Стрейнджлав» (1964). Росту страха перед наукой способствовала и свойственная американской культуре болезненная мнительность. Ведь повседневная жизнь теперь была заполнена продуктами современных технологий (включая медицинские) с присущим им риском. Благодаря необъяснимой страсти американцев разре- шать все разногласия в судебном порядке мы имеем возможность ознакомиться с этими страхами более подробно (НиЪег, 1990, р. 97 — ы8). Приведет ли использование спермицидной мази к патологии развития плода? Опасны ли линии электропередач для здоровья живущих по соседству людей? Пропасть между экспертами, обладающими хоть каким-то критерием оценки, и Маги и их ученики 559 обычными людьми, у которых были только страх и надежда, становилась все непреодолимей. Эксперты могли рассудить, что незначительная степень риска— вполне приемлемая плата за замечательные достижения. Обычные люди по вполне понятным причинам стремились к нулевому риску (по крайней мере, в теории) *, Все это был страх перед всеобъемлющей, необъяснимой мощью науки. Степень страха и его направленность менялись с изменением взглядов человека на природу и общество (Fischhofetal, 1978, р. 127—152)**. Однако в первой половине двадцатого века науке в основном угрожали не те, кто чувствовал себя униженным ее безграничным и бесконтрольным могуществом, а те, кто считал, что в силах контролировать науку. Два политических режима двадцатого века (речь здесь не идет о нескольких случаях религиозного фундаментализма) из принципа вмешивались в научные исследования. При этом они являлись истыми приверженцами безграничного научно-технического прогресса и, в одном случае, идеологии, которая идентифицировала научно-технический прогресс с «наукой» и приветствовала покорение природы разумом. И между тем советский сталинизм и немецкий национал-социализм отвергали науку даже в тех случаях, когда пользовались ее плодами. Для этих режимов совершенно неприемлемым было то, что наука подвергала сомнению их идеологические установки и априорные истины. По той же причине эти режимы находились в сложных отношениях с физикой. Идеологи нацизма отвергали физику как «еврейскую», а советские идеологи — как недостаточно «материалистическую» в ленинском смысле слова. Но оба режима вынуждены были использовать открытия физики на практике, поскольку промышленность уже не могла без них обходиться. При этом национал- социалисты лишили себя цвета европейской научной мысли, отправив в изгнание евреев и идеологических оппонентов. Германия разрушила свою научную базу и подорвалг существовавший в начале двадцатого века немецкий приоритет в этой области. Между 1900 и 1933 годами 25 из 66 Нобелевских премий по физике и химии были присуждены немецким уче- * Разница между убеждениями и поведением в этой области огромна. Например, люди, не отступающие перед более серьезным и бесспорным риском (например, при управлении машиной на шоссе или при поездке в нью-йоркском метро), иногда отказываются принимать аспирин на том основании, что он в некоторых редких случаях обладает рядом побочных эффектов. ** Эксперты так оценили степень риска и преимущества следующих двадцать пяти технических изобретений (в порядке убывания преимуществ и возрастания риска): холодильники, ксероксы, контрацептивы, подвесные мосты, атомная энергия, компьютерные игры, рентген, ядерное оружие, компьютеры, вакцинация, фторирование воды, солнечные батареи, лазеры, транквилизаторы, фотоаппараты Polaroid, электроэнергия, получаемая при сжигании ископаемого топлива, моторные транспортные средства, кинематографические спецэффекты, пестициды, опиаты, консерванты, операции на сердце, коммерческая авиация, генная инженерия и ветряные мельницы (Wildavsky, 1990, р. 41—бо). 560 Времена упадка ным. После 1933 года немецкие ученые получали только одну из десяти Нобелевских премий за открытия в области естественных наук. Кроме того, у сталинизма и немецкого фашизма сложились непростые отношения с биологией. Расистская политика фашистской Германии ужасала серьезных генетиков, которые (в основном из-за неприятия расистской евгеники) уже после Первой мировой войны дистанцировались от генетической селекции человека, подразумевавшей уничтожение «слабых». К сожалению, среди немецких биологов и медиков нашлось и немало сторонников расизма (Proctor, 1988}. Советский сталинизм в свою очередь находился в сложных отношениях с генетикой. Причиной тому являлись официальные идеологические установки, в частности убежденность властей, что при достаточных усилиях возможны любые изменения. Но советские биологи считали, что к эволюции в целом и к сельскому хозяйству в частности такой подход неприменим. В других об- стоятельствах спор биологов-эволюционистов, сторонников Дарвина (считавших, что по наследству передаются только видовые признаки), и сторонников Ламарка (считавших, что по наследству передаются и приобретенные признаки) решался бы на научных семинарах и в лабораториях. Большинство советских ученых высказались за теорию Дарвина, хотя бы потому, что не было найдено убедительных доказательств в пользу наследования приобретенных признаков. При Сталине последователь Мичурина Трофим Денисович Лысенко (1898—1976) снискал одобрение властей, пообещав во много раз увеличить урожай сельскохозяйственной продукции при помощи метода Ла- марка и сократить слишком медленный цикл традиционного выращивания растений и животных. В то время противоречить властям было опасно. Академик Николай Иванович Вавилов (1885—1943), самый выдающийся советский генетик, умер з тюрьме, куда попал за несогласие со взглядами Лысенко. Вавилова поддержали все крупные советские генетики. После Второй мировой войны власти вынудили остальных советских биологов отказаться от генетики, как ее понимали во всем остальном мире. И только спустя некоторое время после смерти Сталина взгляды Лысенко подверглись критике. Но результаты подобной политики для советской науки оказались, естественно, губительными. Немецкий национал-социализм и советский коммунизм при всех их различиях сближало убеждение, что граждане обязаны придерживаться единственно «верного учения», которое формулирует и навязывает «сверху» политико-идеологическая власть. И потому двусмысленное и подозрительное от- ношение к науке, которое появилось в двадцатом веке во многих странах, нашло при таких режимах вполне официальное выражение. В этом их отличие от тех государств, где власти занимали позицию агностиков в отношении личных убеждений своих граждан. Власти научились этому во время богатого кризисами девятнадцатого века. И действительно, появление на полити- Маги и ихученики 561 ческой арене «светских ортодоксальных режимов» (как мы уже видели в главах 4 и is) стало побочным продуктом «эпохи катастроф». И эти режимы просуществовали недолго. Как бы то ни было, серьезные попытки надеть на науку смирительную рубаху идеологии оказались малопродуктивными (в частно- сти, в советской биологии) или совершенно нелепыми. Т. е. наука развивалась сама по себе и параллельно утверждалось превосходство официальной идеологии (как в советской и немецкой физике) *. В результате в конце двадцатого века официально контролировали науку только государства, исповедующие религиозный фундаментализм. Но остальное человечество не утратило своего недоверия к науке. Это произошло в том числе потому, что научные открытия становились все более невероятными и абстрактными. И все-таки страх перед возможными практическими следствиями научных открытий появился не раньше второй половины двадцатого века. Естественно, ученые лучше и раньше других осознали, чем чреваты практические следствия их открытий. После первого испытания атомного оружия Ci945 год) некоторые ученые обратились к властям с предупреждением об опасности той разрушительной силы, которая теперь находится в распоряжении человечества. Но сама мысль о том, что научные открытия в будущем могут стать причиной глобальных катастроф, зародилась не раньше второй половины двадцатого века. Первая волна страха—это ужас перед кошмаром ядерной войны между сверхдержавами, не исчезавший на всем протяжении «холодной войны». Более позднюю и мощную волну породил экономический кризис, начавшийся в 1970-е годы. Однако в «эпоху катастроф», вероятно из-за значительного снижения темпов экономического роста во всем мире, лишь немногие всерьез опасались последствий человеческого вмешательства в природу или, в худшем случае, неспособности природы адаптироваться к пагубным последствиям человеческой деятельности **. При этом сами ученые теперь находились в некотором недоумении перед собственнмми теориями и открытиями. II Примерно в середине «эпохи империй» происходит размежевание между теоретическими научными открытиями и реальностью, основанной на чувст- * Так, например, в нацистской Германии Вернеру Гейзенбергу позволили преподавать теорию относительности с тем, однако, условием, чтобы не упоминалось имя Эйнштейна (Peierls, 1992, р. 44). ** «Мы можем спать спокойно, зная, что Создатель вложил в свои творения своего рода „защиту от дурака", а значит, человек бессилен причинить природе по-настоящему серьезный вред»,— писал в 1930 году Роберт Милликен, сотрудник Калифорнийского технологического института (Нобелевская премия по физике за 1923 год). 562 Времена упадка венном опыте. Также прерывается связь между наукой и тем особым видом логики (своеобразным способом мышления), который' основан на здравом смысле. Эти два разрыва преемственности взаимно обусловили друг друга. Теперь прогрессом естественных наук руководили скорее теоретики, пишущие уравнения (т. е. математические предложения) на бумаге, а не экспери- ментаторы в лабораториях. В двадцатом веке именно теоретики указывали практикам, что тем следует искать и находить в свете теоретических построений. И потому двадцатый век можно с полным правом назвать веком математики. Единственным исключением из этого правила являлась молекулярная биология, в которой, по уверениям специалистов, теоретические построения были еще недостаточно развиты. Но наблюдение и опыт все же не отошли на второй план. Наоборот, благодаря появлению новых приборов и научных методов в двадцатом веке технологии претерпели наиболее революционные изменения после семнадцатого века. Многие изобретатели даже удостоились Нобелевской премии, что является доказательством высшего научного при- знания*. Приведем только один пример. Электронный микроскоп (193?) и радиотелескоп (1957) позволили преодолеть ограниченность простого оптического увеличения. В результате стало возможным более глубокое изучение молекул, атомов и удаленных галактчк. Автоматизация лабораторной рутины и появление все более сложных лабораторных расчетов, в частности при помощи компьютеров, значительно увеличили возможности экспериментаторов и создающих модели теоретиков. В результате в некоторых областях знания, в частности в астрономии, появились открытия — иногда даже случайные, в свою очередь породившие инновационные теории. Вся современная космология зиждется на следствиях двух таких открытий: наблюдение Хаббла о расширении вселенной, основанное на спектральном анализе галактик (1929); и открытие в 1965 году микроволнового фонового излучения (радиошума) Пензиасом и Вильсоном. И хотя научные открытия— результат согласованной работы теоретиков и практиков, в «коротком двадцатом веке» ведущая роль принадлежала именно теоретикам. Для самих ученых полный отрыв теоретических построений от данных чувственного опыта и здравого смысла означал прежде всего разрыв с привычной определенностью научного знания и его методологии. Последствия этого разрыва лучше всего проследить на основе физики — неоспоримой царицы наук первой половины двадцатого века. Объектом физических исследований являются как мельчайшие частицы материи (органические и неорганические), так и устройство и структура самых крупных материальных тел, например * После Первой мировой войны более двадцати Нобелевских премий по физике и химии были полностью или частично присуждены за новые исследовательские методы, устройства и технические приемы. Маги и ихученаки Вселенной. Поэтому физика оставалась столпом естественных наук даже в конце двадцатого века, несмотря на растущее соперничество наук о живой природе. А ведь благодаря открытиям молекулярной биологии в этих науках начиная с 1950-х годов происходят поистине революционные изменения. Не было науки более незыблемой, последовательной и методологически завершенной, чем классическая физика. Но и ее основания оказались подорванными теориями Планка и Эйнштейна, а также радикальным переосмыслением теории атома, последовавшим за открытием радиоактивности в 90-х годах девятнадцатого века. Классическая физика была объективной, т. е. описываемые ею явления поддавались наблюдению, пределом которого служили технические возможности приборов (например, оптического микроскопа или телескопа). Классическая физика не была двусмысленной: объект или феномен являлся либо чем-то одним, либо другим, причем провести границу между двумя категориями было достаточно легко. Ее законы были уни- версальными, действуя одинаково на уровне космоса и на молекулярном уровне. Связывающие явления механизмы поддавались пониманию (иначе говоря, их можно было выразить через категории «причины» и «следствия»). В результате созданная физикой картина мира являлась детерминистской, а задачей лабораторных экспериментов было подтвердить этот детерминизм, исключив, насколько возможно, сложную путаницу обыденных явлений, скрывавших эту стройную картину. Только невежда или ребенок мог заявить, что полет птиц или бабочек не подчиняется законам тяготения. Ученые прекрасно понимали «ненаучный» характер подобных утверждений, и их как ученых это не касалось. Но между 1885 и 1914 годом все эти характеристики классической физики были поставлены под сомнение. Является ли свет непрерывным движением волны или эмиссией дискретных частиц (фотонов), как полагал вслед за Планком Эйнштейн? В некоторых ел;-чаях уцобнее было считать свет волнами, а в некоторых случаях— частицами, но какая связь существует между волнами и частицами? И что тогда представляет собой свет на самом деле? Вот что писал великий Эйнштейн через 2о лет после появления этой загадки: «Теперь мы имеем две теории света, каждая из которых нам совершенно необходима; но приходится признать, что между этими теориями нет никакой логической связи, несмотря на двадцать лет колоссального труда физиков-теоретиков, пытающихся эту связь установить» (Holton, 1970, р. 1017)- Что происходит внутри атома, который теперь считается не элементарной, следовательно, неделимой частицей материи (как это предполагается его греческим названием), а сложной системой, состоящей из ряда еще более элементарных частиц? Первое предположение в этой связи, последовавшее за величайшим от- крытием Резерфордом атомного ядра в Манчестере в 1911 году (этим триумфом экспериментального воображения, заложившим основу современной Времена упадка ядерной физики и так называемой «фундаментальной науки»), заключалось в том, что электроны циркулируют по орбитам вокруг ядра, как планеты вокруг солнца. Но изучение структуры отдельных атомов (особенно структуры водорода Нильсом Бором, знавшим о «квантах» Макса Планка) опять-таки продемонстрировало глубочайшие расхождения между поведением электрона и — цитируя самого Нильса Бора — «восхитительно стройным набором концепций, которые по праву называются классической теорией электродинамики» (Holton, 1970, р. Ю28). Предложенная Бором модель «работала», т. е. обладала блестящими объяснительными и прогностическими возможностями. Вот только с позиций классической механики она являлась «абсолютно иррациональной и абсурдной», совершенно не объясняя, что точно происходит внутри атома, когда электрон «перепрыгивает» или каким-то иным способом перемещается с одной орбиты на другую. Или что происходит между тем моментом, когда электрон появляется в одном месте, а потом вдруг обнаруживается в другом? И какова теперь точность научных наблюдений, если оказалось, что процесс наблюдения физических явлений на субатомном уровне изменяет эти явления? По этой причине, чем точнее мы хотим знать положение частицы на субатомном уровне, тем неопределеннее становится ее скорость. Приведем весьма типичное высказывание по поводу возможности любых способов детального наблюдения за точным положением электрона: «Характеристики электрона можно измерить, только уничтожив его» (Weisskopf, 1980, р. 37) • Этот парадокс был в 1927 году обобщен в знаменитый «принцип неопределенности» блестящим молодым немецким физиком Вернером Гейзенбергом и с тех пор носит его имя. Тот факт, что в названии принципа фигурировало слово «неопределенность», достаточно показателен. Название определяло круг проблем, волновавших исследователей нового научного пространства, отказавшихся от былой точности научных построений. И дело совсем не в том, что сами ученые сомневались в своих построениях или приходили к спорным заключениям. Напротив, их теоретические выкладки, при всем кажущемся неправдоподобии и странности, подтверждались результатами наблюдений и опыта. В частности, общая теория относительности Эйнштейна, казалось бы, нашла свое подтверждение в 1919 году. Изучавшая солнечное затмение британская экспедиция обнаружила, что свет от ряда удаленных звезд отклонялся в направлении солнца в соответствии с общей теорией относительности. В практическом отношении физика элементарных частиц являлась такой же предсказуемой и закономерной, как и классическая физика, только совершенно в ином роде; и как бы то ни было, на макроатомном уровне законы Ньютона и Галилея оставались совершенно справедливыми. Так что ученые испытывали некоторое недоумение, не зная, как совместить старые и новые теории. А Маги и ихученики Между 1924 и 1927 годами этот дуализм, не дававший покоя физикам первой четверти двадцатого века, был преодолен или, скорее, обойден при помощи блестящих построений математической физики. Речь идет о квантовой механике, почти одновременно созданной в нескольких странах. То, что находится внутри атома, является не волной или частицей, а неразделимым «квантовым состоянием», которое представляет собой либо волну, либо частицу, либо то и другое вместе. Рассматривать квантовое состояние как непрерывное или прерывистое движение бессмысленно, поскольку мы никогда не сможем шаг за шагом проследить весь путь электрона. Такие понятия классической физики, как положение в пространстве, скорость или инерция, просто неприменимы за рамками принципа неопределенности Гейзенберга. Разумеется, появились и другие теории, приводящие к вполне предсказуемым результатам. Эти теории описывали особые состояния, вызванные «волнами» или вибрацией (отрицательно заряженных) электронов, находящихся в ограниченном пространстве атома около (положительно заряженного) ядра. Последовательные «квантовые состояния» в ограниченном пространстве вызывали поддающиеся определению совокупности различной частоты, которые, как это показал Шредингер в 1926 году, могли быть с точностью вычислены, так же как и соответствующая им энергия («волновая механика»). Такое описание поведения электрона обладало замечательными прогностическими и объяснительными возможностями. В частности, много лет спустя, во время атомной реакции в Лос-Аламосе, при попытке создания атомной бомбы был впервые получен плутоний. Количество плутония оказалось настолько мало, что его свойства не поддавались наблюдению. Однако на основе количества электронов в атоме этого элемента, а также конфигурации девяноста четырех электронов, вибрирующих вокруг ядра, и ничего больше, ученые (верно) предсказали, что плутоний — коричневый металл с плотностью около 2о граммов на кубический '-ачтиметр, обладающий определенной электрической и тепловой проводимостью и эластичностью. Квантовая механика объясняла, почему атомы (а также молекулы и основанные на них образования более высокого уровня) остаются стабильными или, скорее, почему для изменения их состояния требуется дополнительная энергия. Нередко отмечалось, что даже феномен живого — в частности, структура ДНК и сопротивление нуклеотидов термальным воздействиям при комнатной температуре—основан на базовых квантовых эффектах. Например, одни и те же цветы расцветают каждую весну именно из-за стабильности конфигурации различных нуклеотидов (Weisskopf, 1980, р. 35—38)- Но этот великий и удивительно плодотворный прорыв в понимании законов природы стал возможен за счет отрицания всего того, что раньше считалось в науке определенным и адекватным, а также за счет вынужденного отказа от недоверия к абсурдным на первый взгляд представлениям. Все это вы- 5 6 О Времена упадка зывало беспокойство ученых старшего поколения. Чего стоит хотя бы концепция «антиматерии», предложенная кембриджским ученым Полем Дираком в 1928 году. Дирак открыл, что его уравнение имеет решение, только если допустить существование электронных состояний с энергией меньше энергии вакуума. И многие физики с энтузиазмом приняли «антиматерию», совершенно бессмысленную с точки зрения здравого смысла (Steven Wein-berg, 1977, Р- 23—24). Само понятие «антиматерия» подразумевало сознательный отказ от установки, что прогресс теоретических построений обязан считаться с любыми установленными представлениями о реальности: теперь именно реальности приходилось подстраиваться под математические урав- нения. Но принять все это оказалось не просто даже ученым, уже давно отказавшимся от убеждения великого Резерфорда, что любую хорошую физическую теорию можно объяснить официантке. Даже великие первооткрыватели новой науки, например Макс Планк и Альберт Эйнштейн, никак не могли примириться с завершением эпохи определенности. В частности, Альберт Эйнштейн выразил сомнения по поводу истинности исключительно вероятностных законов, а не детерминистской причинности, в своей знаменитой фразе «Бог не играет в кости». Для этого ут- верждения не было никаких оснований, кроме «внутреннего голоса, говорившего мне, что квантовая механика не является окончательной истиной» (цит. по М. Jammer, 1996, р. 358). Некоторые создатели квантовой механики мечтали устранить противоречия, подчинив одну область другой: Шредингер надеялся, что его «волновая механика» превратит «скачки» электронов с одной атомной орбиты на другую в непрерывный процесс изменения энергии и таким образом сохранит классические представления о пространстве, времени и причинности. Скептические первооткрыватели новой науки, особенно Планк и Эйнштейн, вздохнули с облегчением, и совершенно напрасно. Новая эпоха уже наступила. Старые правила больше не годились. Но сумеют ли физики приспособиться к постоянным противоречиям? Нильс Бор полагал, что могут и просто обязаны. Потому что, учитывая природу человеческого языка, не существует способа выразить целостность природы посредством одной и единой системы. Потому что не может быть одной-единственной, всеобъемлющей модели всего на свете. Все, что нам остается делать,— это постигать реальность различными способами и соединять их так, чтобы они дополняли друг друга, «образуя исчерпывающую совокупность различных описаний, включающих явно противоречивые понятия» (Holton, 1970, p. ioiS). В этом заключается смысл введенного Бором «принципа дополнительности», который по сути являлся метафизической концепцией, близкой понятию «относительности». Бор позаимствовал его из источников, весьма далеких от физики, и рассматривал как имеющий универсальную сферу применения. «Дополнительность» Бора была призвана не содейство- Маги и ихученики вать исследованиям в области ядерной физики, а скорее, успокоить физиков, оправдав их замешательство. Притягательность этого принципа зиждется прежде всего на его иррациональности. Ведь даже если мы все (и не в последнюю очередь умные ученые) знаем, что существуют различные способы восприятия одной и той же реальности—иногда несовместимые или противоречащие друг другу, но равно необходимые для постижения реальности в ее це- лостности,— мы все равно не представляем, как это все можно соединить в единую систему. Воздействие сонаты Бетховена на слушателей можно анализировать с точки зрения физики, физиологии или психологии; наконец, сонату можно просто слушать—но совершенно не ясно, как эти способы понимания связаны между собой. Этого не знает никто. Однако растерянность ученых не стала меньше. С одной стороны, в середине 2о-х годов двадцатого века появился ряд обобщений новой физической теории, который позволил с чрезвычайной эффективностью проникать в тайны природы. Основные концепции квантовой революции с успехом применяются и в конце двадцатого века, Если мы не разделяем мнения тех, кто считает нелинейный анализ (ставший возможным благодаря изобретению компьютера) радикальным научным подходом, то после открытий 1900—1927 годов в физике не произошло новых революций. Физика развивалась эволюционным путем в рамках одной концептуальной парадигмы. С другой стороны, в физике наблюдался рост универсальной непоследовательности. В 1931 году эта непоследовательность достигла последнего оплота определенности—математики. Австрийский логик и математик Курт Гедель доказал, что основанием системы аксиом не может быть сама эта система. Любая последовательная система может иметь своим основанием только утверждения, внешние по отношению к этой системе. В свете «теоремы Геделя» невозможно себе представить непротиворечивый, внутренне последовательный мир. В этом заключался -щ.-лжс ъ физике», если процитировать название книги молодого британского марксиста Кристофера Кодвелла (1907—1937) > самоучки и интеллектуала, погибшего во время гражданской войны в Испании. И это был не только «кризис основ» как назывался в математике период с 1900 по 1930 (см. главу го), но и кризис общенаучной картины мира. Физики привычно пожимали плечами перед лицом философских вопросов и между тем все глубже проникали в открывшееся перед ними новое пространство. Тем временем второй кризис общенаучной картины мира становился все более очевидным. В зо-е и 4о-е годы двадцатого века постоянно усложнялась структура атома. Ушел в прошлое простой дуализм положительно заряженного ядра и отрицательно заряженных электронов. Атом оказался населенным постоянно растущей флорой и фауной элементарных частиц — некоторые из них и вправду вели себя достаточно странно. В 1932 году кембриджский исследователь Чедвик открыл первую из этих элементарных частиц — |